Автор: | 13. ноября 2017

Владимир Ферлегер: Родился в селе Бричмулла в 1945 году. Физик-теоретик, доктор физико-математических наук, работал в Институте Электроники АН Узбекистана. Автор более 100 научных трудов. С середины 80-х годов начал писать стихи и прозу, публиковался в «Звезде Востока», в альманахе «Ковчег» (Израиль), в сборнике стихов «Менора: еврейские мотивы в русской поэзии». С 2003 года проживает в США. В 2007 году в Ташкенте вышел сборник стихов «Часы». В 2016 году в Москве издана книга «Свидетельство о рождении».



3.4

В продви­нутом семей­стве деда Гецеля знали, что ничего хоро­шего не ожидает евреев в начав­шейся войне. Раньше, чем доблестные румын­ские войска, при поддержке и под недо­вер­чивым присмотром немецких союз­ников, вернули нена­долго поте­рянную Бесса­рабию, мате­рин­ская родня двину­лась на восток, вглубь огромной страны. В отличие от отцов­ского семей­ства, все, кроме млад­шего брата, выжили. Дед вместе с двумя млад­шими неза­муж­ними доче­рями покинул Бендеры позже старших семейных детей, за неделю до того, как Красная Армия оста­вила город.

Эваку­а­ци­онный маршрут: Бендеры – окрест­ности Ростова на-Дону, деревни на левом берегу Волги вблизи Сталин­града, город – Ташкент, был протяжен в простран­стве на несколько тысяч кило­метров, а во времени – на полтора года. То немногое из проис­хо­дивших на этом пути событий, что мать изредка и по случаям вспо­ми­нала, а я запомнил и не забыл – приведу ниже. Но начну с того, что пред­став­ля­ется мне важнее частностей.

Отец и мать, со столь различно проте­кавшей и ориен­ти­ро­ванной во всех отно­ше­ниях дово­енной жизнью, должны были по-разному воспри­ни­мать и ощущать совет­скую страну сталин­ских и после­ду­ющих времён, по-разному в ней разместиться.

Так оно и было, резко различно, но как бы с точно­стью до наоборот.

Отец – выходец из полу­про­ле­тар­ской среды, сам с ранней юности рабо­тавший за гроши по найму, воспри­нимал СССР, имея полу­ченное в Польше обра­зо­вание и совет­ский лагерный опыт, как чужбину, недобрую и неспра­вед­ливую. Горестно вздыхал: ну, как здесь, в стране побе­див­шего соци­а­лизма, в стране рабочих и крестьян жить и рабо­тать… все воруют. Не имел в русском понятии друзей /выпить – заку­сить, поиг­рать в домино или в шахматы, пого­во­рить за жизнь, футбол или за поли­тику/, до старости читал книги поль­ских авторов на поль­ском же языке. Систему жизне­устрой­ства в дово­енной Польше, при всех её недо­статках, он реши­тельно пред­по­читал совет­ской. С ним мне все пред­став­ля­лось вполне понятным с младых ногтей.

С матерью было много сложнее, и пони­мание, далеко не полное и давшееся мне непросто, пришло много позже. Она считала совет­скую систему, также при всех её недо­статках, в глубинной своей основе гуманной и спра­вед­ливой. В споре со мной она как-то сказала: «Пред­ставь себе симфонию, напи­санную для симфо­ни­че­ского оркестра, которую играют только на одних ударных инстру­ментах. Противно! Како­фония! Режет слух! Но исходных правильных нот это бара­банное варвар­ство не испортит. Пройдёт время и симфония будет сыграна как положено».

Очень высоко она ценила бесплатные и обще­до­ступные: обра­зо­вание, меди­цину, детские сады и ясли, дешёвый хлеб. Это было, как ни странно, след­ствием её жизни в дово­енной Румынии. Илья Эрен­бург писал, что ни в одной другой стране /а где он только ни побывал, борясь за мир во всём мире/ он не видел, такой как в Румынии, чудо­вищной глубины пропасти, разде­лявшей, даже и по запад­но­ев­ро­пей­ским меркам, очень богатую и обра­зо­ванную элиту – с нищим, безгра­мотным и бессло­весным народом.

Мать, проживая там, это тоже чувство­вала и часто вспо­ми­нала, а могла бы и не чувство­вать, и не вспо­ми­нать. Она внешне очень опро­сти­лась, жила в СССР как живут только на родине, заведя дюжину подруг, по преиму­ще­ству простых русских тёток, живо обсуждая с ними попи­ва­ющих, кто в меру, кто – сколько широкая душа требует, мужей и курящих с третьего класса хули­га­ни­стых деток, занимая тёткам трёшки и пятёрки до мужней получки и обме­ни­ваясь по празд­никам нехитрой свежей выпечкой, а в будни – рецеп­тами квашения капусты и засолки огурцов. Читала только на русском. Мне – с двух до шести лет, пока не стал читать сам – Пушкина в громадных коли­че­ствах, и не что-нибудь там по мелочам вроде: я вас любил, любовь ещё быть может… а Евгения Онегина, Медного всад­ника, Маленькие трагедии. В пяти­летнем возрасте меня ставили на стул и к удив­лению гостей, я заводил: на берегу пустынных волн /стоял он дум великих полн… а на бис – своё любимое /стыдно сказать – любимое и до сих пор/: Стамбул гяуры нынче славят, а завтра кованой пятой… Сама же она читала прозу соцре­а­лизма и пере­водные романы: Голсу­орси, Фейхтван­гера, но почему-то более всего Теодора Драйзера.

