3.5
О лагерной эпопее отца мне известно очень немногое. Не только отец, но и другие, знакомые бывшие узники, а в нашем, на четыре семейства дворе, таких было пятеро /контрреволюционная троцкистская деятельность, нелегальный переход границы, уклонение от уплаты налогов, эксплуатация наёмного труда, хищение социалистической собственности, убийство из ревности, а сосед из дома напротив – инженер вагоноремонтного завода имени Кагановича – за опоздание на работу в военное время/ до съезда о своём сидении не говорили, по понятным причинам, нам, детям, ничего. Да и после, уже подросткам и юношам – мало и неохотно. Так что написанное в эпоху перестройки и гласности стихотворение «Генетика» – лишь основанное на очень малой информационной малости моё восприятие тех событий полувековой давности.
По голубому глобусу все выше,
От Львова – да к ледовым побережьям,
К Печере чёрной в пасть больших широт,
С немецкими овчарками на крыше,
Вёз моего отца промеж жолнежей
Вагон ЗК в тот предвоенный год.
Вагон зловонный, злобный что тот сговор,
Шипел шатаясь: wszystko jedno, wszystko…
Стучал на стыках: tak, panowie, tak…
То будет червь, забывший честь и гонор,
Он сам себе построит зону, вышку,
Забор с колючей проволокой, барак.
И было так… Мотал осенний ветер
И выжимал исподнюю рубаху
Распухших туч над рощей старых сосен.
За день полярный, что полгода светел
Кто тенью стал, кто — тенью тени — прахом…
На том встал Храм50 — лагзона номер восемь.
Дорога к храму… Поищи – найдётся.
Полярный круг, печорская губа…
Ты прав, Трофим. Пляши! Передаётся!
И зри в свой мелкоскоп как ген раба
Теперь навечно в хромосому встроен,
Не абы чем, а — социальным строем…
По капле выжимать? Не выжать — шиш,
Ни рабский смирный нрав, ни тягу к зелью.
И я шепчу над детской колыбелью:
Такая вот ГЕНЕТИКА, малыш.
Но есть другая… та, что фрагментарно
Накатит к нам с тобой и будет сниться:
Под звуки довоенных польских танго
Хасидских предков сумрачные лица,
И как ползут двубашенные танки
К костёлу — ископаемые монстры,
И то как дым из топок Освенцима
Курчавясь и клубясь закроет звезды
Над лагерем, и очернит сиянью
Полярному павлиний хвост парчовый…
И черным снегом ляжет у слиянья
Рек: Иордана, Вислы и Печоры.
Ташкент, 1988
Из того, говорённого мало и неохотно, я запомнил: пассажиры вагона ЗК, как граждане враждебного польского государства, не пожелавшие своего гражданства поменять, были без обычной в таких случаях тягомотной бюрократической канители осуждены тройкой НКВД за нелегальный переход границы. Осуждены по статье 58-6 /шпионаж/ – как за наиболее вероятную цель такого противоправного преступного деяния. В случае моего отца здесь не обошлось без примеси чёрного юмора. Он ведь, и правда, нелегально переходил границу – и туда переходил, и обратно – вместе с контрабандистами. Но в реально преступном деянии он уличён не был, а, как и большинство никуда из Львова не перемещавшихся его товарищей по несчастью, наказан был по факту перемещения с запада на восток, согласно пакту Молотова–Риббентропа, линии государственной границы.
Я не знаю насколько такой приговор обоснован марксистской юридической наукой академика Вышинского, но с точки зрения беспартийной физики обоснован вполне. Согласно принципу относительности движений Галилео Галилея, для системы «граница – человек» состояния: граница стоит – человек движется и человек стоит – граница движется – равноправны. Конечным пунктом движения вагона ЗК был какой-то полустанок Северной железной дороги в автономной республике Коми, занимающей с населением в полмиллиона коми-пермяков почти весь бассейн реки Печоры, превосходящий по площади в полтора раза всю довоенную Польшу. Пожилой офицер охраны, на явно родном ему, соплеменнику Дзержинского, Менжинского и того же Вышинского, хорошем польском языке вежливо объяснил ясновельможным панам шпионам: они направляются пешим этапом, около сорока километров пути, на отведённый им лесной пункт Печорлага. Идти колонной по четыре человека в ряд, панов просят не отставать, не разговаривать, выход из колонны в любую сторону считается побегом, конвой стреляет без предупреждения.
