КЛУБОК ЗНАНИЙ
Стояло холодное лето одного из тех годов, которые обещали изменить жизнь голубой планеты в корне. Каким образом они могли это обещать и были ли они в состоянии сдержать свое слово, не знал никто, хотя все твердо были убеждены в этом, постоянно передавая из уст в уста все жестокие тонкости последней катастрофы с педантичным видом знатока современности. Обсудив глобальное потепление, приложив ладони к глазам, поперхнувшись и помолчав с минуту, продолжали они ни к чему не ведущий разговор. Одни хитрили, другие солили, третие жалили. Ну а остальные, исчерпав свой ресурс потенциальностей, продолжали работать – рубить прекрасные зеленые деревья и, бросая их в топку, смиренно глядеть на искры, которые, как им казалось, рисуют новые интересные картины, возбуждающие желание повествовать новые глобальные новости.
В то самое лето живал и я – такое же покорное дитя природы, как и все остальные, капризно выбивающее нижний кубик конструктора подаренного им, при малейшем проблеске желчной выгоды. Старался достичь наспех построенной недалекой цели, забыв о безумно большой и страшно заскучавши потому.
И так бы все и лилось из кувшина в кувшин, увеличивая трещины обоих, если бы не славное слово «Ура!», которое я услышал в один вечер под мостом.
Он одиноко стоял в темноте, кажась могучим только с расстояния ста метров, и от него невыносимо пахло сыростью. Такой, какой пахнет от древнейших бичей, живущих под ним. Это был, наверное, их запах. Запах, который не рекламировали бы никогда, скажем так, телевизионные компании. С перил, а быть может и исподлобья моста падали крупные, как исключительный дождь, капли, поражая меня быстротой, с которой они стремились вниз. В отчаянном полете они молчали, что выглядело неестественным и завораживало душу, при попытке представить себя на их месте. А, падая, разбивались и исчезали на сырой, тоже пропахшей бичами земле. Иногда они попадали одному из этих существ в лоб и вся округа моста могла насладиться звонким звуком пустоты человеческой. Но такое бывало редко. Сырые существа старательно избегали этих столкновений с живой природой – «Ненароком и дырку просверлит, непоседа!», говорили они в этом случае и подвигались в сторону. А непоседы продолжали прыгать, не замечая потери.
Но речь не о том, речь о «Ура!», которое я услышал под тихим мостиком летним вечером. Что бы оно могло означать, я не знал. И от любопытства, дающего свои плоды иногда в виде вознаграждения, а иногда в виде нежданных долгов, меня понесло туда.
Оказавшись в компании четырех, а быть может и более голубей, сидящих на укреплениях моста, я не захотел сначала выдавать себя и потому, развесив уши и весь съежившись сам, я стал прислушиваться.
Мне всегда было интересно то, чего я не знал, или не понимал, и, наделенный определенной долей эгоизма и самолюбия, я всегда старался выпрыгнуть из этого тесного мешка неизвестности и побежать бегом, что бы когда-то на финише дружески пожать побежденную руку. (Такие цели должен ставить перед собой человек, если он достаточно трезв и полноценен, кажется мне.) А не понимал я из замысловатой беседы голубей практически ничего. Они гладко журчали и в их нотах я улавливал то печать ручной машинки, то удары по бонгам, а то шуршание страниц, перевернутых послюнявленным пальцем, которых я увы не читал.
- Гуль-гуль – заворковал один из голубей - тощий, с гладким оперением и закрученным в трубочку хвостом – я сегодня, гуль-гуль, у театре был. Ой, гуль-гуль, бесплатно!
Все остальные сразу же завторили: «Бесплатно, бесплатно, гуль-гуль, прелесть!» Крученный же расправил крылья и радостно подпрыгнул два раза – «Цок-цок» металлическим звоном подхватил его настроение мост. А миленькая голубка нежно потерлась клювом у него подмышкой. Она была пухловата, что, правда, было подстать ее плавных линий мордочке, будто по трафарету выведенной в стиле «Юнг», и надменно неопрятна. Это резко бросилось мне в глаза, ибо ни разу еще я не видел подобного. Казалось, будь она еще более неухожена, она стала бы молодой богиней, коей впрочем сейчас себя уже почти что считала. Разговор продолжал приземистый и тоже худощавый голубь, сидевший напротив Крученого. Он рассказывал, как сам играл сегодня на сцене молодого человека, мастурбирующего с друзьями на спор в лунную ночь, и в исключительно техническом порядке пояснял детали характерными движениями. Мне невыносимо захотелось почитать пьесу, но имени автора «Весеннего пробуждения» я к сожалению не расслышал.
