Автор: | 3. ноября 2017

Владимир Ферлегер: Родился в селе Бричмулла в 1945 году. Физик-теоретик, доктор физико-математических наук, работал в Институте Электроники АН Узбекистана. Автор более 100 научных трудов. С середины 80-х годов начал писать стихи и прозу, публиковался в «Звезде Востока», в альманахе «Ковчег» (Израиль), в сборнике стихов «Менора: еврейские мотивы в русской поэзии». С 2003 года проживает в США. В 2007 году в Ташкенте вышел сборник стихов «Часы». В 2016 году в Москве издана книга «Свидетельство о рождении».



Войну с Финлян­дией начали, действуя по дока­зав­шему свою эффек­тив­ность сценарию, разра­бо­тан­ному фюрером для захвата Чехо­сло­вакии и Польши. Сначала финскому прави­тель­ству пред­ста­вили пакет миро­лю­бивых пред­ло­жений по обмену терри­то­риями, который оно ни коем случае не могло принять целиком из-за требо­вания отодви­нуть вглубь страны на 90 кило­метров южную границу. Совет­ские пере­го­вор­щики упирали на необ­хо­ди­мость обес­пе­чить надёжную оборону города Ленин­града – колы­бели Октябрь­ской Рево­люции и важней­шего центра оборонной промыш­лен­ности СССР – в пред­дверии войны пока ещё, осенью 39-го года, с неиз­вестным, при столь хитро­умной внешней поли­тике, противником.

Гитлер настой­чиво сове­товал финскому прави­тель­ству принять совет­ское пред­ло­жение. Но финны не послу­ша­лись. Более того, в конце ноября они произ­вели /так по сценарию/ неспро­во­ци­ро­ванный артил­ле­рий­ский обстрел совет­ской терри­тории, подобно тому, как повели себя на герман­ской границе безумные поляки полгода назад. Красной Армии было пору­чено оста­но­вить зарвав­ше­гося агрес­сора и заодно помочь финским рабочим и крестьянам сбро­сить фашист­ское прави­тель­ство. После блестяще прове­дённой поль­ской кампании руко­вод­ство Красной Армии нахо­ди­лось в состо­янии эйфории. Гене­ралам и будущим маршалам каза­лось, что методы новейшей герман­ской стра­тегии молние­носной насту­па­тельной войны ими изучены, воору­жения хватает с избытком, поэтому на все про все у финских хладных скал хватит одной недели. Если вынести за скобки и тот и другой чело­ве­че­ский фактор и учиты­вать только коли­че­ственные пока­за­тели, то недели должно было бы хватить и на прорыв не слишком прочной линии Маннер­гейма, и на окру­жение остатков финской армии, и на её капи­ту­ляцию, и на замену фашист­ского прави­тель­ства Ристо Рюти[6] заранее созданным комму­ни­сти­че­ским прави­тель­ством Отто Кууси­нена. Действи­тельно, насту­па­ющая Красная Армия много­кратно превос­хо­дила финскую по всем пока­за­телям. Я все что мог, востор­жен­ного и коле­но­пре­кло­нён­ного, уже сказал о това­рище Сталине. Добавлю только, что и в этой ситу­ации он все пред­видел заранее и преду­пре­ждал своих орде­но­носных дубо­ломов: «Нам страшно повре­дила поль­ская кампания, она изба­ло­вала нас. Наша армия не поняла, что война в Польше – это была военная прогулка, а не война». Он никогда не испы­тывал иллюзий по отно­шению к имев­ше­муся в его распо­ря­жении после процессов 1937-го года чело­ве­че­скому мате­риалу. Понимал, что среди его писа­телей нет талантов соиз­ме­римых с Шиллером и Гёте, а среди полко­водцев гене­рации маршалов Тимо­шенко, Воро­ши­лова и Кулика не было в том 1939-м году не только стра­тегов вели­чины Гинден­бурга и Люден­дорфа, но даже и тактиков порядка фон Бока и Гальдера.