Переход от очень высокой степени благо­со­сто­яния к уровню жизни, глядев­шейся с дово­енной высоты почти нищетой, никогда ею особенно не драма­ти­зи­ро­вался. Более того, на дово­енную жизнь она смот­рела как на что-то вроде неза­слу­жен­ного бога­того подарка и в крити­че­ских обсто­я­тель­ствах могла гово­рить об этом вслух. Сочиняя стихо­тво­рение «Аэлита», я это уже понимал.

В горле серый продолговатый,
Жёсткий, как сырая фасоль, налёт.
Пять­десят пятый год.
Я умираю от дифтерита.
Мать, тогда молодая
Себя и меня отвлекая,
Читает мне вслух. «Аэлита».
Аэлита на Марсе живёт.

Аэлита на Марсе живёт,
Где теплится жизнь еле-еле.
Фиоле­товые метели
Тускубов дворец замели.
От Атлан­тиды вдали
Ее красота неземная
И свет ярких глаз – никому.
Холодно сердцу и тускло уму,
Стара, равно­душна элита.

Я кричу:
Я люблю тебя Аэлита!
Я к тебе полечу, я готов, я сумею,
Равно­душное сердце любовью согрею.
Я готов, я на сходни всхожу корабля.
Без печали со мной расста­ётся Земля.
И не тянет назад притя­же­ньем земли.
Вот и все. Только где же ты о, Аэли…и…
Горячие губы разжавши едва
Зады­хаясь я выхрипел эти слова
И умолк, завершив свой недолгий полет.

Мать шепчет:
Отёк и удушье… сейчас он умрёт…
И до смерти своей — от пелёнок
Что он видел хоро­шего – этот ребёнок?
Ах, за что бог так мстит, за какие вины…
За богатую, лёгкую жизнь до войны?
За весеннюю Ниццу с весе­льем вина?

Отец говорит:
Нет, это мне… Вот вина — так вина!
Я ушёл, но с собой взять не смог никого…
Жар печей Освен­цима сжигает его.

Аэлита подходит – тиха как вода: ну куда ты собрался
так рано, куда?
Глянь в окно, там февраль­ское солнце, сосульки
цветные висят.
Я тебя позову, но не скоро. Тебе будет за сорок,
а может и за пятьдесят.
И когда за согбенной спиною встанет жизнь
из забот и труда,
Я приму: обниму, поцелую и на Марс заберу навсегда.

Вторым, после румын­ского прошлого, фактором просо­вет­ских взглядов матери стало её тесное общение с русско­со­вет­ским народом в процессе эваку­ации. Опре­де­ля­ющим было заме­ча­тельное свой­ство этого народа спла­чи­ваться и прояв­лять лучшие черты наци­о­наль­ного харак­тера /стойкость, терпение, бесстрашие, взаимная выручка, беско­ры­стие и т. п./, тем явственнее, чем грознее и страшнее время. А проме­жуток времени от двадцать второго июня, ровно в четыре часа 41-го и до декабря 42-го, когда из сталин­град­ских квартир бил «Максим» и Родимцев ощупывал лёд, был, пожалуй, самым грозным и смер­тельно опасным во всей россий­ской истории.

Все выше­ска­занное, разу­ме­ется, общее место. Оправ­даюсь лишь тем, что, как и бродячий еврей­ский философ Иешуа Га-Ноцри считаю, что правду гово­рить легко и приятно. Однако и эта очевидная правда о русском народе – лишь неко­торое прибли­жение к идеалу, которым явля­ется вся правда. Так, до сих пор не ясно, явля­ется ли рассмат­ри­ва­емое свой­ство универсальным.

Наци­о­нально ориен­ти­ро­ванные авторы считали его присущим в полной мере только бого­нос­ному русскому народу да брат­ским народам Малыя и Белыя Руси, а также право­слав­ному насе­лению Болгарии и Сербии. Так было до самого послед­него времени, пока банде­ровцы на Украине не свергли закон­ного прези­дента Януко­вича, а законный прези­дент Лука­шенко стал подми­ги­вать обоими глазами одно­вре­менно: левым на Восток, правым на Запад; Болгария отка­за­лась от участия в газо­про­воде «Южный поток», а Сербия попро­си­лась не в Тамо­женный, а в Евро­пей­ский союз.