«Герой-герой, Гуль-гуль!», ворковала Милашка на ухо Приземистому, забыв о Крученом тем временем.
Так вели голуби непрерывно мирную беседу, незаметно, без малейших пауз молчания сменяя друг друга. И отстукивали странные, но ладные ритмы маленьким жестким клювом, или, задрав голову, издавали гулкие гортанные звуки. «Вот это общество!», подумал я помнится, пораженный, как пулей, их симбиозом сперва, «Какая свежая энергия!», и съежился еще больше.
- Заблуждение! - донеслось вдруг из под темного моста.
То было одно из сырых существ, неожиданно, похоже, для самого себя, глупо глядя в одном направлении, вдруг выплюнувшее это тягучее слово. Я не придал этому никакого значения и продолжал глядеть вверх, прислушиваясь. И увидел белую точку повыше моста. Она увеличивалась, пропорционально увеличивающемуся звуку, сопровождающему ее и похожему на крутые и частые завихрения воздуха, пока не обернулась белым голубем. «Элегант!», сразу же пришло мне в голову, как только я увидел его маневр посадки. Он благородно приземлился, застыл на мгновение, принюхиваясь и изучая тем самым атмосферу, царившую до его появления, и растянул открытую радушную улыбку, умело посаженную под добро прищуренные глаза. Затем он медленно, но легко вошел в круг присутствующих и по отдельности поздоровался, уделив одинаково много внимания каждому из них. Участливый, каким был наверное всегда, он наскоро расспросил Приземистого о успехах в театре, подарил мимолетный комплимент Миленькой и, насладившись секундным взглядом в ее цветущие глаза, не дожидаясь ответа, поприветствовал Крученного – немного небрежно. «Наверное они давно знакомы и знают абсолютно все друг о друге», подумал я.
- Ор-р-ел! - гордо и протяжно произнес все тот же сырой бомж из под моста в этот момент и я обернулся к нему.
Меня это уже стало настораживать. Похоже он тоже преследовал беседу, хотя я был абсолютно уверен, что он теперь спал сладко и уютно, причмокивая, втягивая воздух ртом, ловя свежевытекающую слюну, и уткнув голову в положенные на подобранные колени руки.
Наверху продолжалась оживленная беседа, прерванная было минутной молчаливой осторожностью. Голуби галдели. Галдели гурьбой и по отдельности, в полный голос и полушепотом, эксцентрично и без проявления малейшей увлеченности. Но все это время Белый молчал. И чем то напоминал грязную разбухающую губку, с трудом впитывая этот внушительных размеров каламбур из скрученных лиц, рифм и звуков. Иногда он задавал вопросы глаголющим, как в самый корень дела, на которые они, немного смутившись, потом все же отвечали, но надолго теряли нить ведомого разговора. И, испуганно задыхаясь, растерянно водили головою из стороны в сторону, приговаривая: «Гуль-гуль. Новость-новость.» А, найдя новую ниточку и успокоившись, раскрывали грудь сызнова и повествовали. По всему было видно, что Белый не являлся членом их идеального союза, так же явно выделялось его внутреннее противостояние быть таковым. А через некоторое время он просто стал забавляться, да быть может даже насмехаться над бредовыми идеями несостоявшихся идеалистов. И лишь только изредка, судя по пронзительному взгляду и втянутой шее, он преследовал сказанное, отчаиваясь через минуту уже наверняка.