А вот Лебедев, в который раз попал шалов­ливым пальцем в небо. Бесславная эта война велась долгих четыре месяца, велась и была выиг­рана бездар­ными гене­ра­лами не малой, а позорно большой кровью совет­ских солдат. Счёт убитых, раненых и обмо­ро­женных шёл на сотни тысяч. Чело­ве­че­ская психика устроена так, что чувстви­тель­ность притуп­ля­ется, когда счёт бед запре­дельно велик. Но вот что написал Алек­сандр Трифо­нович Твар­дов­ский в 1943-м году, будучи военным корре­спон­дентом уже на следу­ющей, на Отече­ственной войне, идущей тогда ещё на своей терри­тории и с очень-очень большой кровью, всего только об одной жертве той прошлой «зимней войны». Я приведу это небольшое стихо­тво­рение полностью.

Из записной потёртой книжки
Две строчки о бойце-парнишке,
Что был в соро­ковом году
Убит в Финляндии на льду.

Лежало как-то неумело
По-детски маленькое тело.
Шинель ко льду мороз прижал,
Далеко шапка отлетела.
Каза­лось, мальчик не лежал,
А все ещё бегом бежал
Да лёд за полу придержал…

Среди большой войны жестокой,
С чего — ума не приложу,
Мне жалко той судьбы далёкой,
Как будто это я лежу,
Примёрзший, маленький, убитый,
На той войне НЕЗНАМЕНИТОЙ,
Забытый, маленький, лежу.

Сие писано сосущей сердечной болью, а не лакей­ским жела­нием угодить началь­ству и полу­чить ещё одну Сталин­скую премию второй степени.

Смыс­ловой базис стихо­тво­рения держится на четырёх словах. Три слова о маль­чике, он: «убитый», «маленький» и «забытый». Я человек совсем, совсем не сенти­мен­тальный, но при чтении этого стихо­тво­рения и у меня, с давних лихих студен­че­ских времён и до сего­дняшней старости – мурашки по коже и ком в горле.

Четвёртое слово, выде­ленное мной, самое важное. Оно одно говорит о зимней войне почти все. И высший поэти­че­ский пилотаж – найти такое слово. Так почему же эта война, хотя и выиг­ранная, не знаме­нита? – Потому, что она была не слишком удачной? – Нет. Даже проиг­ранные войны: крым­ская сере­дины девят­на­дца­того, русско-япон­ская начала двадца­того века – знаме­ниты. Может быть причина в позорно больших потерях живой силы? – Нет и нет! В Великой отече­ственной войне потери были несрав­нимо большие, а она, ох как знаменита!

А офици­альная исто­рио­графия в столь непо­мерно больших потерях сумела даже найти повод для наци­о­нальной гордости по схеме: пока мы бились, жерт­венно не щадя жизней своих граждан, вы, британцы, отси­жи­ва­лись там у себя на островах, а вы, амери­канцы, только бога­тели. Да пода­ви­тесь вы этим своим ленд-лизом! Британ­ские само­лёты «Харри­кейн» – дрянь, товарищ Сталин знал, что наши лётчики их не любят, и амери­кан­ские танки «Шерман» – та ещё пожа­ро­опасная дрянь, дрянь – как и ваша свиная тушёнка, и сами вы: лице­мерные, неблагодарные…

Так все-таки почему? Да потому, что эта война была неспра­вед­ливой и более того ненужной, беспо­лезной. А Великая отече­ственная, при всех её издержках, была и спра­вед­ливой, и необ­хо­димой, и потому заслу­женно знаме­нитой и прослав­ленной в романах, пове­стях, симфо­ниях, орато­риях, песнях и стихах, картинах и пано­рамах, в худо­же­ственных и доку­мен­тальных фильмах. А о финской – ну, ничего или почти ничего… разве вот только стихо­тво­рение о забытом мёртвом солдатике.

Итак, к весне 40-го зимняя война закон­чи­лась москов­ским мирным дого­вором. Возвра­тить Империи СССР чухон­скую часть Империи Рома­новых не удалось, но границу от Ленин­града в целях его безопас­ности отодви­нули. Через год с небольшим немецкие войска фельд­мар­шала Листа окру­жили Ленин­град, положив начало траги­че­ской 872-дневной его Блокаде. Новое поло­жение советско-финской границы /за которое запла­тили кто жизнью, кто здоро­вьем, сотни тысяч забытых, как солдатик Твар­дов­ского, совет­ских людей/ оборону города облег­чило? Нет и нет, только затруд­нило, так как с севера к городу двину­лись теперь уже союзные с немцами финны и очень быстро заняли поте­рянные в 1940-м терри­тории. Победа в «зимней войне» превра­тила финнов, ранее друже­ственных англо-фран­цузам и наде­яв­шихся, подобно соседним нейтральным шведам, тихо пере­си­деть у своих хладных скал евро­пей­скую войну, в союз­ников Гитлера. Отчего Ленин­граду, ради безопас­ности кото­рого вроде и горел весь сыр-бор, стало только хуже.

