Автор: | 12. ноября 2017

Юрек Беккер известный немецкий писатель родился в польском городе Лодзь в 1937 году. Помимо романов, наиболее известные из которых «Бессонные дни» (1978), «Всеобщий друг» (1981), «Дети Бронштейна» (1986) и «Бессердечная Аманда» (1992), написал также рассказы, статьи и множество сценариев для кино и телевидения. После 1977 года Юрек Беккер с разрешения властей жил в Западном Берлине, читал лекции в американских университетах, преподавал во Франкфуртском университете. Был удостоен ряда литературных премий. В 1997 году Юрек Беккер скончался в возрасте шестидесяти лет.



Юрек БЕККЕР

О книжной угрозе

Есть у меня друг, о котором с уверен­но­стью можно сказать: вот человек наших дней, — его отли­чает тонкое чутье к веяниям времени, и его образ жизни с тех самых пор, как мы с ним знакомы, всегда был и оста­ётся совре­менным. Не в том смысле, что он всегда глядит в оба, лишь бы не прозе­вать какой-нибудь модной новинки, — нет, потому что он вполне дове­ряет собствен­ному вкусу. Я другое хочу сказать: он наделён редким даром схва­ты­вать на лету все новое. Следить за вкусами эпохи ему совер­шенно ни к чему, и, тем не менее, он высту­пает как самый неза­ви­симый их пред­ста­ви­тель. А если вдруг все-таки окажется, что он как- то нарушил требо­вания общих вкусов, то можно биться об заклад на любую сумму: он всего лишь опередил своё время. Как вы могли заме­тить, я восхи­щаюсь моим другом.

Этот самый друг не так давно пред­принял кое-какие изме­нения в своём жилище, которые поста­вили меня в тупик. Он выдворил из квар­тиры почти все книги. Нет, он не продал их и не раздарил, — зайти так далеко он все же не решился. Он сложил книги в ящики и картонные коробки, — кстати, там были вели­ко­лепные редкие издания, — и отволок все в подвал своего дома. Оставил только один книжный шкафчик, — случайный гость вряд ли обратил бы на него внимание, но мне, посто­янно бывав­шему в этом доме, он напо­минал о былом книжном богат­стве, а значит, и огорчал меня. Несколько дней я ждал от друга объяс­нений. Я думал, что он все-таки не сочтёт за труд объяс­нить мне причины ссылки книг в подвал, — ведь я, как никак, писа­тель, а других знакомых писа­телей у него нет. Но он, по-види­мому, рассуждал иначе: похоже, ему вообще было невдомёк, что эти изме­нения могли вызвать у меня какой-то особый интерес. Потому что однажды он даже попросил меня помочь расста­вить на осво­бо­див­шихся стел­лажах, прежде битком набитых книгами, прекрасную коллекцию бокалов и рюмок — раньше они и в самом деле тесни­лись на полке и плохо смотрелись.

Итак, мне пришлось задать вопрос самому. Я не мог не спро­сить: чем же не угодили ему книги? За что он так обошёлся с ними? Неужели удоволь­ствие изо дня в день тупо глазеть на хрусталь и стек­ляшки настолько превос­ходит радость от доброго присут­ствия книг в доме? Не будет преуве­ли­че­нием сказать, что друг, выслушав мой вопрос, воззрился на меня с изум­ле­нием. А затем язви­тельно ответил, что если бы только мог дога­даться, сколь большое значение имеет для меня расста­новка вещей в его комнате, то он, конечно же, пред­ва­ри­тельно со мной посо­ве­то­вался. Потом, уже более миро­лю­биво, он спросил, неужели я и вправду намерен ссориться из-за таких пустяков, и я ответил отри­ца­тельно, хотя отнюдь не считал, что речь шла о пустяках. Друг потрепал меня по плечу и подвёл к шкафу с книгами, которые все-таки пощадил. Он поин­те­ре­со­вался, заметил ли я вообще, по какому прин­ципу отобраны им эти книги. Он отлично понимал, что я не рассмотрел эти книги как следует, — мой друг очень наблю­да­телен. Я высказал пред­по­ло­жение, что в шкафу им остав­лены так назы­ва­емые любимые книги, а всем прочим пришлось убраться. Друг ответил: — Чепуха, — раскрыл дверцы и пред­ложил мне озна­ко­миться с содер­жимым шкафа. Странную подборку книг я там увидел, но совер­шенно не случайную.

В шкафу стояли спра­воч­ники: словарь сино­нимов, этимо­ло­ги­че­ский словарь, словарь грам­ма­ти­че­ских труд­но­стей немец­кого языка, спра­вочник по фарфору, энцик­ло­педия живо­писи, словарь писа­телей, энцик­ло­педия ковро­тка­че­ства, много­томная энцик­ло­педия, — в общем и целом, сотни полторы книг. Мой друг заметил, мол, теперь мне, наверное, все стало ясно, но, увы, мне ничего не было ясно. У меня приба­ви­лось знаний о том, что он сделал, но не о том, почему. Я спросил, уж не соби­ра­ется ли мой друг впредь всю жизнь зани­маться разга­ды­ва­нием кроссвордов.