Путь вглубь леса по просеке с двумя часовыми привалами занял почти сутки. На привалах кормили ржаными сухарями и солёной, каменной твёрдости, рыбой. Воду охрана приносила из леса, она резко пахла болотом. По прибытию на лагпункт выяснилось, что заключённым жить пока придётся в огромных палатках, а лагерь предстоит ещё им же и достроить. Сооружение его, все из превращённых в брёвна корабельных сосен окружающего леса, было кем-то и когда-то начато, но почему-то заброшено далёким от завершения. Так что фронт предстоящих работ был очевиден – лесоповал и строительство. На этой тяжёлой, непривычной работе отца продержали до осенних холодов, а затем, вместе с ещё несколькими заключёнными, перевезли на Северный Урал в пункт Усольлага, расположенный вблизи города Соликамска. Здесь содержались только враги народа – бывшие советские граждане, осуждённые по 58-й статье. Отец надеялся на более лёгкую работу на новом месте, однако изменения были поначалу только к худшему. Осуждённые по 58-й здесь трудились только на лесоповале с жестко установленными нормами выработки /лагерем распоряжалось управление лесной промышленности ГУЛАГ/: двенадцатичасовой рабочий день, валить лес вручную – попарно двуручными пилами, обрубать топором ветки, перетаскивать и складывать в штабеля. Ранее, на недостроенном участке Печорлага, заключённые могли сами договариваться о справедливом чередовании наиболее тяжёлых работ /перенос огромных, в несколько сот килограмм, сосновых стволов/ с относительно лёгкими /обрубка веток/. Здесь же каждый должен был трудиться там, где ему назначит бригадир. При невыполнении декларированной нормы труда и без того полуголодная лагерная норма питания уменьшалась. Участки леса, отведённые под вырубку, находились в трёх-четырёх километрах от лагеря. Заключённых вели туда под конвоем. Время движения в счёт рабочего дня не входило. Тот же конвой очерчивал некую, ограждающую место выработки, линию, заходить за которую запрещалось. Заходившие «за» считались участниками побега, и конвой имел право стрелять без предупреждения. Старые сидельцы этого лагеря рассказывали: будто бы зимой 38-го конвоир, имевший личные счёты с одним из заключённых, снял с него шапку-ушанку и швырнул за пограничную линию. И когда заключённый бросился вслед за своей, пролетевшей несколько метров по морозному с ледяным ветром воздуху, латанной перелатанной, но ещё способной хранить телесное человеческое тепло казённой шапкой – этот ворошиловский стрелок выстрелил и первой же пулей убил нарушителя.
Отец продержался на лесоповальной работе чуть более двух месяцев. В сумерках короткого морозного дня он, по завершению переноса тяжеленного соснового ствола, потерял способность передвигаться и, задыхаясь, упал на снег с чувством сильнейшего жжения в области сердца. Его отвезли в медпункт на запряжённых лошадью санях, которые всегда имелись на участке, где производилась вырубка леса. Они использовались для перевозки в лагерь только безнадёжно ослабевших или внезапно умерших. Из медпункта его направили в лагерную больницу. Там врач из ЗК – старик литовец, знавший польский язык, на котором тогда отцу, уже неплохо понимавшему и русский, легче было объяснить, что, где и как болит, поставил пациенту, спасший жизнь ему, давший жизнь мне, честный диагноз: «острая форма ишемической болезни сердца». Заключённого с таким диагнозом переводили на более лёгкую работу.
По выписке из больницы отца направили для прохождения дальнейшего трудового перевоспитания в лагерную мастерскую по заточке двуручных пил.
Коллектив мастерской состоял из шести врагов трудового народа, возглавляемый мастером – лучшим во всем Усольлаге специалистом ручной заточки – пятидесятипятилетним пегобородым бывшим тачаночным пулемётчиком махновской крестьянской армии Филиппом Ивановичем Силенко /58-8 – терроризм, 58-10 – антисоветская пропаганда и агитация, осуждён на 15 лет ещё в 34-ом году/.