Но, возможно, самый большой вред СССР финны нанесли своим умелым и упорным сопро­тив­ле­нием. Недо­ка­зуемо, но весьма веро­ятно, что если бы Кулики и Тимо­шенки действи­тельно упра­ви­лись с финнами за неделю или даже просто не полезли бы туда воевать, то Гитлер бы не осме­лился 22 июня ровно в 4 часа… Он и без того долго коле­бался, нерв­ничал, потел липким дурно пахнущим потом, грыз ногти и обзывал трусами более осто­рожных сорат­ников. А так – осме­лился, и Твар­дов­ский вспо­минал об убитом маль­чике-солдате уже на той большой войне, огова­ривая, что не знает почему. Но, думаю, он знал. С поэтами такие дела: насто­ящий поэт, о чём бы ни писал, пишет так или иначе о себе. Нередко даже и себе в этом не призна­ваясь. Но у Алек­сандра Трифо­но­вича уже через строчку: …как будто это Я лежу, примёрзший, маленький, убитый… Он вспомнил, и на большой войне ещё яснее осознал преступную беспо­лез­ность и беспо­лезную жерт­вен­ность той незна­ме­нитой войны, и примерил на себя особо острый страх смерти на такой незна­ме­нитой войне, смерти без толку и зазря.

Счита­ется, что муча­ющее отпу­стит, а трево­жащее пере­станет трево­жить, если все пере­нести на бумагу. У Твар­дов­ского не полу­чи­лось. Сразу после Великой Войны он написал, снова о том же – о почти такой же незна­ме­нитой Ржев­ской битве уже на знаме­нитой войне, пожалуй, своё самое известное /большое, из сорока двух четверостиший/ стихо­тво­рение «Я убит подо Ржевом». Приведу оттуда только одно четверостишие:

Фронт горел, не стихая,
Как на теле рубец,
Я убит и не знаю,
Наш ли Ржев наконец?

Здесь, в отличие от «финского» стихо­тво­рения, «Я» уже открыто выне­сено в заглавие, а самое важное слово «наконец» стоит в четве­ро­стишии последним. Убитый не знает, чем закон­чи­лась эта 15-месячная незна­ме­нитая битва, битва с поте­рями боль­шими, чем в прослав­ленных Сталин­град­ской и Курской. Похоже, немецкую оборону на Ржев­ском выступе проры­вали с тем же тупым усер­дием, теми же мето­дами и тоже – любой ценой, те же воители, которые так и не выучили уроков финской войны. В немецких мему­арах есть рассказ о пуле­мёт­чике, сошедшем с ума от коли­че­ства идущих во весь рост в атаку русских солдат, скошенных его пуле­мётом подо Ржевом за один день.

Но и новая бумага не помогла. Он так с этим и жил, с пере­менным успехом гася боль алко­голем. Не без этого – рак и преж­де­вре­менный уход подо свой Ржев или на свой финский лёд. Он, как и долго­жи­тель Молотов, часто повторял, в тягостном раздумьи огля­ды­ваясь назад: такое было время. Но, в отличие от экс-премьера, никогда не думал и никогда не говорил: так было надо. Он думал, что надо было не так, совсем не так или хотя бы несколько иначе, и поэтому настой­чиво боролся за публи­кацию в своём «Новом мире» судь­бо­нос­ного «Ивана Дени­со­вича». Боролся и победил.

Закан­чивая это длинное «финское» отступ­ление, добавлю, как приправу к неап­пе­тит­ному блюду, то нелепое и даже смешное, что всегда найдётся рядом с лепым и совсем не смешным.