Он и эту колкость мне простил, а вместо ответа, раз уж я оказался таким, на редкость недо­гад­ливым, прочёл целую лекцию. Ему очень непри­ятно, что прихо­дится объяс­нять мне, именно мне, эти вещи. Но, что ни говори, настают времена, когда мы должны лишить книги нимба святости, который, как считают многие люди, их осеняет и который, между тем, не столько идёт книгам на пользу, сколько приносит им вред, что вполне очевидно, если подхо­дить к делу без пред­взя­тости. Ложное благо­го­вение скорей оттал­ки­вает людей от книг и вовсе не способ­ствует, как я, веро­ятно, ошибочно полагаю, любви к лите­ра­туре. Просто абсурдно пола­гать, продолжал мой друг, что книги имеют вечный вид на житель­ство в шкафах и на полках, что книгам, хотя бы сами они были безумно скучны, а от обложек так просто с души воро­тило, дано право пере­жить все прочие вещи. Это абсурдное пред­став­ление идёт из тех времён, когда чтение романов ещё счита­лось чем-то таким, что пахнет эксклю­зив­но­стью, — именно так выра­зился мой друг — ведь чита­те­лями книг, в основном, были люди, жившие в роскошных квар­тирах, где имелось так много комнат, что одну из них вполне можно было отвести под библио­теку, и хорошо бы, чтобы эта комната была круглой, вроде тех, что мы видим в кино­фильмах. Я должен его изви­нить, сказал друг, но когда кто-нибудь упоми­нает сегодня о своей библио­теке, то ему это кажется чуточку смешным. Неужели я пере­стал заме­чать, в каких усло­виях сегодня живут люди? Разве не из-за того многие меньше читают, что посто­янно опаса­ются, как бы не пришлось жить в усло­виях посто­ян­ного сокра­щения простран­ства, а все потому, что они поку­пают и поку­пают книги? Неужели я не способен понять, что попу­ляр­ность теле­ви­дения объяс­ня­ется помимо прочего ещё и тем, что по теле­ви­дению каждый день идут новые пере­дачи, но сам ящик при этом не увели­чи­ва­ется в объёме?

Я решил вернуться к исход­ному моменту нашего разго­вора и спросил, правильно ли я понял, что мой друг перенёс в подвал все книги, которые, по его мнению, скучны или грешат безвкусным оформ­ле­нием, Он ответил: «Конечно, нет!» Если бы это было так, он не отправил бы в подвал собрание сочи­нений Гёте, изданное Коттой, — наверное, уж это-то я понимаю? Акт осво­бож­дения — привожу его выра­жение точно — был направлен не против случайно подвер­нув­шихся книг, но против всей так назы­ва­емой худо­же­ственной лите­ра­туры. Уже давно у него такое чувство, что его одура­чили, что с ним сыграли рафи­ни­ро­ванную шутку, пущенную в ход книго­из­да­те­лями и книго­про­дав­цами. Это они внушили людям мысль, будто бы книги — некий священный товар, который, в отличие от всех прочих товаров, нельзя, употребив, выбро­сить, хотя бы и выждав для очистки совести какое-то время, товар, который мы, однажды приоб­ретя, обязаны сохра­нять до конца нашей жизни, пусть даже мы никогда больше не исполь­зуем его вторично. Мы считаем кощун­ством попросту бросить книгу в мусорный ящик. Ещё в школе нас учат, что с книгами следует обра­щаться особенно бережно, что нельзя заги­бать углы страниц, нельзя ничего подчёр­ки­вать, нельзя пачкать книги. Учителя при этом высту­пают в роли агентов книго­из­да­телей и книго­тор­говцев, Бог знает, по какой причине, — веро­ятно, потому, что и сами они жертвы последних.

Тут мне пока­за­лось, что мой друг начи­нает терять терпение из-за моей непо­нят­ли­вости: подобно чело­веку, который внезапно осознает, что пона­прасну тратил время и шёл на никчёмные уступки, он теперь сделался не в меру напо­ри­стым. А не на шутку он разъ­ярился из-за моей реплики, — я сказал, что, по-моему, очень печально то, что сейчас явно начи­на­ется какой-то массовый психоз: все выбра­сы­вают книги. Мало того, сказал я, что мы отправ­ляем на свалку ценнейшее сырье и громоздим там горы отходов, чтобы осво­бо­дить место для новых, якобы более полезных вещей, так теперь очередь дошла уже и до бедных книг. Мой друг вздохнул со стра­даль­че­ским видом и сказал: «Уж ты, пожа­луйста, не стано­вись на путь нытиков и жалоб­щиков». Ведь, в конце концов, нельзя долго терпеть такое поло­жение, когда созда­тели книг живут в основном за счёт нечи­стой совести других людей. Насто­я­щего уважения к чему-либо невоз­можно добиться, просто все время требуя этого, оно возни­кает при условии, что пред­мету свой­ственно что-то, внуша­ющее уважение. А утвер­ждать, что любая, первая попав­шаяся книга заслу­жи­вает уважения, глупо, и я не посмею это оспо­рить. Напротив, если выбрать наугад какую-нибудь одну из общей горы книг, ката­стро­фи­чески увели­чи­ва­ю­щейся, то вполне веро­ятно, что она окажется поря­дочной дрянью. Доста­точно пойти в ближайший книжный магазин, — они же до потолка зава­лены хламом. Неужели я всерьёз вздумал требо­вать, чтобы он а priori испы­тывал благо­го­вейную почти­тель­ность к подобной продукции? Мы не можем, — мой друг почему-то заго­ворил во множе­ственном числе, — во все времена ставить собственную репу­тацию в зави­си­мость от того факта, что когда-то раньше в мире были Сервантес и Шекспир или Флобер, да, пожалуй, ещё — Кафка. Это можно срав­нить с тем, как если бы хозяева заку­сочных начали пред­ла­гать поку­па­телям свои сосиски с кетчупом, расска­зывая о том, что в далёком прошлом княже­ские дома слави­лись вели­ко­леп­ными пирше­ствами. Всю спра­вочную лите­ра­туру он оставил в квар­тире по той причине, что ее присут­ствие для него значимо, так как она служит прак­ти­че­ским целям. Он много раз обра­щался за помощью к каждой из этих книг. И наоборот, ни один роман он за всю свою жизнь не прочитал дважды, а боль­шин­ство так и до сере­дины не дочитал, в чём и призна­ется вполне открыто. Уж он-то знает этих людей, которые уверяют, будто бы посто­янно пере­чи­ты­вают какие-то опре­де­лённые книги, и те для них, якобы, что-то вроде элик­сира жизни, — боль­шин­ство таких людей лице­меры. Они думают, что подоб­ными смехо­твор­ными заве­ре­ниями достигнут того, что их станут считать куль­тур­ными людьми. Он ни в чём не упре­кает других, немногих, людей, которые действи­тельно пере­чи­ты­вают какие-то книги несколько раз, но, по его разу­мению, подобное пове­дение не лишено стран­ности. Сам он читает какую-либо книгу, пока не поймёт ее или же пока не придёт к выводу, что она непо­нятна. Конечно, он не исклю­чает, что от него, возможно, что-то и усколь­зает, а иногда, пожалуй, так даже и что- то суще­ственное. Об этом можно сожа­леть, но изме­нить тут ничего нельзя. Он не соби­ра­ется превра­щать чтение в труд и копаться в недо­по­нятых местах. Уж коли так, то лучше взять другую книгу, ведь чтобы полу­чать удоволь­ствие от чтения, нужно, чтобы не пропадал интерес к развитию действия, а в чтении без удоволь­ствия смысла мало. Таково его мнение, и он вовсе не стыдится того, что его интерес к той или иной книге бывает полно­стью исчерпан, когда книга прочи­тана. «Ну да, а когда же ещё?» — воскликнул он.