Крученный тем временем очень увлеченно о чем то рассказывал и, как это бывает всегда, когда сильное впечатление непроизвольно передается и повелевает тобой некоторое время, вокруг него царила тишина сверлящего внимания и уважения. Миленькая голубка от изумления даже остановилась на середине своего перескока от Приземистого к Гладкому и присела на мягкое место, позабыв расправить оперение. Крученный рассказывал о малоизвестном поэте-бунтаре, толстенную книгу которого, по его словам, он перечитывал как минимум трижды. Поэт этот, как оказалось, раскусил истину стихописания и вытворял невообразимые рифмованные и смысловые пируэты, которые исправно работающий ум не смог бы ни произвести ни понять. Причем, чем сильнее эти пируэты кособочили и извивались, не умещаясь в сознании, тем больший восторг и эйфорию возбуждали они в Крученном, который в эти моменты начинал плевать носом и содрогаться в попытке сделать шаг вперед неизвестно для чего. Все присутствующие медитировали вместе с ним. Расставив лапы пошире и медленно раскачиваясь в такт раздумьям, они неотрывно смотрели гладкому в клюв, обтачивали каждый на свой лад колкости диктуемой идеи и сглатывали слюну только тогда, когда это делал Крученный. Все, кроме Белого. Я пристально наблюдал за ним. Чуть было тоже не поддавшись всеобщему настроению поначалу, он стоял теперь весь взъерошенный, потупив в ноги ошарашенный взгляд.
Крученный читал стих-перевертышь, медленно и старательно ведя пером под читаемой строчкой в книге бунтаря. Он был довольно длинным, но смысла не имел абсолютно никакого – это признал даже Приземистый, хотя Милашка восторженно ликовала, либо что то найдя там, либо зная, что продолжение следует и старясь выглядеть умнее умного. Но, дочитав до конца, Крученный вежливо попросил не торопиться с выводами и начал читать из книги задом наперед, водя пером теперь с достойным видом ученного араба. Однако по окончанию лекции эффектного «О па!» не состоялось. По крайней мере для меня. Перевернутый был кровным близнецом стиху, прочитанному до него, наделенный тем же смыслом, тем же ритмом и той же рифмой. В обоих использовались довольно заурядные слова, но такую очередность их постановки я наблюдал впервые. Она была безнадежно неэстетична и резала слух, как молодая и красивая девушка с обкусанными ногтями, ораторствующая с трибуны, заикаясь. И уж как я не тужился, а сглотнуть хотя бы образные черты мне не удавалось.
Тут я вдруг вспомнил о подслушивающем биче и с опаской выглянул из-за массивной железной опоры холодного моста в его сторону. Но он, казалось, действительно спал, застыв, похожий на серого безжизненного истукана, позабытого здесь музейными грузчиками.
Над моей головой разразилась тем временем более чем азартная дискуссия. Каждый пытался достойно интерпретировать тот или иной участок стиха-перевертыша, плюясь и захлебываясь от волнения. Приземистый считал, что середина произведения с дикой ясностью повествует о безжалостной охоте на лис голыми руками на каком-то высохшем болоте близ Польши, чутко координируемой паном Интуиция. Однако читать нужно якобы только среднюю часть перевертыша, начав задом наперед и продолжая уже в нормальном направлении. Другой голос, обладателя которого все это время надежно скрывала тень и которого я до сих пор так и не видел, выдвинул сногсшибательную гипотезу. Речь в последних двух третях нормального направления шла о, как он сам выразился, «Гиппопатамическом соблазне и тяге неполноценно развитой молодежи к сверхдимензиональным для их скромного коэффициента хаотичности серого вещества рассуждениям о смысле жизни». В то время как в первой части поэт-бунтарь, должно быть подвергшись меланхолическим настроениям, написал что-то о безграничной любви к матушке, видимо своей собственной. Обратное направление он объяснить не смог и, извинившись, сообщил, что, страдая от вспышек внезапного дрема, проспал к сожалению это, должно быть, восхитительное событие. А бедная Милашка совсем потеряла разум и носилась из стороны в сторону, как бесплодная наседка в тесном курятнике, то хлопая в ладоши, а то клювом. Глаза ее сверкали и от радости она уже выдрала пару десятков мелких перьев, сама того не заметив. Она была счастлива. И лишь только капля грусти в ее глазах не позволяла ей разбиться вдребезги – она действительно не могла решить к кому ей прижаться! Тогда она, взорвавшись, остановилась в кучке своих колыхающихся перьев и дико завопила:
- Да будь он здесь, я бы та-а-к прижалась к нему, что все чудесные волосы из его ноздрей повылазали бы! Гу-у-ль!