В первый же день «зимней войны» совет­ские само­лёты бомбили Хель­синки. Было убито 75 человек, несколько сот ранено. Англий­ская и фран­цуз­ская пресса, а также пресса США и нейтральных стран выра­зила возму­щение. В ответ Молотов заявил, что россказни о бомбар­ди­ровках мирных финских городов – очередная грязная фашист­ская клевета. Совет­ские само­лёты сбра­сы­вали не кассетные бомбы, а корзины с продо­воль­ствием для убогих чухонцев – голо­да­ющих жителей Финляндии. У всегда не слишком весёлых от жизни в суровом климате финнов проре­зался юмор. Они прозвали эту совет­скую гума­ни­тарную помощь «хлеб­ни­цами Молотова».

Двигаясь далее по этой кривой юморной дорожке, они назвали бутылки с проти­во­тан­ковой зажи­га­тельной смесью изоб­ре­тения учёных финских химиков «коктей­лями для Моло­това». В опуб­ли­ко­ванных западной прессой пере­водах с экзо­ти­че­ского финского языка, финское слово, озна­чавшее «для», где-то зате­ря­лось, а через полтора года анало­гичное совет­ское изделие для сжигания немецких танков уже повсе­местно назы­ва­лось «коктейлем Моло­това». Такие дела… не знаешь где найдёшь, где потеряешь.

Имеют ли все эти финские байки хоть какое-то отно­шение к моему отцу? Имеют. Хотя и не прямое. Имеют своей временной состав­ля­ющей. В той же степени, в которой ко мне и моим ровес­никам имеют отно­шение знаковые события времени нашей моло­дости. Времени разоб­ла­чения культа Сталина, времени осво­ения космоса, кариб­ского кризиса, шести­дневной войны. А время «зимней войны» это было его время. Он как-то сказал мне: «Когда я слушал и срав­нивал что гово­рили о финнах русские и что гово­рили лондон­ские поляки и амери­канцы, то сначала ничего не понимал. Но потом понял… понял куда я попал».

В конце марта 1940-го Фройд пригласил отца на субботний ужин. Он сделал это впервые за все время их четы­рёх­лет­него знаком­ства, и отец понимал: пред­стоит важный разговор. И через много лет он помнил в деталях и этот разговор, и большую, богато обстав­ленную квар­тиру с библио­текой из книг на нескольких языках, роялем, теле­фоном и порт­ре­тами боро­датых предков хозяина, с которым он вскоре расстался навсегда.

Через много лет и мне пред­стояло прикос­нуться к этой истории, в связи с поездкой на конфе­ренцию в далёкий город Ужгород. Попасть туда из Ташкента я плани­ровал так: само­лётом до Львова, затем – поездом. Отец, узнав о таком марш­руте, попросил меня задер­жаться во Львове и поис­кать, если не следы, то хотя бы какие-нибудь сведения о судьбе Фройда. Посо­ве­товал обра­титься к месту его посто­ян­ного прожи­вания с 1930-го года, в доме на улице Коллонтай.

Я полю­бо­пыт­ствовал: как эта улица назы­ва­лась при поляках, до 39-го. Он пожал плечами: «Да так и назы­ва­лась всегда».

И вот, дорогие това­рищи, опять в который раз: Отцы и Дети… пусть и на вроде бы мелко­ватом месте, но суть все та же… Я был уверен в своей правоте. Никак не могла до войны улица поль­ского города носить имя боль­ше­вицкой Валь­кирии и пред­вест­ницы очень нескоро грянувшей сексу­альной рево­люции Алек­сандры Коллонтай. А отец? Ну, что поде­лаешь, возраст, трудная биография, насту­па­ющий стар­че­ский склероз… Отец тоже был уверен в своей правоте. Он прекрасно помнил и эту улицу, и этот дом, и белую эмалевую табличку с назва­нием улицы, напи­санном по-польски лати­ницей. А сын? Думает, что все знает и пони­мает лучше всех. Как он может, какое имеет право мне не верить…

Так как же разре­ши­лось на месте, во Львове, извечное проти­во­сто­яние в данном конкретном случае? А, примерно, так же, как и всегда.

Я, разу­ме­ется, был совер­шенно прав. Название небольшой улицы в центре поль­ского города не могло быть и не было связано с именем пламенной большевички.

Отец, конечно же, был абсо­лютно прав. Улица Коллонтай во Львове при поль­ских властях суще­ство­вала. Суще­ство­вала и носила это гордое имя в честь Гуго Коллонтая – выда­ю­ще­гося деятеля поль­ского просве­щения XVIII века, автора поль­ской консти­туции 1791-го года и сорат­ника Костюшко.