Если среди многих сотен книг, которые он выдворил из квар­тиры, найдётся три или четыре, продолжал мой друг, в которые ему когда-нибудь, может быть, захо­чется ещё раз загля­нуть, то, что же, из-за этого держать в комнате все-все книги? На его взгляд, подвал — самое подхо­дящее место для хранения вещей, насчёт которых не можешь сказать, пона­до­бятся ли они когда-нибудь, как раз для таких вещей и суще­ствуют подвалы. Не надо думать, что подвал и дорога на помойку — одно и то же. Так что книги прекрасно устроены, на случай, если они когда-либо ещё понадобятся.

В остальном же он сове­тует нам, книго­любам, отка­заться от нелепой шумихи, которую мы так часто устра­и­ваем вокруг книг, отка­заться от нашей, уже ставшей анахро­низмом, сенти­мен­таль­ности. Возня вокруг книг для многих людей пред­став­ляет досадный раздра­жи­тель, она вызы­вает отвра­щение к книгам, кото­рого могло бы и не быть, она делает невоз­можным нормальное отно­шение к книгам. А отно­шение к ним, по мнению моего друга, явля­ется нормальным тогда, когда люди видят в книгах потре­би­тель­ский товар, когда мы вольны считать их полез­ными или же излиш­ними, когда мы вправе обра­щаться с книгами так же свободно, как распо­ря­жа­ются прочими нежи­выми пред­ме­тами их владельцы. Мой друг продолжал: он вообще не может пред­ста­вить себе, чтобы кто-нибудь из друзей был в претензии на парня, который убрал из своей квар­тиры и поставил в подвале стулья или кастрюли. Когда людей застав­ляют верить, что книга явля­ется некой овеществ­лённой мыслью, это сущее мошен­ни­че­ство. С равным успехом можно назвать ее овеществ­лённой бессмыс­лицей, это обезьян­ни­чанье в угоду моде или результат обык­но­вен­ного стяжа­тель­ства. К какой кате­гории следует отно­сить ту или иную книгу, — в этом каждая книга пускай сама нас убедит.

Встре­тив­шись снова, мы, точно сгово­рив­шись, не упоми­нали о книгах, сосланных в подвал. Ни он, ни я не забыли прошлый разговор, нет, конечно, однако мы оба очень стара­тельно обхо­дили все острые углы, потому что ни он, ни я не хотели понуж­дать другого отста­и­вать свои взгляды. Что каса­ется меня, то было тут и ещё одно странное обсто­я­тель­ство. Конечно, в прошлый раз, слушая импро­ви­зи­ро­ванную лекцию моего друга, я чуть не в каждом слове чувствовал вызов, а резкость иных его доводов меня злила и теперь не меньше, чем тогда, но все-таки я ощущал, что его тогдашние нападки на книги были отчасти спра­вед­ливы. В них была правда. И какая-то очень совре­менная правда. Он высказал недо­воль­ство, которое уже носится в воздухе, которое, по-види­мому, нарас­тает и нам, книго­любам, не пред­ве­щает ничего доброго.

Тогда-то я впервые осознал, что чтение не явля­ется одной из прирож­дённых потреб­но­стей чело­века. Несо­мненно, суще­ствуют обсто­я­тель­ства, которые этой потреб­ности способ­ствуют, и такие, которые ее убивают, и это можно утвер­ждать, даже не зная, что же это за обсто­я­тель­ства. Может быть, мой друг, обла­да­ющий по срав­нению со мной более тонким чутьём, почув­ствовал, что эпоха лите­ра­туры посте­пенно близится к концу, и я спросил, считает ли мой друг, что чтение как один из видов чело­ве­че­ской деятель­ности в скором времени исчезнет, — оставив пока что в стороне вопрос о том, кто в этом виноват, — и не обра­ща­ется ли сегодня интерес, который раньше принад­лежал книгам, на иные пред­меты, пола­га­емые более важными.

Друг рассме­ялся, хотя я отнюдь не был распо­ложен шутить. Он ответил, что уже сам мой вопрос, если не объяс­няет до конца, почему такое множе­ство людей испы­ты­вает все большее отвра­щение к книгам, то, может хотя бы отчасти помочь нам разо­браться во всем этом. Во-первых, я задал этот вопрос с таким выра­же­нием и таким тоном, как будто речь идёт о скором конце света. Он не хотел бы меня обижать, но даже если лите­ра­туре и в самом деле угро­жает гибель, — чего он, кстати сказать, вовсе не пред­по­ла­гает, — то все-таки это далеко не то же самое, что гибель мира. Но именно такова позиция многих лите­ра­торов, и она ужаса­ющим образом нерви­рует публику: они считают, что лите­ра­тура — это пуп земли, мера всех вещей, и оцени­вают уровень развития циви­ли­зации по тому, какое место в ней зани­мают книги. Во-вторых, в моем вопросе он подметил преда­тель­ский укол: я, по его мнению, озабочен тем, перейдёт ли интерес людей от книг на другие пред­меты, пола­га­емые более важными. Насчёт этой форму­ли­ровки — пола­га­емые более важными — с ее помощью я как раз и хотел одно­значно выра­зить, что речь идёт о пред­метах, которые люди ошибочно пола­гают более важными. Действи­тельно ли я придер­жи­ваюсь убеж­дения, что на свете нет ничего, срав­ни­мого по своей важности с литературой?