Уже упомя­нутый в этом разделе И. Г. Эрен­бург посвятил несколько страниц своих обширных, но не слишком откро­венных мему­аров данной проблеме, чем лишь подтвердил космо­по­ли­ти­че­скую направ­лен­ность своего миро­воз­зрения. Он видел в июне 1940-го года как из потер­певшей сокру­ши­тельное пора­жение Франции с побе­режья Ла-Манша проис­хо­дила эваку­ация окру­жён­ного немецкой армией Британ­ского экспе­ди­ци­он­ного корпуса. Илья Григо­рьевич не скрывал потряс­шего его удив­ления тому, как без какой-либо пропа­ганды со стороны властей, сами по себе простые британ­ские граж­дане – богатые, сред­него достатка, бедные; англи­чане, шотландцы, валлийцы – двину­лись, презирая смер­тельную опас­ность, на помощь коро­лев­скому флоту на своих собственных плав сред­ствах, у кого что было: яхты, прогу­лочные катера, рыбацкие шхуны и просто моторные лодки – спасать Our Boys – своих парней от тягот и позора немец­кого плена. Он менее всего ожидал этого от британцев, известных инди­ви­ду­а­ли­стов, ещё в семна­дцатом веке утвер­дивших принцип: «мой дом – моя крепость». И чем дальше его крепость от крепости соседа – тем лучше. Но вот, пришла большая беда и откры­лись настежь ворота крепостей.

Эрен­бур­гов­ский космо­по­ли­тизм не был ни одно­родным, ни изотропным и больше смахивал на франко-русский патри­о­тизм /его знаме­нитый слоган: «увидеть Париж и умереть»/ с добав­ле­нием сердеч­ного сочув­ствия к не являв­ше­муся нацией много­стра­даль­ному еврей­скому народу. Входивший в первую пятёрку самых знаме­нитых фран­цузов двадца­того века генерал Де Голль говорил: у Франции есть два врага: тради­ци­онный – Англия /традиция эта, порож­дённая «столетней войной», имеет семи вековую историю и жива до сих пор в горде­ливом неже­лании фран­цузов объяс­няться с заез­жими не фран­цу­зами на английском/ и заклятый – Германия. Как фран­цуз­ский патриот, Илья Григо­рьевич недо­люб­ливал англичан, не любил и хамо­ватых англо­язычных амери­канцев, считая, что они принесли в Европу слишком простые нравы и слишком сложную поли­тику, и, конечно, совсем уж не любил «бошей» – немцев прус­ского солда­фон­ского образца типа Клау­зе­вица и обоих Мольтке – стар­шего и младшего.

Как русско-фран­цуз­ский патриот Моисеева закона он свою нелю­бовь к немцам ново­тельной, крепче круп­по­в­ской стали, фашист­ской скрепы[1], выразил в виде простого лозунга: «Убей немца!». Круто! Но тогда, в 1942-м году – было так надо, и было за что. В конце и сразу после войны ему, в свете новых импер­ских геопо­ли­ти­че­ских проблем, на это грубое нару­шение проле­тар­ского и прочего интер­на­ци­о­на­лизма строго указали. Но, указав, поду­мали, посо­ве­то­ва­лись для проформы с сорат­ни­ками, выку­рили три-четыре трубки с табаком «золотое руно» и, возможно, смяг­чив­шись от его медо­вого аромата, решили: пусть пока живёт, перо бойкое… извест­ность мировая… может нам, Лаврентий, на что ещё и приго­дится. И восемь следу­ющих длинных, богатых собы­тиями лет /дело «Еврей­ского анти­фа­шист­ского коми­тета», борьба с безрод­ными космо­по­ли­тами, дело врачей-убийц/ и до самой отте­пели он нахо­дился в подве­шенном состо­янии: над пропа­стью во лжи.

Все было, было… На преды­дущем открытом пере­ломе хребта истории, поэт Андрэ Шенье, услы­шанный хорошо знавшим фран­цуз­ский язык Алек­сан­дром Серге­е­вичем, говорил: над нами единый власт­вует топор… И чтобы перейти от Ильи Григо­рье­вича, наконец, к мате­рин­ским воспо­ми­на­ниям, добавлю из своей памяти. Он был у матери одним из чита­емых и почи­та­емых авторов. На широком подокон­нике в нашей столовой среди пере­водных романов лежали в беспо­рядке его потрё­панные и зака­панные стеа­рином /в 50-е годы по вечерам часто гас свет, читали и при керо­си­новой лампе, и при свечах/: «Жизнь и гибель Николая Курбова», «Трина­дцать трубок», «В проточном пере­улке», «Падение Парижа», «Война» и всегда почти как новая, из всех на подокон­нике самая толстая, в чёрном, похожем на сапожную кирзу твёрдом пере­плёте, «Буря»[2]. От Эрен­бурга плавно, если полу­чится, перейду к другому, тоже извест­ному чело­веку. Мать гово­рила много­чис­ленным любо­пытным соседкам, что слышала об этом гене­рале ещё с осени 41-го года, пере­ме­щаясь вместе с семей­ством с пере­менной скоро­стью от Днестра к Волге. Слышала в сводках фрон­товых действий из гром­ко­го­во­ри­телей на рынках и площадях городов, от раненых в госпи­талях, куда их с сестрой отправ­ляли на помощь пада­ю­щему с ног от уста­лости немо­ло­дому женскому персо­налу: для уборки в палатах, для стирки белья. /Потом часто вспо­ми­нала как трудно было, особенно в начале, и более чем от непри­выч­ного тяжё­лого труда – от запахов экскре­ментов, гангрены и карболки, от криков непе­ре­но­симой боли и от каждо­дневных смертей, в том числе и маль­чишек – ровес­ников, но вспо­ми­нала не без гордости преодоления. /

И всегда, и от всех слышала о гене­рале только что-нибудь хорошее, в лучших русских воин­ских тради­циях. Прозы­вался этот генерал очень по-русски, русее некуда: Иван Петров. Но мать запом­нила и отче­ство: Ефимович.

