Осуществлению этой мечты мешала рутина и суета жизни, и прочие неназванные трудности /как они мешали осуществиться почти тому же – герою замечательного рассказа Герберта Уэллса «Дверь в стене»/. Но преодолеть их поэт решил во что бы то ни стало. В противном случае жизнь теряла смысл. Но судьбоносное решение было принято, и не позднее 1980-го года /время первого исполнения песни «Бричмулла»/ Дмитрию Антоновичу, похоже, удалось провести свой досуг трудовой там, где сверкают Чимганские горы. Не исключено, что этому каким-то образом способствовало проведение в тех же горах в 1977-м году первого, в последствии названного «Чимганским», фестиваля бардовской песни.
Делая это простое замечание, я не хотел бы быть неправильно понятым. Я, честное слово, не из тех, кто, услышав «Бричмуллу», скажет: «Тоже мне, высокая мечта… Чимган… ну, не Антарктида же, не Джомолунгма и не Марианская впадина… От Москвы до Ташкента – самолётом четыре часа, а там – ещё полтора часа автобусом до Чимгана, и слушай, и сам исполняй, коли есть чего, бардовские песни[7], попивая тогда ещё очень плохое даже по московским и ленинградским меркам ташкентское пиво, или чего покрепче, вот и все дела…». К тому же, не могу не отметить, что текст этого сухаревского стихотворения, вначале кристально ясный, с третьей строфы становится весьма загадочным.
Перевод экологически чистого транспорта /арбы и ишака со звездою во лбу/ из мира грёз и вещих снов в реальный мир конца застойных 70-х годов, дорого, в буквальном смысле этого слова – очень дорого обошёлся сухаревскому семейству. Поэт признается: пришлось залезть в долги. Если он находит нужным отметить это рутинное житейское обстоятельство в романтическом стихотворении, то надо полагать: долги были серьёзными, не каких-нибудь там пару-другую червонцев до зарплаты. И мне, аборигену чимганских окрестностей, это представляется странным. Я и сам, с одной стороны, в некоторой степени из той же славной когорты и, уж точно, из того же славного Времени, и знаю: советские учёные даже и с докторской степенью, были людьми весьма скромного достатка, особенно по сравнению с нынешними российскими властными нуворишами, наглыми ну-ворюгами и даже застенчивыми ну-воришками. Но, с другой стороны, приобретённое Сухаревым средство передвижения должно было бы быть не слишком дорогим… думаю, даже дешевле самого битого-перебитого, старого, ржавого и с двух сторон горбатого «Запорожца» – транспорта, при умеренном употреблении алкоголя, кандидатам и докторам наук вполне доступного и без падения в глубокую долговую яму.
Я не знаю, сколько в 70-х стоила арба с ишаком.
Но десятилетием раньше, после хрущёвского закона, запрещавшего держать в пределах городской черты домашний скот, ишака среднестатистических достоинств на ташкентских Тезиковом и Старгородском базарах можно было купить /без арбы/ за три /три! / рубля, так как предложение многократно превышало спрос. Дело в том, что с ишака, в отличие от также запрещённых: верблюдов, лошадей, коров, коз, свиней и баранов, – при такой же величине штрафа за нарушение, нельзя было получить ни мяса, ни курдючного сала, ни молока, ни шерсти, – ничего, кроме возможности перевезти небольшой груз при конском кормопотреблении, строптивом упрямстве и душераздирающих криках по ночам. Отсюда – и всего за три рубля. А по натуральному обмену, в те года – всего за одну бутылку водки. Как мы теперь уже твёрдо знаем: рынок имеет свои, строгие, порой бесчеловечные, но всегда справедливые законы.
Однако при более глубоком погружении в текст
«Бричмуллы» эта странность находит своё объяснение в не менее странном обстоятельстве. Получается, что арбу с ишаком, которого украшала не только звезда во лбу, но и диплом знатока Туркестана, поэт приобрёл не в Ташкенте, не в Бричмулле, не в окрестностях Чимгана и не в каком другом углу огромного Туркестана, где искомый транспорт вне городов был ещё весьма распространён, а в самой что ни на есть в Москве.
Действительно: первым упоминаемым в тексте местом посадки Дмитрия Антоновича с супругой в ведомую ишаком знатоком арбу был столичный Крымский мост. С того моста он и увидел впервые воочию Чимганские горы и даже услышал их горний зов. Разумеется, так оно и было: и видел, и слышал… с поэтами бывает и такое, и даже ещё круче. Жаль, что не многие им верят и, в лучшем случае, бубнят что-то о максимах романтической поэзии. Лично я – верю, и другим тоже советую верить. Но, думаю, что нам с читателем теперь ясно: в Москве, да за раритетную арбу, да ещё и с учёным ишаком – ориенталистом, продавцы /из зоопарка? из цирка? из представительства одной из среднеазиатских республик? / могли заломить любую, сколь угодно высокую цену. Отсюда – и казавшиеся поначалу непомерными долги.