И не теряя время на подго­товку, он, в своей напо­ри­стой агрес­сивной манере, принялся обос­но­вы­вать свою мысль — мой робкий вопрос оказался доста­точным поводом. Но на сей раз я твёрдо решил не доволь­ство­ваться ролью терпе­ли­вого слуша­теля, я собрался возра­жать другу равно энер­гично. При этом я подстё­гивал себя тем сооб­ра­же­нием, что из-за людей, вроде моего друга, книгам сегодня несладко прихо­дится. В конце концов, подумал я, он — жертва чумы, которая свиреп­ствует по всей земле, это примитив, леность мысли, жажда развле­чений. Лишь потому он и решил изба­виться от книг. Ну, а поскольку на душе у него все-таки неспо­койно, поскольку он должен как-то дого­во­риться с собственной сове­стью, то вот он и выска­зы­ва­ется так резко. Известно ведь, что мало­веры всегда высту­пают особенно рьяно.

Я сказал, что сегодня ему незачем пускать в ход своё остро­умие, как в прошлый раз, суть не в том, озна­чает ли падение инте­реса к лите­ра­туре конец света, вопрос в том, стоит ли о ней сожа­леть. Главное — каким сред­ством оста­но­вить этот процесс. И ещё, вопрос не в том, идёт ли речь о важнейшей вещи на свете, когда мы говорим о лите­ра­туре, что, кстати, может утвер­ждать только идиот, но о том, почему она все больше и больше стано­вится марги­нальным явле­нием. И остро­умные гипер­болы моего друга ничуть не помогут нам в чём-то разо­браться. Кроме того, я совер­шенно не пред­ставляю себе, куда он клонит, снова и снова упоминая о некой возне, которую якобы устра­и­вают писа­тели. По-моему, это вполне понятно, если люди с особенной серьёз­но­стью отно­сятся к резуль­татам своей профес­си­о­нальной деятель­ности, да не только понятно, но и правильно. Для исто­рика важнее всего прочего история, для орни­то­лога — птицы, а для химика — химия. Все они должны зани­маться своей мате­рией с таким пиететом, который другим людям навер­няка может пока­заться преуве­ли­ченным, вернее сказать, почти всем другим людям, как бы то ни было, именно такой подход состав­ляет условие действи­тельно серьёзной работы. Было бы слишком просто объяс­нять падение инте­реса к книгам нарцис­сизмом неко­торых писа­телей, да такое объяс­нение было бы вообще неверным. Речь тут идёт о пери­фе­рийном, хотя и досадном явлении, но серьёзные причины падения инте­реса к лите­ра­туре все- таки не в нем, а в чем-то другом. Слишком это было бы просто, — если бы писа­телям нужно было лишь изме­нить собственную позицию, чтобы лите­ра­тура снова оказа­лась в центре всеоб­щего внимания.

Но им вовсе не нужно изме­нять собственную позицию! — воскликнул мой друг. — Им нужно писать другие книги! Пере­стать созда­вать вечно все тот же, ничего не значащий хлам, либо всем приятный, как букетик фиалок, либо заумный. Он однажды прочитал очерк об одном писа­теле, имени кото­рого сейчас не помнит, что по его книгам будто бы можно рекон­стру­и­ро­вать эпоху, в которую он жил, даже если бы все прочие свиде­тель­ства эпохи были утра­чены. Таких писа­телей и таких книг больше нет. Я подхватил: имя писа­теля — Бальзак, а его романы ты сгрёб и уволок в подвал. Мой друг продолжал: он думает, что через пять­десят или сто лет наша циви­ли­зация по каким-либо причинам пере­станет суще­ство­вать, и оста­нутся только книги по воле счаст­ли­вого или, напротив, злосчаст­ного случая. И какую же картину нашего времени сможет соста­вить себе по ним случайный иссле­до­ва­тель? Я спросил: «Какой случайный иссле­до­ва­тель?» Друг недо­вольно бросил: «Разве это сейчас важно?» И тогда я сказал: «Это вообще самый важный вопрос».

Потому что за вопросом, подходит ли к концу эпоха лите­ра­туры, встаёт другой вопрос: не подходит ли к концу эпоха людей? Здесь не место выяс­нять, насколько неиз­бежно ведут к поста­новке этого вопроса наши жизненные условия, однако вполне очевидно — этот вопрос не высосан из пальца. Все больше и больше людей живут так, словно им дана лишь короткая отсрочка перед казнью, и о длитель­ности этого срока лучше не заду­мы­ваться. След­ствие этого — известная безот­вет­ствен­ность, как в личном, так и в обще­ственном, люди прожи­гают жизнь, тран­жирят все, что только могут ухва­тить. Растра­чи­вают запасы, ничего не восста­нав­ли­вают, влезают в долги, только дай. Вот, скажем, велика ли польза, которую мы полу­чаем, уничтожая окру­жа­ющую среду? Она совер­шенно несо­раз­мерна вели­чине ущерба, который мы одно­вре­менно наносим жизни будущих поко­лений. Это пустяки, — так мы, по-види­мому, рассуж­даем, — потомков-то все равно не будет. Все больше людей стано­вятся похожи на того бедного малого, что пришёл к врачу и узнал, что жить ему оста­лось не более месяца. Усколь­за­ющее время жаль тратить на чтение, — возможно, кое-кто из писа­телей втайне думает так же, и, может быть, из-за осознания того, что книги стали чем- то незна­чащим, и проис­ходит развал книж­ного дела. Я снова спросил друга, кто же будет тем случайным иссле­до­ва­телем, который когда-нибудь попы­та­ется соста­вить себе пред­став­ление о нашей циви­ли­зации — после ее гибели. Если стало расхожим опасение, что ника­кого такого иссле­до­ва­теля попросту не будет, то это не может не иметь послед­ствий для книг.