В не щедрых в то время на благие вести фрон­товых сводках Совин­форм­бюро имя гене­рала Петрова, коман­дарма Чапа­ев­ской дивизии, а затем и Примор­ской армии упоми­на­лось не в связи с орга­ни­зо­ванным плановым отступ­ле­нием на заранее подго­тов­ленные рубежи или с геро­и­че­скими попыт­ками прорвать враже­ское окру­жение, разу­ме­ется, любой ценой, а с геро­и­че­ской / а на самом деле умело орга­ни­зо­ванной, и потому – стойкой/ обороной сначала Одессы, а затем и Сева­сто­поля, где войска Петрова несколько месяцев сдер­жи­вали армию аж самого фельд­мар­шала Эриха фон Манштейна, способ­ней­шего из полко­водцев Вермахта.

Выздо­рав­ли­ва­ющие госпи­та­льеры, уже хлеб­нувшие на пере­довой всякого, отли­чали его от многих других отцов коман­диров за бережное отно­шение к солдат­ской жизни. Гово­рили, что он не гнал: «Вперёд, за Родину, за Сталина», – без толку и зазря, от неуме­лости или трусости перед выше­сто­ящим началь­ством. И даже если строго велели гнать – не гнал, и не раз получал за это выго­вора и пони­жения в званиях под матерные окрики маршалов и пред­ста­ви­телей ставки. Не обхо­ди­лось и без легенд. Гово­рили, что он помнил имена и фамилии чуть ли не всех своих солдат, и что при ночной эваку­ации армии из Одессы, он, чтобы войска ночью не сбились с пути на корабли, велел посы­пать дороги извёсткой.

В начале 50-х годов он руко­водил Турке­стан­ским военным округом, коман­до­вание кото­рого распо­ла­га­лось в Ташкенте, то есть был военным губер­на­тором терри­тории, соиз­ме­римой со всей Западной Европой. Интерес же к его высокой персоне у жителей нашей тихой одно­этажной привок­зальной окраины возник вот почему…

Той весной, каждое воскре­сенье на Третьей Сапёрной улице, не далее, как в полу­сотне метров от нашего пере­улка, у ворот стояв­шего в отдельном небольшом дворе дома, оста­нав­ли­вался неви­данный по размерам, мощи и красоте чёрный с блестевшим хроми­ро­ванной сталью ради­а­тором легковой авто­мо­биль. Он привозил гене­рала Петрова в гости к его другу, то ли доре­во­лю­ци­он­ного детства, то ли боевой рево­лю­ци­онной юности, то ли ещё более боевой зрелости /толком никто не знал, гово­рили разное/пожилому еврею Левину, вдовцу и пенси­о­неру. Генерал, сред­него роста, плотный, выходил из машины поблёс­кивая стёк­лами пенсне и исчезал за высокой узкой калиткой часа на полтора-два.

Всегда один и тот же немо­лодой молча­ливый военный оста­вался на води­тель­ском месте, курил, стря­хивая пепел в открытое окно, слушал имев­шееся в авто­мо­биле радио /что было тогда потря­са­ющей вооб­ра­жение новацией/ или, надев очки, читал маленькую, в поло­вину обычной, толстую книжку. В таком формате тогда публи­ко­ва­лись шпион­ские романы типа «Куклы госпожи Барк» Хаджи-Мурат Мугуева или что-то из вдох­но­венных творений плодо­ви­того Георгия Брянцева.

Почти сразу после его приезда на небольшом, но почти­тельном отда­лении от чудес­ного авто­мо­биля соби­ра­лись пацаны из окрестных дворов. Среди них были и мы, я, часто, с другом по 108-ой боевой школе – маленьким, коре­на­стым, с круглой, поросшей рыже­ватой колючей шёрсткой головой Витькой Пашков­ским, по прозвищу Пашкет. Вось­ми­летний Пашкет обладал обшир­ными и досто­вер­ными знаниями по широ­кому кругу проблем. Отвечал на все, обра­щённые к нему вопросы, уверенно, быстро и понятно. Машина эта, объяснял он, «ЗИС-110», самая лучшая в мире. Сталин тоже на такой ездит, и Жуков, и Васи­лев­ский, и трижды герой Кожедуб. Она и по воде может двигаться и под водой тоже, но медленнее, чем по земле. Четыре больших звезды на погонах гене­рала имеются потому, что он – Генерал Армии, выше – только Маршал и Гене­ра­лис­симус, но Гене­ра­лис­симус – это только один товарищ Сталин. А широкая продольная полоса на погонах шофёра озна­чает: «стар­шина». Такое он говорил по обозре­ва­емым на Третьей Сапёрной част­но­стям. По общему же, волну­ю­щему тогда всех нас вопросу, он заявлял, что война в Корее скоро закон­чится. Сразу после этого начнётся война с Америкой, Англией, Фран­цией и Западной Герма­нией, где правит Аденауэр – такой же фашист­ский гад, как и Гитлер, и ещё – с фашист­ской Югосла­вией. Мы их всех победим, так как за нас будет Китай, где живёт 600 милли­онов человек. А корей­ская война была только учебная, чтобы китайцев научить так же хорошо воевать, как умеем мы, русские.