А правота – родная и любимая дочь правды – также ветвиста и раски­дисто много­об­разна, как и её мамаша. И, зача­стую, по этой, пропи­санной Межи­ровым причине:

 Всего опасней – полузнанья.
Они с исто­рией на «ты» –
И грубо требуют признанья
Своей всецелой правоты [7].

С Коллон­таями я, в конце концов, разо­брался, но пору­чение отца выпол­нить не смог. Нахо­дя­щийся по указан­ному адресу длинный четы­рёх­этажный, в прошлом элитный доходный дом, был в 41-м году сильно повре­ждён немец­кими бомбар­ди­ров­ками, а затем карди­нально пере­строен. Во время моего визита он пред­ставлял набор одно­ком­натных клетушек с общим туалетом на каждом этаже. В клетушках, пропахших тушёной капу­стой и испа­ре­ниями от горевших в часы молитв и отклю­чений элек­три­че­ства восковых свечей, дожи­вали свой век в опрятной, трезвой, но очень бедной бедности одинокие, большей частью поль­ские, набожные старики и старухи, тихие и вежливые, но не слишком распо­ло­женные к разго­ворам на русском языке. О Фройде, как и о других богатых жильцах дово­ен­ного бога­того дома, никто ничего не знал. Самый старый из его нынешних нищих обита­телей посе­лился здесь в 44-м году.

Но в марте 40-го резкость грядущих перемен уже ощуща­лась и разговор во время и после ужина вёлся о давно волно­вавшем отца: о судьбе остав­ше­гося в Варшаве отцов­ского семей­ства. По этому вопросу он не раз бесе­довал с Леоном и ранее, просил совета. В ту субботу Фройд говорил: ходящие во Львове тревожные слухи о будущем еврей­ства на терри­то­риях, окку­пи­ро­ванных Герма­нией, в основе своей верны и, как сооб­щает его надёжный венский источник, резкие пере­мены к худшему начнутся очень скоро[8]. Поэтому отцу надо действо­вать быстро. Необ­хо­димо отпра­виться в Варшаву и убедить семей­ство поки­нуть терри­торию Рейха.

Торо­питься нужно ещё и потому, говорил Леон, что советско-герман­ская дружба может вскоре закон­читься. А пока, немцы будто бы отпус­кают в СССР евреев, жела­ющих пере­се­литься из окку­пи­ро­ванных ими терри­торий в Биро­би­джан. И ещё долго, пыхтя сигарой и прихлё­бывая кофе, он сокру­шался по поводу труд­но­стей еврей­ской эмиграции из Рейха, которые в столь опасное время только возрас­тают. Европа, США и Британ­ские Доми­нионы почти недо­ступны. Южная Америка сомни­тельна. Оста­ются СССР, Китай и ещё какие-то страны на Дальнем Востоке. Туда якобы можно было бы пере­браться и через СССР, получив тран­зитную визу.

До Варшавы, через ещё не везде чётко опре­де­лённую и хорошо охра­ня­емую германско-совет­скую границу, отцу пред­стояло пере­браться с помощью местных контра­бан­ди­стов. Это занятие было и до войны весьма попу­лярным на старом советско-поль­ском рубеже. /Помните, у Маяков­ского: «…эти поль­ские жакетки к нам провозят контра­бандой…»/. В 1940-м контра­банда была высо­ко­до­ходной как никогда ранее потому, что курс поль­ского «злотого» был изна­чально сильно занижен, а ко времени отцов­ского путе­ше­ствия «злотый» был уже полно­стью изъят из офици­аль­ного обра­щения, заменён рублём и пере­ведён на чёрный рынок. Так что свободно тратить «злотые» можно было только по ту сторону границы. На контра­бан­ди­стов через друзей его знакомых вышел Фройд, щедро оплатив труды рыцарей удачи необ­хо­ди­мыми им «злотыми». Рыцари обещали /и выпол­нили обещание/ провести отца «туда» и через неделю забрать с собой обратно, одного или с попут­чи­ками, если таковые будут, с допол­ни­тельной платой за каждого.