Мой друг заметил, что я сейчас грешу как раз тем, в чём только что упрекнул его: упраж­няюсь в остро­словии. Я будто бы цепляюсь за какое-то неясное пред­став­ление, случайную и весьма мало­ве­ро­ятную фикцию, чтобы с ее помощью объяс­нить весьма реальные недо­статки совре­менной лите­ра­туры. Теория о скором конце света провоз­гла­ша­ется то тут, то там, притом неиз­менно теми, чья логика зашла в тупик. Это спаси­тельная теория — вроде сбере­жений на чёрный день, только в духовной сфере. Во все эпохи важнейшим каче­ством лите­ра­туры была ее способ­ность возвы­сить нас над убоже­ством условий нашей жизни и с высоты, — а иначе, то есть в наших жизненных усло­виях, это и невоз­можно, — увидеть совре­мен­ность, прошлое или будущее. Это каче­ство нынешней лите­ра­турой утра­чено. Во всяком случае, ему, моему другу, нигде не удалось его обна­ру­жить. Лите­ра­тура, по его мнению, не явля­ется ни на йоту менее пошлой и поверх­ностной, чем вся прочая интел­лек­ту­альная жизнь. И как раз в этом причина ее дегра­дации и прозя­бания, а не какие-то страхи перед какими-то катастрофами.

Конечно, мой друг говорил не один сплошной вздор. Но мне пока­за­лось доста­точно бессмыс­ленным указы­вать на те моменты, в которых мы с ним сходи­лись. Важнее было различие мнений. Каким бы уместным ни было сожа­ление о том, что книгам присущи все пороки, типичные для нашего времени, но, с другой стороны, нечего удив­ляться тому, что лите­ра­тура есть продукт своего времени. Я понял друга: совре­мен­ность какого-либо автора не должна исчер­пы­ваться тем, что в его твор­че­стве прояв­ля­ются черты огра­ни­чен­ности, свой­ственные эпохе, — он может описать эту огра­ни­чен­ность, обна­жить ее, подверг­нуть биче­ванию в своём твор­че­стве. Он может попы­таться преодо­леть ее. Но моему другу слишком понра­ви­лось свали­вать ответ­ствен­ность только на нашего брата. Вина писа­телей по отно­шению к созда­ва­емым ими книгам вполне очевидна, и я уже не раз признавал эту вину. Вина обще­ства перед писа­те­лями, напротив, не столь очевидна. В эссе Эзры Паунда «Азбука писа­тель­ства» есть такие строки: 

«Время Шекс­пира было просто великим временем. Это была эпоха, когда язык наш ещё не сел на мель, когда слуша­тели ещё были по уши влюб­лены в слова…» 

Помню, прочитав это, я подумал: какое, должно быть, счастье для автора, когда всюду вокруг такой интерес к словам, фразам и мыслям, не то что интерес — страсть. Я пред­ставил себе, как, наверное, вооду­шев­ляет писа­теля такой интерес, застав­ляет его отда­вать себя до последней капли. Ведь и в других обла­стях изве­стен этот феномен: заурядная сама по себе футбольная команда, играя перед своими болель­щи­ками, вдруг оказы­ва­ется способной побе­дить против­ника, который значи­тельно превос­ходил ее силами. Спор­тивные коммен­та­торы говорят, что дома и стены помо­гают. А наши бедные авторы… Они должны выкла­ды­ваться перед ауди­то­рией, которую инте­ре­сует что угодно, только не их выкру­тасы. Они должны писать, преодо­левая холод равно­душия, ледяной ветер, который так силен, что снова и снова сбивает с ног, и лишь те, кто идёт по ветру, или нашедшие подвет­ренный уголок, имеют шанс продви­нуться вперёд на своём пути. Любовное отно­шение к языку, влюб­лён­ность в слово считают чем-то вроде курьёз­ного изли­ше­ства, а в глазах иных людей это и вовсе — извра­щение, свой­ственное иным лите­ра­торам, которое не подо­бает выно­сить на публику. Я спросил друга, может ли он назвать требо­вания, предъ­яв­ля­емые сегодня к лите­ра­туре обще­ственным мнением и не выпол­ня­емые ею.

Не надо нака­зы­вать его, как школь­ника, задавая подобные вопросы, обиженно сказал мой друг, ведь пока что не возбра­ня­ется крити­ко­вать какую-то вещь, не имея наго­тове опре­де­лённой концепции ее улуч­шения. Через минуту он и сам сооб­разил, что подобное возра­жение выглядит жалко, и принялся пере­чис­лять недо­статки и упущения совре­менной лите­ра­туры. Она ни к чему нас не обязы­вает, часто возни­кает впечат­ление, что для неё важнее всего ни с кем не ссориться. Ей не хватает одер­жи­мости, она озабо­чена тем, чтобы не выхо­дить за рамки нормаль­ного, она не знает экстра­ва­гантных преуве­ли­чений, которые для всякой хорошей лите­ра­туры явля­ются вполне есте­ствен­ными. По-види­мому, в глазах авторов ничто не имеет значения, кроме сбыта их произ­ве­дений. Лите­ра­тура слишком благо­душна, слишком неагрес­сивна, а это, в конечном счёте, значит, что она нере­ши­тельна, но, вместе с тем, мы же знаем, что у неё нет ника­кого по-насто­я­щему сквоз­ного прин­ципа, кроме неис­тре­би­мого благо­душия и неустанных поисков консен­суса. Следо­ва­тельно, лите­ра­тура всячески стара­ется не быть пристрастной и не хочет нажи­вать себе врагов. Наша лите­ра­тура напо­ми­нает ему, моему другу, некую великую конвенцию на вечные времена. Все это, в итоге, приводит к тому, что книги стано­вятся все более похо­жими друг на друга, по крайней мере, так ему пред­став­ля­ется, и, если он прочтёт десяток, то через неко­торое время все они слива­ются в его памяти в одну, в эдакий симпа­тичный нуль, и поэтому он, опять-таки, начи­нает заду­мы­ваться, а не лучше ли было бы обой­тись без чтения тех самых десяти книг? Ему не хватает в книгах непо­хо­жести, это — важнейшая утрата, потому что, если книги пере­станут быть уникаль­ными, то самое подхо­дящее место для них — подвал.