Витька Пашков­ский, при отличной памяти и всех своих слуховых и речевых способ­но­стях, не был каким-то уж особенным вундер­киндом от пропа­ганды, и ничего даже близко похо­жего на Геббельса, Вален­тина Зорина, не говоря уже о Дмитрии Кисе­лёве, из него в послед­ствии не полу­чи­лось. Он был почти типичным дитём своего времени: слушал ту же самую комби­нацию полу­правды и полного вранья из плохих радио­при­ём­ников и хороших гром­ко­го­во­ри­телей, что слушали и все мы. Слышал те же разго­воры взрослых, которые в полный голос днём и при всех, а не шёпотом по ночам, и с глазу на глаз. Привле­ка­тель­ность его рассказов была в острых деталях типа: когда война закон­чится – Аденауэра будут судить и расстре­ляют, а преда­теля Тито повесят. Я верил Витьке и разделял его взгляды на светлое боевое будущее. Но были и сомне­ва­ю­щиеся. Уже совсем взрослый пацан из сосед­него, через забор от нашего, двора – шести­классник Вадик Лаптев говорил мне:

– Врёт он, этот твой нахальный шкет Пашкет. Не может легко­вушка ездить под водой. Танк – да, может, в кино пока­зы­вали, а она – нет. Не веришь – спроси у дяди Геворка. Дядя Геворк, он же Геворк Амаза­спович Погосян, ветеран войны, шофе­ривший теперь на разво­зящей по мага­зинам хлеб «полу­торке», был признанным экспертом по авто­мо­биль­ному делу не только из-за двадца­ти­лет­него води­тель­ского опыта, но и потому, что был един­ственным в нашей округе владельцем собствен­ного легко­вого авто.

Авто­мо­биль Геворка отли­чался от маленьких «Моск­вичей», новых «Побед» и дово­енных «Эмок», не менее, чем вели­ко­лепный гене­раль­ский «ЗИС-110», но как бы с другого боку. Это было чёрное, с галошным блеском громоздкое древнее соору­жение, по длине и ширине не усту­павшее «ЗИСу», а по высоте даже его заметно превос­хо­дящее, имевшее широкие подножки с обеих сторон и узкие спицо­ванные колеса. Его просторный салон был отделан щегольски дорогой, а теперь уже протёртой до дыр бежевой кожей и красным деревом. Ни место, ни время, ни фирма-произ­во­ди­тель этого дивного, более похо­жего на роскошь, чем на сред­ство пере­дви­жения экипажа известны не были. Дядя Геворк верил сам и пытался убедить других, что владеет трофейным немецким «Опель Адми­ралом», но никаких мате­ри­альных свиде­тельств тому не имелось. Он отдавал каприз­ному, ломкому рари­тету все своё свободное время и имел на этот счёт семейные проблемы. Через три двора было слышно, как его жена Асмик Арутю­новна /тетя Ася/ яростно кричала, пере­ходя с армян­ского на русский:

– Гугуш! Оставь ты, наконец, этот свой проклятый жопель, давай иди керогаз починяй, иди керосин купи, обеда нет, детей кормить нечем. Наш с Пашкетом вопрос о возмож­ности подвод­ного движения «ЗИС-а» опечалил и без того неве­сё­лого дядю Геворка: – Кто под водой, зачем под водой… Вот мой «Опель Адмирал» … он и по земле ездить не хочет… почему не хочет?.. потому что не может. Почему не может?.. потому что его родной загра­ничный запчасть от наш Тези­ковка старый барахло базар до самый Северный полюс иди туда-сюда искать – нигде нет.

А чужой или само­дельный деталь поставь – сломает, выплюнет, больше три дня держать не хочет, вот такой он гордый. Жена кричит: «Один только убытка от Опель этот твой, иди давай продавай!». А я не могу прода­вать, я его как брата, как боль­ного брата люблю… да и кто такой калека купит… скажет: даром не надо. Сколько я на него деньга потратил! Асмик если узнал – убил бы меня, честное слово… И вдруг его осенило:

– Слушкай /он произ­носил «слушкай», так армя­ни­зи­ровав русское: «слушай-ка»/, этот мой Опель, он ведь Адмирал, да… Может он такой совсем специ­фи­че­ский морской боевой машина, который под водой только: дыр, дыр, дыр… ездить хочет, а по земле не хочет, стес­ня­ется. На речка, на Салар завтра отведу, попробую. И весело рассме­ялся… Я рассказал всю эту машинную историю матери. Она тоже посме­я­лась и сказала:

– Ах, эти чудаки… с ними весело, они не жлобы и чуда­че­ствами своими укра­шают наш не слишком красивый мир. Примерно через полгода после описы­ва­емых событий, зимой, мать второй раз на моей памяти заго­во­рила о гене­рале Петрове по следу­ю­щему поводу. На углу нашей улочки в тени старых акаций и клёнов распо­ла­гался небольшой детский сад. Там почему-то бывали перебои с отоп­ле­нием, и дети просту­жа­лись. Один из детей заболел очень тяжёлой формой воспа­ления лёгких. Лечение имею­щи­мися лекар­ствами не помо­гало. Ребёнок умирал. Спасти его можно было только неким новым импортным анти­био­тиком, который имелся будто бы только в военном госпи­тале и только в личном распо­ря­жении его началь­ника гене­рала меди­цин­ской службы. С этой бедой пришла к матери знакомая ей дирек­триса детского сада. Она умоляла мать просить Левина, чтобы тот обра­тился к своему другу гене­ралу Петрову, кото­рому, как коман­ду­ю­щему округом, подчи­нялся начальник госпи­таля… и помочь спасти жизнь ребёнка. Почему она обра­ти­лась с этим к матери, с которой, как и со всеми другими сосе­дями, никак её не выделяя, не слишком общи­тельный Левин лишь вежливо здоро­вался? Думаю – потому, что боль­шин­ство хороших и разных русских людей верят в неко­ле­бимую и очень эффек­тивную еврей­скую взаи­мо­по­мощь и взаи­мо­вы­ручку[3].

– Хорошо, – сказала мать. – Попробую. По крайней мере за спрос не бьют.

И все полу­чи­лось, вопреки опасе­ниям, наилучшим образом. – Даже не сомне­вай­тесь, – заверил её Левин. – Он навер­няка сделает все возможное, особенно для ребёнка. Вы не пред­став­ляете какой это интел­ли­гентный и гуманный человек! И какой несчастный… У него сын, молодой офицер, прошедший всю войну, погиб в 1948 году в Ашха­баде сразу после того страш­ного земле­тря­сения. Его мародёр застрелил, там тюрьма рухнула и бандиты разбе­жа­лись. А Иван Ефимович… Да не будь он таким гуманным – давно бы стал маршалом или даже мини­стром обороны. Лекар­ство было пере­дано на следу­ющий после этого разго­вора день. Оно помогло. Ребёнок выздо­ровел. Через много лет, в апреле 1966-го года – мне, тогда уже студенту универ­си­тета, мать сказала:

– Приснился мне сегодня генерал, помнишь, который к Левину приезжал, когда ещё был Сталин жив. Говорил со мной,

сына погиб­шего вспо­минал… К чему бы это…

И примерно через неделю произошло Ташкент­ское земле­тря­сение. Не такое страшное, как Ашха­бад­ское, где погибло более ста тысяч человек и было разру­шено 98% стро­ений, но тоже сильное, и суще­ственно, безвоз­вратно изме­нившее город моего детства и юности. Такие дела… Много позже я написал это небольшое стихотворение:

Город мой — где он? — Где Троя Приама.
Сень вишенья над призе­ми­стым домом.
Дома живая нестарая мама
За гори­зонтом, за окоёмом.

Глиняный город, каркасный, нестойкий.
Бакин­ской резней, Киши­нёв­ским погромом
Пахнут в палатках боль­ничные койки –
За гори­зонтом, за окоёмом.

Танки останки урча разминают,
Грезят охватом и прорванным фронтом.
Я скоро узнаю, как там поживают…

За окоёмом, за гори­зонтом. В начале 70-x ехал я, уже не помню куда и зачем, в трамвае. На соседнем, впереди от моего, сидении два подвы­пивших проле­тар­ского вида старичка обсуж­дали, среди прочего, и название улицы, по которой проходил этот ташкент­ский, за номером три, трам­вайный маршрут. Улица и до, и после земле­тря­сения носила имя гене­рала Петрова. Старичок, сидевший у окна, говорил соседу: – Этого гене­рала я ещё в 29-м году видел. Бравый был вояка! Кава­ле­рист! Он к нам тогда привёл в Афга­ни­стан на помощь свою бригаду. Местные нас одоле­вали. Нас мало было, а их тьма. Я тогда пуле­мёт­чиком был. Косил их как траву, а они, рели­ги­озные фанатики/ слово «фанатик» он произ­носил с ударе­нием на последнем слоге/, все шли и шли на наши пуле­мёты со своими старин­ными ружьями под один патрон… и конца им не было. Воевали мы в афган­ской форме вроде как местные афган­ские рево­лю­ци­онные войска, это чтобы англи­чанцев обма­нуть. Короче, помог нам комбриг Иван Петров оттуда ноги унести, а коман­довал всем другой вояка по фамилии Примаков. Его перед отече­ственной войной как шпиона и троц­киста расстре­ляли, а с нас расписку брали, чтобы мы, участ­ники, про тот афган­ский поход: ни-ни… большой, значится, госу­дар­ственный за семью печа­тями был секрет.

Я все это послушал и почти забыл. Мало чего подо­зри­тель­ного по вранью пьяные старики ни набол­тают. Так оно и было до начала большой Афган­ской войны 1979-го года. По мере её роста и расши­рения в простран­стве и во времени меня все более стало инте­ре­со­вать произо­шедшее в Афга­ни­стане на поло­вину века ранее. В резуль­тате оказа­лось, что упомя­нутый выше трам­вайный рассказ был на удив­ление правдив. В начале 20-х годов афган­ский хан Аманулла решил провести в собственной свободной, но очень отсталой феодальной мусуль­ман­ской стране буржу­азные анти­кле­ри­кальные реформы, по типу тех, которые прово­дили в Осман­ской Империи младо­турки, а затем Кемаль Ататюрк. Однако его подданные оказа­лись, мягко выра­жаясь, не гото­выми к прогрес­сивным нова­циям и под руко­вод­ством таджика Хабибуллы, считав­ше­гося британ­ским став­лен­ником, с оружием в руках начали успешную борьбу за тради­ци­онные ислам­ские ценности. Терпящий пора­жение хан обра­тился за помощью к СССР и помощь эту получил. Дальше все проис­хо­дило как в трам­вайном рассказе. Действи­тельно, опасаясь прямого британ­ского вмеша­тель­ства, совет­ских воинов интер­на­ци­о­на­ли­стов обла­чили в афган­ские одежды, коман­дарма Прима­кова прика­зано было назы­вать Рагиб-беем, а комбрига Петрова – Зелим-ханом.