Контра­бан­дист­ская интер­бри­гада состояла из пяти человек: двух поляков – отца и сына, двух евреев – дяди и племян­ника, и провод­ника – горца-гуцула, знатока бесчис­ленных тайных троп в темных и сырых карпат­ских буковых лесах. Похоже, что опасный этот бизнес был семейным. Через ново­рож­денную, ещё только отра­щи­ва­ющую молочные ядовитые зубки границу двух друже­ственных госу­дарств, пере­но­си­лись теперь с риском для жизни не жалкие жакетки, а желанные, до отече­ственной войны почти недо­ступные, и потому немед­ленно раску­па­емые совет­ским средним и младшим офицер­ством /покрутить маленькое колё­сико – и к уху… тикают! / наручные часы, стоившие в Польше 30 «злотых» и легко, в любом коли­че­стве, прода­ва­емые во Львове по 500 рублей. Такое соот­но­шение величин расхода и дохода оправ­ды­вало любую степень риска, и как учил жела­ющих учиться Карл Маркс, было именно тем дьяволом, который легко побивал любую из десяти данных Моисею Господом Богом на горе Синай запо­ведей. Первая, как каза­лось, наиболее сложная часть задачи была успешно, за две ночи и один день между ними, решена без запом­нив­шихся приклю­чений. Но была ещё и вторая часть. И возникшие здесь труд­ности оказа­лись непреодолимыми.

Сначала была только радость встречи после долгой разлуки. Заме­тили, как отец возмужал и окреп, благо­да­рили за приве­зённые ранее им зара­бо­танные в немалом по срав­нению с семейным доходом от торговли, коли­че­стве «злотые». Но чем дальше заходил разговор о необ­хо­ди­мости пере­се­ления в СССР, тем мрачнее стано­вился дед и тем реши­тельнее оспа­ривал все, что каза­лось отцу неоспо­римым. – Да, немцы отно­сятся к нам плохо. А поляки, что, они отно­си­лись и отно­сятся к нам хорошо? Тех же немцев мы видели здесь и в Первую войну. У них могут быть плохие законы, но это таки законы, а не то, что захотел пьяный бандит и сделал пьяный бандит… Они нас тогда от граби­телей и погром­щиков даже защи­щали. Расска­зы­вают, на Украине только у них и искали спасенья. А законы… сейчас плохие законы потому, что идёт война. Рабби Симха говорил: немцы скоро поми­рятся с Англией, война кончится и все будет хорошо… Конечно, твой Фройд самый умный, он считает, что теперь это совсем другие немцы. Их, что, другим способом научи­лись делать? Пере­стань повто­рять глупости… И как бросить все нажитое таким трудом… за столько лет… и уйти в никуда нищими… Ах, ну конечно, все продать и купить драго­цен­ности… А кто сейчас купит наше и, кто продаст своё? И даже если «да», то где гарантия, что не отнимут: поляки, немцы или те же бандиты, с кото­рыми ты сюда пришёл, или нищие русские боль­ше­вики? И далее, все в таком же духе. О Боге, который непре­менно засту­пится, о безбож­никах, которые ни во что не верят и будут за это нака­заны, о свет­ском обра­зо­вании, которое не добав­ляет ума… Отец просил отпу­стить с ним хотя бы самого млад­шего брата – шест­на­дца­ти­лет­него Ицхока, но и на это получил кате­го­ри­че­ский отказ. После войны и до глубокой старости он мучился от сознания своего тогдаш­него бессилия, от неспо­соб­ности пере­убе­дить, от того, что правда образца 1940-го года совсем не совпа­дала с правдой 1918-го. И опять, и опять, и снова: Отцы и Дети…