Мой друг говорил, по большей части, искренне, не кривя душой, но теперь и это уже не могло помочь делу. Я спросил, действи­тельно ли он считает, что уважения к книгам приба­ви­лось бы, если бы они стали экстра­ва­гантнее, реши­тельнее и агрес­сивнее, чувстви­тельней или умнее. Он заду­мался, потом ответил: этого он не знает, а знает только одно, что лично он уважал бы их в этом случае больше. Я заметил, что это слышать приятно, но писа­телям этого, к сожа­лению, недо­ста­точно. Не нужно, сказал я, делать вид, будто наши претензии к лите­ра­туре, которые он пере­числил, с кото­рыми и я тоже согласен, это и есть требо­вания, которые предъ­яв­ляет к лите­ра­туре совре­менное обще­ство. Напротив, — ведь не может он закры­вать глаза на то, что как раз отсут­ствие реши­тель­ности и ума (иными словами, бесхре­бет­ность) гаран­ти­рует хоть какое-то суще­ство­вание книгам, возможно, лишь в течение огра­ни­чен­ного времени, остав­ше­гося до казни. И потом, где он углядел потреб­ность в чувстви­тель­ности? Где — стрем­ление к радости от встречи с неве­домым, которую способна давать лите­ра­тура в иные хорошие времена? Разве напротив, не в том дело, что всюду воца­рился страх перед подобной встречей, а писа­тели все острее чувствуют, какое это бессмыс­ленное занятие, — взывать к пустоте? Ладно, пусть речь в данном случае идёт о форме приспо­соб­ления, которое можно осуж­дать, и, на мой взгляд, осуж­дать заслу­женно. Но пора моему другу пере­стать подме­нять причины след­ствиями. Обще­ство, все более превра­ща­ю­щееся в обще­ство дебилов, вынуж­дает и лите­ра­туру стано­виться все более дебильной. И вовсе не наоборот. Может быть, лите­ра­тура ценой огромных усилий, ценой само­от­вер­женных трудов писа­телей и сумеет чуточку замед­лить этот процесс идио­ти­зации обще­ства, но оста­но­вить его она не в силах. Боль­шин­ство авторов заняли в этой ситу­ации пусть не самую достойную, но все же понятную позицию, сказав себе: раз беды не избе­жать, лучше пресле­до­вать собственные инте­ресы, чем стано­виться первой жертвой грядущей катастрофы.

Мой друг возразил: мол, мы все время говорим о разных вещах. Если он пыта­ется растол­ко­вать мне, какие дефор­мации обна­ру­жи­ва­ются в совре­менной лите­ра­туре и как они повлияли на умень­шение его инте­реса к книгам, то я всячески стараюсь объяс­нить, отчего эти дефор­мации возникли. Нет смысла продол­жать в таком духе, ведь, даже если я дока­за­тельно изложу, по каким причинам в книгах посе­ли­лась пустота, то пустота от этого не исчезнет. Интерес моего друга к книгам таким способом оживить не удастся. Однако ещё больше его не устра­и­вает в моих сооб­ра­же­ниях нечто иное.

Из моих слов можно сделать вывод, что писа­тели следуют свое­об­разной стра­тегии выжи­вания, изгоняя из своих книг глубину мысли, красоту и значи­тель­ность. Но лите­ра­тура не способна выжить, если она отка­зы­ва­ется именно от того, что состав­ляет ее суть, — невоз­можно выжить, отка­зав­шись от самого себя. Если кошки ловят и едят птиц, то, что же, разве стал бы я гово­рить, что кошки — это форма выжи­вания птиц? Выжи­вание связано с сохра­не­нием иден­тич­ности выжи­ва­ю­щего, и это не вопрос интер­пре­таций, а вопрос логики.

Он решил идти дальше. Писа­тели, как он считает, по опре­де­лению зани­ма­ются созда­нием лите­ра­туры. Если же они начи­нают созда­вать что- то, заслу­жи­ва­ющее любого другого наиме­но­вания, но только не лите­ра­туры, то позво­ли­тельно задать вопрос: идёт ли речь в данном случае именно о писа­телях? Он — не из тех, кто не способен понять житей­ские труд­ности, и, если кто-то пола­гает, что ему лучше удаётся пробиться в жизни тем, а не иным способом, так это проблема самого этого чело­века и никого больше. Он же чувствует себя задетым лишь тогда, когда проис­ходит мошен­ни­че­ство, вроде пере­кле­и­вания этикеток. А оно уже давно проис­ходит в области, о которой мы говорим. Большая часть того, что рядится в одежды лите­ра­туры, это хлам, — он, мой друг, отдаёт себе отчёт, что выра­зился резко, — но так оно и есть, это духовное загряз­нение окру­жа­ющей среды.