Дальше – больше. В тексте нет ясности по самому важному вопросу: доехала ли арба с Крымского моста до возлюбленных поэтом с его ташкентского детства Чимгана и Бричмуллы, ради достижения которых все и затевалось. Можно лишь предположить, исходя из хорошего настроения автора, что доехала… как, уже несомненно, доехала до других, очень далёких от тех детских мест: Калуги и Будапешта, Парижа и Камчатки.
Путешествия на арбе в столь размашисто разнесённые концы света нельзя было уложить в трудовой отпуск. Требовались годы. Владимир Маяковский лучший и талантливейший поэт нашей советской эпохи понимал особенности этого дореволюционного транспорта и не любил его: медленна лет арба, – говорил он. Устремлённый в будущее, Маяк предпочитал бег /наш бог – бег/ и быстро убежал туда, куда лучшие и талантливейшие так торопятся, когда им становится с нами, и с нашими любимыми вождями, уж слишком противно.
Надо полагать, что Дмитрий Антонович несколько последующих лет своей жизни провёл как профессиональный путешественник, на манер Юрия Сенкевича или Фёдора Конюхова. Причины такой резкой переориентации учёного не ясны. Не ясно также, удалось ли убедить упрямого по его естественной своей природе ишака переучиться и стать знатоком других, далёких от Туркестана мест. Похоже – не удалось и поэтому на Камчатке ишак угодил в полынью и, возможно, там и закончил свою, полную опасных приключений жизнь.
Отдельными трудностями, связанными с непониманием избранных мест в тексте «Бричмуллы» я как-то поделился со старым товарищем, интеллигентом в пятом поколении, несгибаемым шестидесятником, запойным книгочеем там и сям изданной советской и антисоветской литературы с более чем полувековым читательским опытом. И поделившись – получил подробное разъяснение в виде двухчасовой лекции, содержание которой попытаюсь изложить конспективно, полностью исключая лишь эмоциональные его замечания типа: «я был более высокого мнения о твоих умственных способностях… это и козе понятно… ну, каким же надо быть, прости господи, мудаком… и т. п.». Продвинутый читатель отверг «отдельные трудности», заменив их моим абсолютно превратным пониманием смысла стихотворения. Я заблудился, как пьяный грибник в трёх кривых соснах, – в триаде из чинары, пчелы и ишак-арбы. Заблудился потому, что не учёл важнейший фактор: фактор времени. Товарищ не скрывал: он вынужден огорчить меня. «Бричмулла» имеет такое же отношение к моей малой родине, как Лермонтовские «Жалобы турка» /Там стонет человек от рабства и цепей…/ – к туркам и Турции, или Евтушенковский «Монолог голубого песца на аляскинской звероферме» /Кто в клетке зачат – тот по клетке плачет, и с ужасом я понял, что люблю ту клетку, где меня за сетку прячут, и звероферму – родину мою…/ – к голубым, к песцам и к американским зверофермам.
В такой изощрённо-басенной манере /мои современники понимали, почему – песец, а не ондатра, нутрия или черно-бурая лиса; заменив в слове песец первое Е на И получим «писец», то есть летописец, писатель, поэт/ писали о нас и для нас русские и, особенно, советские писатели и поэты, вынужденные обходить по большому кругу, через Турцию и Америку, цензурные рогатки. Вот и Илья Ильф в конце 30-х годов занёс в свою записную книжку: Однообразная биография турецких госдеятелей… повешен в Смирне в 1926-м году. Вот и Сухарев так озаглавил своё стихотворение, чтобы отвлечь внимание свирепствующей в 70-х цензуры от его истинного смысла, почти целиком перенесённого в подтекст. Приятель не сомневался: если учесть фактор времени /в 70-х почти все важное переносилось в подтекст/, то все разъяснится и аккуратно расположится по своим местам. Да, в основе стихотворения лежит мечта. Да, в первом приближении – мечта о путешествиях. Но – вовсе не детская, типа: …идите, дети, в Африку гулять. Это – мечта взрослого человека, крупного учёного, мечта о совершенно необходимых для успешной научной работы творческих контактов с коллегами. Контактов – путём участия в международных конференциях, симпозиумах и в проектах совместных исследований. Мечта о поездках в исследовательские центры ближнего и дальнего зарубежья, а не в твою зачуханную Бричмуллу.