И снова, уже в который раз прихо­дится повто­рять, что все уже было, было… И новая Афган­ская война произошла потому, что афган­ский народ оказался не готов на этот раз к соци­а­ли­сти­че­ским анти­кле­ри­кальным реформам. И афган­ский прогрес­сивный прави­тель снова попросил помощи, и снова её получил. И все также нача­лось как полвека назад и также закон­чи­лось. Но и бурный прогресс циви­ли­зации во второй поло­вине ХХ века не обошёл афган­ские события стороной. Поэтому если первая незна­ме­нитая война велась полтора месяца силами красной кава­лерии с двумя десят­ками пуле­мётов и оста­вила в сроду него­сте­при­имной афган­ской земле 120 воинов-интер­на­ци­о­на­ли­стов и 8 тысяч местных наци­о­на­ли­стов разных наци­о­наль­но­стей, то вторую войну СССР вёл и танками, и реак­тивной авиа­цией в течение десяти лет, заплатив за пора­жение жизнями 26-ти тысяч своих солдат и 1,5 милли­онов афганцев, а закон­чи­лась она победой уже не британ­ского, а амери­кан­ского став­лен­ника – таджика Ахмад шах Масуда.

Несколько ранее я думал, что лихой с разбега наступ[4] на собственные старые грабли – наци­о­нальная русская, любимая при всех властях азартная игра, вроде городков. Но на закате прожитых лет я понял, что это не наци­о­нальная забава, а не знающая госу­дар­ственных границ болезнь, причём болезнь заразная и для ослаб­ленных орга­низмов – с летальным исходом.

Однако пора и вернутся во вторую поло­вину 41-го, когда толпы нево­ен­ного народу: старики, женщины, дети, со скарбом, кто сколько смог и успел унести, двига­лись на восток в небольшом отда­лении от арьер­гардов, отсту­па­ющих от Днестра к Дону, тогда ещё до лета 42-го, орга­ни­зо­ванно, совет­ских армий. Пере­дви­га­лись на чём придётся. Часто пешком, хорошо ещё если налегке, вслед за крестьян­скими теле­гами с поклажей. Телеги тяну­лись за старыми, слабыми, не моби­ли­зо­ван­ными для воин­ской службы лошадьми, а когда и за медлен­ными, безна­дёжно безраз­лич­ными волами. Иногда удава­лось проехать десяток – другой кило­метров в разбол­танном кузове попутной полу­торки, часто ломав­шейся и не скоро возоб­нов­лявшей движение. Реани­мация заглох­шего мотора прово­ди­лась путём много­кратных тугих прово­ротов заме­ня­ющей ключ зажи­гания тяжёлой заводной ручки под акком­па­не­мент шофёр­ского мата. На большие рассто­яния пере­во­зила только железная дорога. Из прифрон­товой области поезда уходили без распи­сания, по мере их запол­нения стра­те­ги­че­ским сырьём, персо­налом и обору­до­ва­нием эваку­и­ру­емых вглубь страны пред­при­ятий. Беженцев приби­рали в последнюю очередь, только при наличии свободных мест в редких пасса­жир­ских, а более – в крытых или открытых товарных вагонах.

Случа­лось, исполь­зо­вали и вагоны, приспо­соб­ленные для пере­возки лошадей, если они возвра­ща­лись пустыми за новой конной тягой. Во взятых бежен­цами с боем и битком набитых вагонах тяжко воняло потом давно немытых тел, экскре­мен­тами и паро­возной гарью. Там было очень жарко в жару и очень холодно в холода. Жару, холод и липучую круп­чатую сажу из паро­возных труб несли потоки воздуха, прони­ка­ю­щего внутрь из разбитых окон пасса­жир­ских вагонов и сквозь щеля­стые бока товарных. Днём в лётную погоду на поезда охоти­лись немецкие бомбар­ди­ров­щики и штур­мо­вики. Тогда, в 41-ом, они летали без прикрытия, как вольные хищные птицы, не встречая проти­во­дей­ствия ни в воздухе от истре­би­телей, ни с земли от зениток. Все это и ещё многое другое о чем речь впереди, мать расска­зы­вала летом, 1959-го года в купейном вагоне скорого поезда номер 5 «Ташкент-Москва»[5]. Мать везла нас с младшим братом к родствен­никам в Кишинёв через Москву. В четы­рёх­местном купе три места были нашими, а вторую нижнюю полку зани­мала маленькая, худая, подвижная, с красивой густой сединой Анна Львовна, препо­да­ва­тель музы­кальной школы по классу скрипки. Мать с ней быстро сошлась. Они, почти ровес­ницы, о многом пере­го­во­рили за трое суток пути длиной в три тысячи кило­метров. Скри­пачка была коренной ташкент­ской житель­ницей в третьем поко­лении. её дед по матери был личным врачом уже упомя­ну­того здесь Николая Констан­ти­но­вича Рома­нова, сослан­ного в Ташкент его двою­родным братом – импе­ра­тором Алек­сан­дром третьим. В 1959-м году наш скорый поезд почти на всем пути был ведом опрят­ными, почти бездым­ными тепло­во­зами, дизельные двига­тели которых потреб­ляли не уголь, а солярку[6]. И только на нескольких пере­гонах в казах­ской степи впря­га­лись старые паро­возы и чёрный дым с примесью мелких частиц сажи залетал в приот­крытые окна. Эта чёрное масля­ни­стое покрытие, духота и жара при закрытых по необ­хо­ди­мости окнах и напом­нили матери поезда эваку­ации, а затем и многое другое из не так уж далё­кого прошлого.