От меня не укры­лось, что в ходе нашего разго­вора я сделался пере­беж­чиком: начал как обви­ни­тель, а теперь оказался в роли защит­ника. Веро­ятно, последней, ещё остав­шейся у меня писа­тель­ской добле­стью, было наличие собственной позиции, и, когда, наконец, между нами уста­но­ви­лось неко­торое един­ство мнений, во мне тут же роди­лось желание занять какую-то новую позицию. Во всяком случае, мне стало непри­ятно, что мой друг так упорно игно­ри­ровал важное обсто­я­тель­ство: писа­тели — не только преступ­ники, но и жертвы. Он сослался на то, что они явля­ются писа­те­лями постольку, поскольку не похожи на всех прочих людей, и не согла­сился признать, что в писа­телях нет ничего сверх­че­ло­ве­че­ского, — к сожа­лению, нет. В своей аргу­мен­тации он неза­метно выбрался за пределы нашей эпохи, да, именно в этом и было дело: он говорил так, будто оппор­ту­низм и верхо­гляд­ство напали на наших писа­телей подобно некой неиз­вестной хвори, или неот­вра­тимой судьбе. И от него просто отска­ки­вали все мои заме­чания насчёт того, что данное явление, веро­ятно, имеет какие-то причины, которые лежат вне области лите­ра­туры. Потому что тем самым я разбивал его аргу­менты, а значит, снижа­лась их значи­тель­ность, которая была им так необ­хо­дима, судя по вескости, с какой произ­носил мой друг каждую фразу.

Я сказал далее, что намерен атако­вать его в точности тем же способом, каким он сам атаковал лите­ра­туру, в точно такой же мере убеди­тельно и одно­вре­менно неспра­вед­ливо. Да, люди утра­тили вкус к чтению, да, всеобщая безгра­мот­ность растёт, как снежный ком, и это явления нашего времени; и ему, моему другу, не удастся отси­деться в сторонке, я же буду теперь гово­рить так, словно речь идёт только о нем, о его инди­ви­ду­альном случае. Он попросту ленив, да, пожалуй, теперь ему уже недо­стаёт и живости ума, необ­хо­димой для чтения. Он уже привык думать, что не чтение, а другие занятия инте­ресны и серьёзны, и этот его взгляд совер­шенно не зависит от подлинной значи­мости так назы­ва­емых стоящих занятий, но явля­ется лишь след­ствием его произ­вольной оценки. Время он тратит на то, что слушает радио, читает газеты, сидит в пивных и ведёт с прия­те­лями разго­воры вечно все об одном и том же, смотрит теле­визор, играет в карты, и так далее. На эти занятия уходит все его внимание. Чтение же озна­чает необ­хо­ди­мость совсем иных прио­ри­тетов, и он чувствует, что уже не в состо­янии их уста­но­вить. Если же к этому прибав­ля­ется ощущение, что книги не могут серьёзным образом что-либо изме­нить в нашем несчастном мире, — чего они, кстати, никогда не могли сделать, — то о любви к чтению и гово­рить не прихо­дится. Но ведь он, мой друг, ни за что в этом не призна­ется, вот потому он и пере­кла­ды­вает вину на других, то есть на лите­ра­туру. И тем не менее, несмотря на все уже упомя­нутые и, бесспорно, суще­ству­ющие недо­статки книг, читать их все же стоит. (Вот так просто заявил и все). В них все ещё содер­жится сколько-то красоты, мудрости и прозор­ливых пред­ви­дений, стало быть, лучше уж посвя­тить себя им, нежели повсе­дневным бессмыс­ленным заня­тиям, причём ведь мы делаем это отнюдь не в угоду книгам, а лишь ради себя самих.

Если мы пере­станем зани­маться какими-то сомни­тель­ными делами, продолжал я, то это лишь тогда действи­тельно может принести нам пользу, когда мы, бросив бессмыс­лицу, примемся делать что-то, испол­ненное смысла. Простое высво­бож­дение каких-то возмож­но­стей само по себе ещё не пред­став­ляет ценности. Сегодня, когда я вижу, ради каких идиот­ских занятий люди пере­стают читать, когда замечаю, что едва ли какое-то время­пре­про­вож­дение люди считают доста­точно скучным и пустым, чтобы пред­по­честь ему чтение, я, несмотря ни на что, чувствую соли­дар­ность с книгами, которые сегодня реально суще­ствуют. Люди от книг отвер­ну­лись, однако причина этого — не только каче­ство нынешних книг, но и снижение общей способ­ности воспри­ни­мать, исчез­но­вение у чита­телей желания мыслить. Он, мой друг, сам служит тому убеди­тель­нейшим примером, когда заяв­ляет, что в его квар­тире, где есть четыре радио­при­ём­ника, два теле­ви­зора, проиг­ры­ва­тель, магни­тофон, музы­кальный центр, сотни аудио- и видео­кассет, не стало места для стихов и романов. В его решении отно­си­тельно книг мне видится что-то отвра­ти­тельно разнуз­данное, а квар­тира его теперь будет посте­пенно превра­щаться в некое развле­ка­тельное заве­дение. И не стоит ему обма­ны­ваться на тот счёт, что осно­вания, которые он привёл в пользу сокра­щения чтения, а в конце концов — к его полному прекра­щению, более состо­я­тельны или, ещё того лучше, более благо­родны, нежели мотивы многих других людей, — и здесь и там налицо в точности те же неубе­ди­тельные доводы. То, что он более толково изла­гает свои мотивы, чем боль­шин­ство других людей, и так ловко маски­рует краси­выми словами свои дости­жения, которые на самом деле есть анти­до­сти­жения, ничего не меняет в этом печальном факте. Мы могли бы обой­тись без нашего долгого диспута, добавил я, если бы он с самого начала сказал, что в будущем хочет обра­тить те усилия, которые ему все больше и больше прихо­дится затра­чи­вать при чтении книг, на занятия полегче.