В 70-х это удавалось мало кому. И то – лишь на очень ограниченный срок, и только – под бдительным присмотром КГБ. Агент КГБ непременно включался в каждую отъезжающую за рубеж делегацию. Если отправлялись двое – один был от КГБ, а если всего один, то это был только он сам.
Личное дело любого другого претендента /национальность, партийность, родственники за границей; слушает ли вражеские голоса, читает ли самиздат и что именно, с кем дружит, о чём говорит трезвый с коллегами днём и в постели с женой ночью, много ли пьёт и что болтает пьяный и т. п./на зарубежную поездку изучалось самым тщательным образом. В 95% случаев соискатель получал анонимный отказ без объяснения причин[8].
А для отказа учёному биологу Д. А. Сахарову у КГБ были особо веские основания. Книгочей настаивал: несмотря на тщательный отбор рядовые сотрудники Комитета мало чем напоминали описанных в романах и изображённых в любимых народом фильмах мужественных и мудрых грустноглазых суперменов. Это были почти такие же, как и везде, служилые советские люди, хотя и с польскими по форме рыцарскими дзержинско-менжинскими достоинствами, но и с отдельными держимордовскими по содержанию недостатками у отдельных работников. Теперь, когда эти скромные труженики вышли из тени и вошли, открывая двери ногами, в коммерческие и властные структуры, стало ясно как интеллигент пятого порядка был кругом прав.
Он полагал: учёному биологу более всего прочего не повезло с его ФИО, так предательски похожего на ФИО академика А. Д. Сахарова, ставшего в 70-х одним из самых активных правозащитников и диссидентов Кроме того, по теснейшей причастности к оборонным секретам, термоядерный физик был, даже и до своего диссидентства, строжайше и абсолютно никуда не выездным.
Дмитрия Антоновича легко было просто спутать с Андреем Дмитриевичем и, спутавши, поступить с ним соответственно /как в той песне Высоцкого, где …вашего соседа забирают, негодяя, потому, что он на Берию похож/.
Его могли посчитать по инициалам Д. А. также и сыном А.Д., законно- или незаконнорождённым, все равно. Сыном, названным, не исключено, что и по еврейскому обычаю, Дмитрием в честь отца А. Д. – Дмитрия Ивановича Сахарова, тоже физика, автора замечательного сборника задач для ВУЗов.
Могли легко заподозрить Д. А. и в ином ближнем или дальнем родстве или свойстве с А. Д. И, наконец, повстречавшись с таким ФИО, рядовой работник КГБ мог просто испугаться и от испуга чего-нибудь непредсказуемо, но ненаказуемо перепутать или перегнуть.
Литературное творчество Д. А. и его активное участие в ежегодных бардовских камланиях клонили чашу весов в ту же неблагоприятную сторону. В КГБ не любили созданных без их прямого участия общественных организаций, требующих хлопотного и затратного присмотра, и плохо понимали: кому и зачем нужно это самодельное безголосое мычание под трёхаккордное бренчание, когда есть горячо и страстно любимые народом Иосиф Кобзон, Людмила Зыкина и Краснознамённый Ансамбль Советской Армии.
Короче, было-таки плохо и Д. А. уже опасался, что сгорят его годы и вовсе дотла… как все вдруг повернулось, казалось бы, в самую благоприятную сторону. И с этого момента лектора понесло. Он настаивал: главным антигероем подтекста стихотворения является персонаж: ишак со звездою во лбу, на самом деле – офицер Туркестанского отдела КГБ /вероятно, в чине майора, единственная звезда, разумеется, не во лбу, а на фуражке и на погонах, а в слове «ишак» он видел намёк если не на деловые и нравственные качества майора, то, возможно, на его «ишачую» фамилию, типа как «лошадиная фамилия» у Чехова, и привёл возможные варианты: Ишаковский? Ишаев? Ишикович? Иштоян? Ишмамедов?.. и даже вместе с арбой: Ишай Арбатов/.
Согласно версии книгочея, Д. А. заключил с «ишаком» договор по типу: Фауст – Мефистофель. Дьявольские услуги стоили недёшево, для их оплаты пришлось залезть в долги, надо полагать – более нравственные, чем денежные. Но азартная игра, казалось, стоила выгоревших и оплывших копеечных свеч, так как поначалу договор соблюдался. На ведомом «ишаком» транспорте Д. А. удалось посетить /даже и вместе с семейством, в 70-х то!.. но дьявол порядка величины Мефистофеля или Воланда и не такое может/ Будапешт и Париж и дать полюбоваться «арбой», гружёной результатами его исследований, коллегам из ведущих мировых центров беспозвоночной науки.