Антисоветской агитацией и пропагандой против колхозного строительства мастер занимался у себя на ридной Украине во время «голодомора».
Ну, да… рассказывал он потом отцу, – не молчал, конечно… Но настоящая агитация-то и пропаганда… она на всех наших вокзалах сама по себе опухлая от голода валялась: старики, бабы и дети малые… там и помирали, и запах тошнотный трупный месяцами стоял, потому что хоронить было некому, а кое-где, извиняюсь, и человечину люди ели… Такого мора близко и при военной, 19-го года продразвёрстке не было, из-за которой то батька Нестор Иванович против Ленина и Троцкого и пошёл… А терроризм 58-8 мне уже вдогонку, значит, ГПУ довесило, как недобитку бандитской партизанщины.
Мастер, внимательно осмотрев отца с ног до головы, начал знакомство как положено: спросил имя. Отец назвался: Хиль.
– Э, нет… – улыбнулся Силенко, – извини, не запомню, а запомню – не выговорю. Давай, знаешь что... давай, ты будешь зваться, как я: Филипп. Будешь, значит, моим тёзкой. А чтобы нас не путали: я буду Филипп старший, а ты – Филипп младший. Да не бери в голову, ободрил он отца, занятого попыткой понять смысл тогда ещё неизвестного ему слова «тёзка», не спутают нас, меня здесь все и так зовут по отчеству: «Иваныч». И отец понял: мол, получил здесь такое новое временное имя.
Но он не знал, что оказался в стране, где все случайное, нечаянное и временное являет поразительную живучесть, в отличие от торжественно и с высоких трибун объявленного закономерным, долговременным и даже вечным. И с этого момента имя «Филипп», данное ему таким нетривиальным крестным отцом, станет навсегда его единственным обиходным именем. Оно имеется, как имя отца, и в моем свидетельстве о рождении, хотя и в перечёркнутом виде. Но не все из нашей жизни удаётся вычеркнуть или перечеркнуть. После того как вопрос с именем решился, Филипп старший попросил младшего рассказать о себе. Выслушав, задумался, набил махоркой из кисета короткую самодельную трубку, пустил сквозь седые усы синеватый с резким запахом дымок… – Да, евреи, евреи… Когда ещё я на свободе был, слышал, как по радио про батьку говорили: Махно – де, бандит, погромы еврейские устраивал… Вранье все это.
Воин он был, а не бандит. За ним в лучшее время пятьдесят тысяч бойцов стояло да пятьсот рессорных, с исправным «Максимом» на каждой, пулемётных тачанок. И орден Красного знамени у него из первых был, говорили – за номером четыре, так-то… И никогда никаких погромов. У него при штабе учёные анархисты состояли… Аршинов Пётр был из русских, а другие – так почти все евреи: Волин, Яков Алый, Гроссман Иуда Соломонович, да вот ещё Лёвка Задов, самый преданный был человек, разведкой командовал и Нестора Иваныча аж до самой Румынии не покидал. Очень батька их всех уважал, да упрямый хохол был, не послушался, когда они его просили-умоляли Ленину не верить. Эх, да ладно, было и быльём поросло, а жить дальше надо, особенно тебе, молодому. Пилы точить я тебя, парень, научу, дело нехитрое, но для лагерного начальства – из самых важных. Им по лесозаготовкам, кровь из носу, надо государственный план выполнять и перевыполнять, и потому без правильных пил никак не обойтись. Начнём учиться с того, как положено при заточке напильник треугольный в руке держать.
Правильно держать напильник и затачивать пилы отец научился. Работа была нелёгкой, однообразной и визгливо шумной, с рабочим днём той же длительности, что и на лесоповале, но, в отличие от последнего, была не смертельной.