Я опешил, представив себе сопливые волосы бедного поэта и, брезгливо хмыкнув, поморщился, а союзники с серьезными лицами утвердительно закачали головами, как будто это было для них доказательством великодушнейшего самоотвержения и отваги. Над всем этим возвышался Крученный. Его, одинокой кудрей завитый хвост, натянулся еще туже, приподнялся и напряженно подрагивал, в то время как сам он, похожий на голодного гурмана и тончайшего искусителя, жадно слушал все эти изречения, улыбался и неизменно молчал – гордость носителя бесценного очага не позволяла ему проронить ни слова. Белый тоже молчал, но, по-видимому, совсем по другой причине.
После выносилось еще несколько доводов по поводу смысла перевертыша, правда все они нагло противоречили предшествующим, в чем однако, как понял я, и заключалась главная питающая сила идеального союза голубей.
Сиреневая дымка азарта начала постепенно рассеиваться и я собрался уйти. Такой густой ком заряда, какой я получил в тот вечер, мне не под силу было ни обработать, ни переработать и потому я намеревался катить его домой перед собой и там при помощи подходящих инструментов изучить подробнее. Как вдруг я услышал Приземистого, обращающегося к Белому:
- Послушай, Благоух, - говорил он – а ты не меняешься. Все как памятник, один и тот же стоишь. Ты будь проще, не увлекайся, не косорезь, а то башню сорвет.
Милашка застыла, серьезно глядя на Приземистого. Белый был ей явно симпатичен и в ее не многозначном взгляде уверенно проявилась просьба прекратить издевы.
- А с чего мне меняться? – спросил Белый, оскалившись – с того, что вы тут накипь в старом чайнике мешаете? Что за бред здесь собирается? Человек от полного безделья составил, именно составил, бессмыслицу, которую вы переминаете, как гороховую брюю и кидаете на белые стены. Считываете якобы фигуры, скручиваясь, как бы, под тяжелой ношей всезнания. Излагаете якобы духовную суть поэтов, бездарно сочиняя смысл написанному не вами. Да ты взгляни на Черноглада – вот он застыл, изувеченный мечтаниями. – Белый указал на Крученного вытянутым пером, тот действительно не двигался уже долгое время и криво, но умиленно улыбался. – Вот она, твоя статуя ля натурале. Вот он ваш идеал всезнания, гордо глядящий поверх мира. Он застрял в зубчатом колесе прогресса. Почему? Потому что бездушен, потому что глуп, потому что эгоист, потому что суть его посещения театра заключена исключительно в бесплатном представлении и, что самое ужасное, в безнравственном коверкании чужих духовных богатств, которое он начинает, я уверен, еще в том же театре, опьяненный торжеством самоутверждения...
- Ты, Благоух, дурак, – прервал его Приземистый – а мы, мы раскручиваем Клубок Знаний – продолжал он многозначительно – И хотя тебе этого скорее всего не понять, я все же продолжу. Мы тянем Его за веревочку. Каждый из нас по своему, но каждый за одну и ту же. И Клубок крутится, иногда убегает, потом подкатывается снова и все это время уменьшается, иногда даже прогрессивно уменьшается! А внутри!.. – он широко раскрыл глаза и на секунду замолчал – Ты даже не представляешь себе, что там! Там... и-зю-мин-ка! Изюминка, накрученная на конец нити. Ты понимаешь, нет? На конец нити! Ведь кто-то Его замотал!? Мы же Его распутаем. – сказал он полушепотом с ударением на слово мы.
Милашка взвизгнула, как уколотая, и раскраснелась, загораживая маленькую лужицу в ногах.
Некоторое время царила полная тишина, тонкая, глубокая, какую я рассыпаю в глухом лесу на охоте в виде наживки.
- Ты, Гравитарий, безнадежно болен. – проговорил наконец Белый – Ты кашляешь идеями Штайнерта, ты чешешься идеями Фрейда и ты слепнешь народными сказками. Мне жаль тебя, искренне жаль. А Клубок Знаний вы не распутываете, вы Его кромсаете, даже если когда-то и подбираетесь к Нему, и раскидываете вокруг себя. А потом ковыряетесь в этих же обрезках, как промерзший бездомный в теплой куче отбросов, тянете за какой-нибудь из них, даже не в силах припомнить, что уже давно сами изничтожили его связь с Клубком.