Но потом что-то разладилось или как-то не срослось.
И за Будапештом, и за Парижем последовали не Лондон, Буэнос-Айрес или Куала-Лумпур, и даже не песенные Чимган с Бричмуллою, а почему-то Камчатка, да ещё и в такие средней силы холода, когда окружающие полуостров водные пространства покрыты свежеобразованным, ещё не окрепшим, или прошлогодним, ещё не сошедшим, непрочным льдом.
Лектор особо упирал на странный на первый взгляд, но будто бы подтверждающий его подтекстовую версию, конец стихотворения о моей малой родине. За несколько тысяч километров от Бричмуллы, бредущий по тонкому льду[9] «ишак», к ужасу не понимавших с кем имеют дело малолетних детей А. Д., и к нескрываемой радости самого поэта /мои дети орут, а я песню пою/ проваливается в полынью.
Неизвестно, выбрался ли ишак из ледяной воды. Уже упомянутый в этом тексте Борис Слуцкий писал: Лошади умеют плавать, но не далеко, не глубоко. Вряд ли их близкие родственники – ишаки умеют это делать лучше.
– Мы не знаем, – сокрушался я по окончанию лекции, – так и не знаем самого главного: почему поэт радуется провалу… трагическому провалу под лёд своего благодетеля, партнёра и спутника – «ишака».
предыдущая страница | следующая страница
[7] Бардовское движение было весьма неоднородным. Громче всего звучал призыв к разводу с советской властью. Не того, о котором бренчали на трех аккордах русофобствующие инородцы типа Галича и Кима, а к разводу без скандала, но с дележом имущества. Поделить нажитое добро бардовская братия предлагала так: ИМ – съезды, торжественные собрания, ордена, медали, государственные премии, черные «Волги», командировки в дальнее зарубежье, вторую зарплату в конвертах, закрытые распределители импортных шмоток, аппаратуры и отечественных пищевых деликатесов; НАМ – путешествия за туманом и за запахом тайги, леса и горы, песни под гитару у костра, палатки и рюкзаки, горные лыжи и байдарки, снега и дожди, реки и моря, грибные места, земляничные поляны и пески пустынь, пещеры и водопады. Такая вот провозглашалась отечественная форма апартеида. Она была, с оговорками, принята всеми заинтересованными сторонами и жила себе до тех пор, пока наша «Северная Африка» получила вдруг свободу прямо и просто из рук начальства, которому надоело ограничивать свой достаток и прятать его от злых и голодных глаз подчиненных. В отличие от Африки Южной, своего Нельсона Манделы у нас не нашлось, ну и не надо. Так, без мандел, получилось даже лучше.
[8] Другой мой знакомый, молодой московский физик смешанной национальности, из тех, кого называли «Иванов по матери», рассказывал как ему в одном из морозных декабрьских дней 1982-го удалось таки выйти на сотрудника органов, отказавшего в получении выездной визы для поездки на конференцию в Лондон. «Да, подтвердил «органист», это я, конкретно я отказал. И полностью в моей компетенции… И объяснять тебе ничего не должен. Ну, да ладно… Только в честь праздника … наш день… день чекиста сегодня… объясняю. Я никаких агентурных данных против тебя не имею. Никаких официальных инструкций, что бы вы там ни болтали, не пускать за рубеж таких как ты прогрессивных деятелей у меня нет. Ты в Израиль не просился, иврит втихаря в рабочее время не учил, приглашения воссоединиться с фальшивыми родственниками не получал и «отпусти, отпусти народ мой…» на улице Горького не кричал. И, вообще, к нации назойливой вашей я отношусь безразлично. Но!… Но ничего и «за» тебя у меня тоже нет. И полной моей уверенности в тебе потому нет. А что фамилия твоя – русская, то это даже хуже… это мы считаем — камуфляж. Вот выпущу я тебя, а ты там подлянку какую-нибудь устроишь, случаи такие были и не раз: попросишь убежища, продашь наши секреты, наболтаешь чего антисоветского или даже хотя бы полученную там валюту занычишь, – на меня же и повесят всех собак. Признают неполное служебное соответствие, а то и с работы, из партии, и из ведомственной квартиры попрут. Так что — не считаю целесообразным… А жаловаться никуда не ходи. Я тебе не запрещаю, просто — не советую. Только хуже будет».
[9] Перечитавший все на свете книгочей увидел здесь намек Сухарева на роман Георгия Брянцева «По тонкому льду», повествующий о героических подвигах бойцов невидимого фронта из ведомства маршала Берии.