Свидетельствую: в начале 50-х годов отец ещё не забыл, как держать напильник. До тех пор, пока, уже при Брежневском правлении, на нашу ташкентскую улочку не провели природный газ, печи топились углём, чаще всего плохим ангренским, для разжигания которого использовались дрова. Дрова пилили, пилы и у нас, и у соседей тупились. Вот отец их и затачивал. Он научил делать это и меня. Пару не самых важных пил я обработал сам. И сегодня, через шесть десятков лет, помню, как это делается. В результате правильной заточки два соседних зубца пилы должны быть слегка отклонены от её плоскости в противоположные стороны. Это – типичный экземпляр из коллекции моих знаний и умений, абсолютно никчёмных и ненужных в обстоятельствах моей жизни на благословенном острове Лонг Айленд. Варлам Шаламов, обобщая свой жестокий лагерный опыт, писал: «Убеждён, что лагерь весь – отрицательная школа… никому никогда ничего положительного лагерь не дал и не мог дать». И по большому счету он, разумеется, был прав. Но по счету малому, в отдельном конкретном случае отца, получилось несколько иначе. Кроме посредственной ценности умения затачивать пилы, в лагере он научился русскому языку, и так как учился у сидельцев по 58-ой, то слышал великий и могучий в не худшей из возможных его разновидностей и при богатом словарном запасе. Сколько помню отца, он всегда говорил на русском чисто и правильно, без какого-либо акцента. У меня было несколько коллег, родившихся и живших в послевоенной Польше, но получивших высшее образование в университетах СССР, прошедших там аспирантское обучение, подготовку и защиту диссертаций. Все они, разумеется, хорошо владели русским языком, но и самые способные порой ошибались, проставляя ударения в русских словах на польский манер. Отец, на моей памяти, не ошибался никогда. К сожалению, он ни в коей мере не передал мне по наследству эту ценную способность. О своей провальной попытке с наскока выучить польский язык я уже писал. Несравнимо больше времени и усилий было затрачено на изучение английского. Но и здесь конечный результат весьма скромен. Мой активный словарный запас языка международного общения ограничен тематикой физики взаимодействия атомных частиц с веществом. Наивысшее на этом поприще достижение —часовая лекция на тему: Charge and Excited state formation of atomic particles scattered and spattered from solid surface, прочитанная мною на английском языке на международной школе по теоретической физике под эгидой ЮНЕСКО в 89-м году в итальянском городе Триесте, где я был одним из пяти приглашённых из СССР лекторов[1].
Я долго, тщательно и загодя готовился к этой лекции: писал и переписывал, по нескольку раз зачитывал английский текст на магнитофон и прослушивал, ясно осознавая свою ответственность. Она была сродни той, которую испытывал в близкой по чреватой неприятностями ситуации герой знаменитого Симоновского стихотворения:
Поручик, в хромоте своей увидя
Опасность для достоинства страны,
Надменно принимал британца сидя
На лавочке у крепостной стены.
После лекции ко мне подошли индийские аспиранты и, не касаясь её содержания, поблагодарили: «Спасибо! Вы первый советский лектор, английский язык которого мы поняли». Но я не обольщался, так как лекции коллег слушал. Их английский был, увы, ещё намного хуже моего плохого. Такое в конце 80-х, когда только-только прорабы перестройки сдали на металлолом железный занавес, имело место в научной среде снизу доверху. Но в следующем тысячелетии среднестатистические мои коллеги существенно улучшили качество своего английского языкознания. Они улучшили, а я, к сожалению, так и остался при своих. Мой словарный запас, если и увеличился, то на самую малость. Я ещё могу сейчас худо-бедно объяснить американскому врачу что меня беспокоит, но плохо понимаю, как и чем он собирается меня лечить. Что же касается качества моего English Speaking произношения, то исчерпывающую экспертную оценку на этот счёт я получил при первой же командировке в Университет немецкого города Оснабрюк.
[1] Возможно, когда-нибудь я напишу подробно об этой командировке, полной удивительных приключений. Здесь же позволю себе лишь коротко и, возможно, потому неясно сказать о том, каким образом я, доселе абсолютно никуда, ни в Болгарию, ни в Монголию, невыездной, и не только как еврей, но много более — как сын перемещенного лица, долго проживавшего в СССР без гражданства, оказался в Триесте. Причина — в профессоре П. Он, соврав тому, кому врать не стоило, был уверен, что этим, как всегда у него — не без вдохновенья сочиненным враньем, отведет положенную только ему неприятность в мою сторону. Но передвинутая очень неприятная неприятность сказочно превратилась для меня в командировку в Италию, как лягушка в царевну. Не для понятности, а только в интересах правды добавлю: оставь он эту неприятность себе, она бы так и осталась только неприятностью.