Говоря это, Белый вдруг начал подергивать левым плечом и нервно переминаться с ноги на ногу. Что-то неладное творилось с ним и это что-то увеличивалось посекундно. Он прекратил разговор, заелозил всем телом и, как ошпаренный, начал безжалостно лупить своими широко расправленными крыльями тугой воздух. От неожиданности вся компания, включая очнувшегося Крученного, обступила его кругом, сохраняя безопасное расстояние в два размаха крыла, и удивленно наблюдала. Тут Белый застыл... и с его крыла через предплечье на упругую спину со скоростью молнии пробежал мелкий серый пероед – отвратительнейший и неуловимый паразит. Голуби вокруг Белого медленно и опасливо отступили. Милашка отвернулась, укрылась пухленькими крыльями и стала горько рыдать. Приземистый причитал, бормоча что-то неразборчивое. Укрытый тенью голубь удалился еще глубже и, демонстрируя полное равнодушие к ситуации, принялся хрустеть, грызя по-видимому какие-то крохи. Крученный же не сводил с Белого глаз. Как поступить он знал, в нем не улавливалось и капли двигающего раздумья. Он выжидал. И вот, с резкостью, которой позавидовал бы безжалостный хищник, он подпрыгнул на месте и повернулся в прыжке так, что оказался спиной к Белому. Раздался шелестящий звук раскрывающегося веера...
Все произошло очень быстро, но я, наблюдая события, как любопытный ассистент киномеханика из окошка аппаратного помещения, и воспринимая их как бы долгоиграющими, успел разглядеть малейшие детали происходящего. Удар развернутого хвоста Крученного пришелся Белому прямо в грудь, выбив два пера и пыльное облачко. Скрытность и внезапность придали этому оружию силу. Белый попятился назад, споткнулся о выставленную лапу Приземистого, сорвался с укрепления моста и кубарем полетел к сырой земле.
Я и сам попятился и, сделав несколько шагов и чуть было не упав, споткнулся о серого сидящего истукана, неловко извинился и, сжав челюсти до боли, с ужасом наблюдал стремительное падение Белого. Но к моему великому облегчению в полуметре от земли он нашел правильное положение в воздухе, взмахнул сильными крыльями и начал подниматься, вытряхнув естественным образом паразита из своего крыла.
Было удивительно тихо. Серое с замеревшими облаками небо холодило. Где-то за мостом оно, правда, озарялось чем-то теплым и этот небольшой его кусочек, укутанный красноватым свечением очень притягивал. Казалось, там должно быть очень уютно, настолько, что даже стрелки часов замирают, наслаждаясь. Белый улетал. Медленно и размашисто. Мне было почему-то очень жаль его. Он был настолько великолепно бесстрастен и тем самым грациозен, насколько независимым и одиноким, насколько глупо влюбленным в тишину истины он был. Он улетал, плавно раздвигая уют красного обволакивающего свечения.
А я остался ни с чем. Мой ком заряда буквально рассыпался у меня в руках, как спрессованный кусочек высохшей глины, нежно щекотя между пальцев и безвозвратно разлетаясь в тишайшем дуновении. И, готовый к любым неожиданностям, я повернулся к сидящему подле меня серому истукану, когда услышал скрип и хруст, характерные скрежещему камню. Истукан, словно соответствуя данному ему мной определению, действительно загромыхал красочной коллекцией мелких разломов и трещин, промерзший, наверное, до костей. Он выпрямил спину, вытянул, разминая, руки, достал из за пазухи потрепанную скрипку и длинный смычок с грубо искусанной ручкой, добродушно заглянул мне в глаза и начал играть.
Это была грустная мелодия и мне показалось, что когда-то я ее уже однажды слышал и, что была она об очень одиноком существе, которое вышло в бескрайнюю степь и захлебнулось в тугом ветру, хотя, быть может, это были просто мои ассоциации с событиями того вечера. Тогда я, опустив голову и засунув руки в легкие карманы ветровки, медленно побрел прочь, разбитый и побежденный своими заблуждениями, но скрытно подогреваемый еще не родившейся, но уже наполовину понятной и, как мне казалось тогда, недосягаемой, настоящей целью.
Берлин, 2004
.:. :.: .:.