следу­ющая страница

[1] Удив­лялся, беседуя с немно­го­чис­лен­ными немец­кими воен­но­плен­ными 41-42-го годов, стой­кости, верности фюреру и готов­ности умереть за него, уверен­ности в конечной победе воинов высшей расы над недо­че­ло­ве­ками. Удив­лялся и нулевой вели­чине чувства проле­тар­ской соли­дар­ности у бывших ещё недавно тель­ма­нов­скими ротфрон­тов­цами рабочих. Если и встре­ча­лись крайне редкие инако­мыс­лящие, то это были немо­лодые бавар­ские крестьяне като­лики и отцы семейств. Он понял: прочно впарено, пере­убе­дить — нет, не полу­чится, а оста­но­вить необ­хо­димо… придётся убивать… Так зло множит зло.

[2] В школьные годы все это прочёл и я, кроме «Бури», которую начал, да не осилил. А вот первый и лучший его роман «Хулио Хуре­нито», который до 70-х годов не пере­пе­ча­ты­вался, я прочёл уже студентом. / В семье моего универ­си­тет­ского друга сохра­ни­лось дово­енное издание. / Эта, напи­санная с весёлой пушкин­ской лёгко­стью, острая и во многом, увы, провид­че­ская книга до сих пор у меня из самых любимых. Так она смот­рится сама по себе. Но в собрании его сочи­нений она свиде­тель­ствует о почётном член­стве автора в элитном, имени Влади­мира Маяков­ского, клубе лите­ра­турных соли­стов, насту­пивших на горло собственной песне и пере­шедших в хор, похожий по манере испол­нения на хор церковный, но певший славу не господу, а господину.

[3] Жела­ющим понять всю слож­ность еврей­ских внут­ри­на­ци­о­нальных отно­шений советую обра­титься к тексту «Иудей­ской войны» Иосифа Флавия, где повест­ву­ется и о том, как в окру­жённом римскими войсками Иеру­са­лиме его еврей­ские защит­ники, поде­лив­шись на три боевые взаимно нена­ви­дящие партии: садду­кеев, фари­сеев и ессеев – бились насмерть перед лицом общего врага. Инте­ре­су­ю­щиеся совре­менным состо­я­нием проблемы могут полу­чить самую свежую инфор­мацию из агита­ци­онных мате­ри­алов, запросов, доносов и судебных разби­ра­тельств по делам членов десятка свет­ских и рели­ги­озных партий в ходе кампании по выборам в Изра­иль­ский кнессет образца 2015-го года.

[4] Робкая учени­че­ская попытка слово­твор­че­ства по мето­дике, разра­бо­танной А. И. Солженицыным.

[5] Привожу третий в данном небольшом повест­во­вании поездной рассказ. Что поде­лаешь… если так оно и было. Но данность эту можно пони­мать и как посильную дань усто­яв­шейся отече­ственной лите­ра­турной традиции. Один из коло­ритных героев романа «Хулио Хуре­нито» русский интел­ли­гент Тишин призна­ется, что он привык расска­зы­вать свою жизнь незна­комым людям в вагонах и только там. Я и по-своему опыту знаю: в поездах, и правда, тянет, тянет… Даже и в трезвом виде под стук колёс тянет. Зато в само­лётах — никогда.

[6] Новше­ство это на Сред­не­ази­ат­ской железной дороге ввели год назад. И весь следу­ющий год в пивном заве­дении у Госпи­таль­ного базара трудя­щиеся кляли техни­че­ский прогресс и глав­ного прогрес­сора Никиту послед­ними нецен­зур­ными словами. Перевод води­тель­ских бригад с паро­возов на тепло­возы объяв­лялся важной вехой на пути к комму­низму, туда, где тяжёлая и грязная физи­че­ская работа заме­нится сначала лёгкой и чистой, а потом — умственной или даже руко­во­дящей. Но пока, ещё при соци­а­лизме, трудя­щийся должен полу­чать по труду / пони­ма­лось: не за результат работы, а за её труд­ность /. Поэтому на пути к свет­лому буду­щему зара­ботная плата маши­ниста тепло­воза и его помощ­ника в полтора раза умень­ша­лась, а паро­возные коче­гары пере­во­ди­лись за нена­доб­но­стью на другие, гораздо хуже опла­чи­ва­емые работы.