Мы нахо­ди­лись в его доме, поэтому мой друг не мог просто встать и уйти. Он несколько раз прошёлся по комнате, и я понял, что он подыс­ки­вает слова, чтобы дать мне достойную отпо­ведь. Наконец он сел, выму­ченно улыб­нулся, причём лицо его оста­лось мрачным, и сказал, что я веду себя в полнейшем соот­вет­ствии с известной моделью, разра­бо­танной в психо­логии, а именно, личную неудачу пытаюсь пред­ста­вить, как соци­альное явление, чтобы таким образом придать ей вид чего- то есте­ствен­ного и необ­хо­ди­мого. В глубине души я отдаю себе отчёт, что все мои писа­тель­ские творения были для меня самого известным разо­ча­ро­ва­нием; ничего другого и быть не может, если срав­нить их с теми теоре­ти­че­скими требо­ва­ниями, которые он, мой друг, не раз слышал из моих уст. Но я и не подумал смириться с тем, что мои писа­тель­ские возмож­ности огра­ни­чены, я, пребывая в заблуж­дении, свой крах как автора рассмат­риваю как гибель всей лите­ра­туры. Однако даже этого мне мало, и я неис­тощим на выдумки при поиске дока­за­тельств моей неви­нов­ности, мол, и лите­ра­тура не вино­вата в своём провале, а следо­ва­тельно, и писа­тели ни в чем не вино­ваты, на самом же деле виноват во всем некий дух времени. Это из-за него в головах у людей туман, из-за него они стали невос­при­им­чивы к преле­стям книг, это дух времени завле­кает людей идиот­скими удоволь­ствиями и превра­щает вчерашних книго­чеев в совре­менных кретинов. А так как и писа­тели нахо­дятся во власти иску­ша­ю­щего их демона, то есть духа времени, их продукция также поне­многу приспо­саб­ли­ва­ется к новой ситу­ации, а затем и вообще стано­вится излишней. Итак, круг замы­ка­ется, — мой друг с ухмылкой подвёл итог: где тонко, там и рвётся.

Я подумал: ещё лучше было бы, если бы плохим писа­телям запре­ща­лось размыш­лять о состо­янии лите­ра­туры и всего мира. Хватит и того, что жало­ваться на лите­ра­туру могут плохие чита­тели, а их навер­няка больше.

Но вслух я сказал, что лучше нам не пере­хо­дить на личности, поскольку это ничего не даст для разре­шения нашего спора и вряд ли пойдёт на пользу нашим взаи­мо­от­но­ше­ниям. Друг кивнул, но по выра­жению его лица я понял, что он очень неохотно со мной согла­сился. Я продолжат может быть, нам удастся лучше понять друг друга, если мы станем рассуж­дать следу­ющим образом. Одно из важнейших дости­жений лите­ра­туры, если не самое важное вообще, состоит ведь в том, что она позво­ляет чита­телю увидеть самого себя. Но чело­ве­че­ство сегодня живёт, посто­янно ощущая угры­зения совести. Оно недо­вольно собой, пожалуй, оно отвра­ти­тельно самому себе. Оно не только не хочет ничего о себе узнать, оно не скупится на любые усилия, лишь бы продол­жать обма­ны­ваться отно­си­тельно послед­ствий своих собственных деяний. Из-за этого поло­жение лите­ра­туры стано­вится безна­дёжным: немногие книги, в которых дела­ется попытка разоб­ла­чить само­обман, натал­ки­ва­ются на железное сопротивление.

Мой друг, прики­нув­шись дурачком, спросил, что все это должно значить, — о каких угры­зе­ниях совести я веду речь? Я ответил, что, если бы он не отправил все книги в подвал, то я нашёл бы и привёл ему одну цитату, в которой даётся лучший ответ на его вопрос, чем тот, что могу дать я. Друг поднялся, на сей раз — с реши­мо­стью чело­века, который возна­ме­рился непре­менно довести начатое дело до конца. Он отвёл меня в свой подвал, по дороге спросив, какого автора надо найти. Я ответил: Зигмунда Фрейда.

На прону­ме­ро­ванных картонных коробках, громоз­дя­щихся до потолка, были указаны имена авторов. Фрейда мы обна­ру­жили в коробке под номером 12.

Цитата, которую я искал, чтобы прочи­тать другу, была из статьи «Непри­ятное в куль­туре». Вот она: «Люди зашли сегодня в подчи­нении себе сил природы так далеко, что с помощью этих сил им уже нетрудно истре­бить друг друга до послед­него чело­века. Они это пони­мают, и отсюда значи­тельная доля их нынешней обес­по­ко­ен­ности, их несча­стий, их страхов».

Фрейд написал эти строки в 1930 году. Я подумал: насколько же выросли за истекшее с тех пор время и обес­по­ко­ен­ность, и несча­стья, и страхи, ведь люди уже усовер­шен­ство­вали свои умения настолько, что выпу­щенные ими на свободу силы природы вырва­лись из чело­ве­че­ских рук и угро­жают жизни людей. Лишь немногие все-таки верят в сколько-нибудь достойное будущее, куль­тура же имеет значение только для таких людей, для тех, кто считает ее чем- то, что дóлжно хранить, чем-то, что несёт в себе будущее. Что ж удив­ляться, если книги исче­зают, сказал я.

Друг усмех­нулся: «И ради этого надо было спус­каться в подвал?»

Мы прого­во­рили ещё неко­торое время, но разговор шёл все более вяло и равно­душно. Мы оба, пожалуй, уже отча­я­лись по-насто­я­щему убедить друг друга в своей правоте и, честно говоря, в какой-то момент я вообще пере­стал пони­мать, где моя позиция, а где — его. С тех пор мы встре­ча­емся лишь изредка, а когда все-таки видимся, то оба трус­ливо уповаем на то, что никто из нас не заведёт опять разговор на эту тему.

Франк­фурт на Майне, 1990 г.
Перевод Галины Снежинской
©Suhrkamp Verlag Frankfurt am Main.