На обратном пути неда­леко от Варшавы отец был задержан немцами как еврей, бродивший без нару­кавной повязки со Звездой Давида. Судьбу его решал пожилой армей­ский унтер-офицер. У отца был поль­ский паспорт. /Советские власти Львова пред­ла­гали всем жела­ющим принять совет­ское граж­дан­ство. Многие приняли, но отец, из-за остав­шейся в Польше родни, не захотел. / Он объяснил: живёт в городе Кельце, там же рабо­тает в отде­лении австрий­ской фирмы Фройда /было и такое/, в Варшаве навещал роди­телей, повязку потерял в пере­пол­ненном трамвае. Унтер оказался австрийцем, веру­ющим като­ликом, из того, тогда ещё абсо­лют­ного мень­шин­ства, не одоб­ряв­шего гитле­ров­ские новации. Он сказал отцу, что фирму эту хорошо знает и ценит, а отно­шение властей к евреям не одоб­ряет. Он спас отца от после­ду­ющих задер­жаний, выдав ему доку­мент, свиде­тель­ству­ющий о том, что он упол­но­мочен заклю­чать с поль­скими крестья­нами дого­воры о поставке корма для немецких армей­ских лошадей. Через два дня отец встре­тился в услов­ленном месте с контра­бан­ди­стами и благо­по­лучно вернулся во Львов. Прогноз рабби Симхи не подтвер­дился. В мае «странная война» на западе резко поме­няла характер своей стран­ности. Немецкие танковые армии обошли линию Мажино, оставив вопрос об её непри­ступ­ности открытым, и геро­и­чески сражав­шаяся в прошлой Мировой войне Франция через сорок дней безна­дёжной борьбы капи­ту­ли­ро­вала[9]. Запахло свежими непри­ят­но­стями и на поли­ти­че­ской кухне това­рища Сталина. Шеф-повар и его подручные – специ­а­листы по изго­тов­лению острых блюд для внут­рен­него потреб­ления, засуетились.

В одну из последних ночей июля 40-го года во Львове прово­ди­лась учебная подго­товка насе­ления города к проти­во­воз­душной обороне. Было прика­зано плотно зашто­рить окна и никому не выхо­дить из квартир. В эту ночь все сохра­нившие поль­ское граж­дан­ство жители Львова, в том числе и отец, были аресто­ваны орга­нами НКВД, поса­жены в арестант­ские вагоны и отправ­лены в лагеря.

преды­дущая страница

[6] Молотов объявил: фашист­ская клика Рюти бежала в неиз­вестном направ­лении в первый же день войны, поэтому все дела прави­тель­ство СССР теперь ведет с народным прави­тель­ством Кууси­нена. Со стороны Вяче­слава Михай­ло­вича это было очередное бессо­вестное вранье. Прави­тель­ство Финляндии не поки­дало столицы. Это было грубым чухон­ским нару­ше­нием правила игры в крысу, обязанную бежать с тону­щего корабля. Вот, поль­ское прави­тель­ство… оно ведь, и действи­тельно, поки­нуло Варшаву. По завер­шению «зимней войны» мирный договор был подписан Моло­товым с фашист­ским прави­тель­ством Рюти, а народное прави­тель­ство Кууси­нена, правившее Финлян­дией с терри­тории СССР, кануло в небытие навсегда и без коммен­та­риев… И как с гуся вода… Такое было время… Так было надо.

[7] Не думаю, что Солже­ницын относил им изоб­ре­тенный термин «обра­зо­ван­щина» к чему-то подоб­ному, полу­зна­ю­щему. Похоже, он имел в виду нечто совсем иное.

[8] Тогда, в 40-м, гово­ри­лось о конфис­кации еврей­ской собствен­ности, о запретах на профессии, о прину­ди­тельных тяжелых и грязных физи­че­ских работах, об орга­ни­зации гетто в городах, о гоне­ниях на религию, об оскорб­ле­ниях и унижении. Но о массовых расстрелах и газовых камерах ещё даже и слухов не было. Вооб­ра­жение жителей Европы в 1940-м году от рожде­ства Христова до такого ещё не доросло, а у русского слова «погром» в евро­пей­ских языках не было аналога.

[9] В 1992-м году я участ­вовал в конфе­ренции, проис­хо­дившей во Франции в зоне отдыха Ланже­ве­нов­ского инсти­тута, распо­ло­женной в небольшом селе в пред­го­рьях Альп. В центре села был уста­новлен мону­мент с именами местных жителей, погибших в двух мировых войнах. Слева были имена погибших в первой, а справа во второй войне. Имена мне, иностранцу, ни о чем не гово­рили, но мону­мент говорил о многом, произо­шедшем с Фран­цией в ХХ веке. В левом списке было несколько десятков имен, в правом — всего четыре. И вспом­ни­лось Вино­ку­ров­ское: « Я глубоко уверен в том, что вещи // Крас­но­ре­чивей всяче­ских речей».