Эка Азнаури
Когда мне исполнится семьдесят семь
I.
Мудрость часто приходит с Возрастом. Но иногда Возраст приходит один.
(известное наблюдение)
Прочитав представляемую книжку, читатель будет удивлён тому, что написана она доктором философии, профессором с пятидесятилетним стажем преподавания. А может, и возрадуется тому, что и в 77 лет можно найти основания для оптимизма, если регулярно принимать «таблетки от уныния».
Автор поднимается по годам своей жизни как по ступенькам родного ей университета, в котором проработала несколько десятков лет. Что греха таить, возраст профессионально, интеллектуально, эмоционально мало востребован, а Душа мало кого интересует…
Как признается сам автор, хорошей бабушкой она не стала: её жареные пирожки внуки не едят (востребован другой тип пищи), а физику школьнице-внучке объяснить может только с позиции теории квантов. Это, может и хорошо – знать Ньютона и Планка, – грамотная бабушка, но объективность старения берет своё.
Книгу будут читать и те, кому за 50, ну и конечно же те, кому 77. Счастливого прочтения и тебе, дорогой читатель, какого бы возраста ты не был. Похоже, что автор тебе доверяет.
На первой полосе обложки – портрет автора, написанный внучкой маминой косметикой за 10 минут. Внучке исполнилось 14 лет, бабушке – 72 года. Портрет отражает то удивление, которое выразил автор, узнав, что физика Макса Планка давно известна внучке.
Сочинение третьеклассницы на тему
«Кто такая бабушка?»
«Бабушка – это такая женщина, у которой нет своих детей. Она любит маленьких девочек и мальчиков, которые дети других людей. Дедушка – это тоже бабушка, только мужчина. Он ходит гулять с мальчиками, и они разговаривают о рыбалке и других вещах. Бабушкам ничего не надо делать, только приходить в гости.
Они старые и поэтому им нельзя бегать и много прыгать. Но они могут отвести нас на ярмарку и у них должно быть много денег, чтобы покатать нас на карусели. Если они с нами гуляют, то они останавливаются, чтобы посмотреть на всякие вещи, например, на красивые листья или на гусениц. Они никогда не говорят: «Пошли быстрее». Они носят очки и могут вынимать свои зубы.
Бабушки не должны быть очень умными, только отвечать на такие вопросы, как: «Почему собаки гоняют кошек?» или «Где у червяка голова?». Когда они читают нам книжки, они ничего не пропускают и не говорят, что эту сказку мы уже читали. Каждый должен стараться, чтобы у него была бабушка, потому что они единственные взрослые, у которых есть свободное время для детей.
Из электронных писем, которыми развлекаются пожилые люди начала 21 века, рассылая их друг другу.
Я посвящаю эту книгу моей бабушке и бабушке моих детей
О цифре 77 и экаизме как идеологии
В моей молодости существовало понятие «партийное поручение». Учёных посылали на фабрики и заводы «поднимать политическую грамотность населения». Коммунисты делали это бесплатно. Это было поручение Партии.
Мой брат – не коммунист (известный в республике кинорежиссёр) имел специфический дополнительный заработок: бюро пропаганды при Союзе писателей посылало его со своими фильмами, ну, например, в ЖЭКи. Ему платили за вечер четырнадцать тогдашних рублей плюс семьдесят семь копеек.
Вот эти семьдесят семь копеек мне не давали покоя всю жизнь. В какой-то степени это были «тридцать известных миру серебряников», которыми был вознаграждён Иуда, поцеловавший Иисуса. Позднее – «Семьдесят семь» стало для меня числом сакральным.
«Мудрый создаёт – и не использует, побеждает – и не кичится. Не наступает – потому не может оступиться» (Дао Дэ Цзин).
Экаизм – понятие, не принятое в общественной, а тем более – научной практике, хотя коррелирует оно с понятием «акмеизм». Акмеизм (от греч. akme – высшая степень чего-либо, расцвет, зрелость, вершина – одно из течений в русской поэзии начала XX века (Серебряный век), сформировавшееся как реакция на крайности символизма).
Возможно, что, реагируя на символы, в которых утопают сегодня мои внуки, они и подошли к осознанию того, что у бабушек с дедушками были свои ценности, адекватные их времени, многими из которых они готовы гордиться. Процесс этот выразился, отнюдь, не в форме признания авторитета старости, а в отрицании тех некоторых ценностей, в которых живёт бабушка, считая их очень важными.
Таким образом, под экаизмом (от моего имени) принято (в нашей семье) понимать систему ценностей, которую демонстрирует поколение бабушек, плохо разбирающихся в том, чем отличается айпод от айфона или айфон от айпеда. Но при этом их продолжает беспокоить мысль о том, умеют ли внуки отличить Бабеля от Гегеля, а Гегеля от Гоголя?
Экаизм – это тот багаж знаний и навыков, который бабушки приобретают с возрастом. Часть из него можно спокойно выкинуть. Другую имеет смысл облагородить, разложить по полочкам памяти, грамотно классифицируя, а потом деликатно и дозированно раздавать тем, кто приходит на смену. Но… «лошадь можно привести к водопою. Захочет ли она пить…»
Первые камни в фундамент того,
что сформировало мой сегодняшний
экаизм
Я бы не бежала от экаиста.
Он вреден для здоровья и даже жизни,
поскольку стресс, который провоцируется
его меланхолией, не добавляет сил
и не продлевает жизнь. Но…
В феврале 1943 года снега в нашем благодатном «хлебном городе» выпало невидимо. Двадцатисантиметровый, он несколько дней лежал на двускатной узкой крыше наших замечательных дворовых ворот. Они были сделаны «своими руками», как и многое, что делалось в годы войны.
Две высокие тяжёлые деревянные створки запирались изнутри таким же деревянным широким засовом. В одной из створок была вмонтирована маленькая калитка. Долгие годы войны она не запиралась, так же, как и наши квартиры во дворе.
Они лепились слева, уменьшаясь в высоте, начиная от ворот. Окнами на улицу жил дядя Мухаммед. Это у него через несколько лет появились первые многотомные сочинения классиков, которых считала нужным издавать Власть. Основным читателем библиотеки, как через много лет показали специальные тетради, в которых мы – дети с его двора – записывались, беря очередной томик, была я. Здесь жили двое моих ровесников – один был старше меня на год, другой – младше. И тоже на год.
Дальше жила семья министра мясомолочной промышленности. Дородная тетя Катя (Катынка), дядя Дусенкул, сын Анри и дочь Лера. Мне было чуть больше четырёх лет, когда тетя Катя попросила маму, чтобы я с её водителем привезла откуда-то сметану. Машина подпрыгивала и юлила, удержать в каждой руке по стакану, полному сметаной, было невозможно. Меня наказали серьёзно и надолго. Было несправедливо. Годы были голодными. Я просто облизывала руки, заливаемые сметаной.
Дальше жили мы. Двор был длинный, здесь жили те, кто работал в одной специальности. Одним из специалистов был мой папа, гидрогеолог, получивший высшее образование в Ленинграде. Эта специальность в пустынной и жаркой Средней Азии была востребована необыкновенно. Но о моей семье – потом.
Наискосок от нас, ближе к дувалу (забору), росло странно прямое и высокое дерево – белая черешня (нижние ветви были обломаны голодной военной детворой). Под ним стояла скамейка, которую смастерил дядя Мухаммед.
Была ранняя весна. Я, «Тот, что старший» и «Тот, что младший» лепили что-то из глины и веселились, как умели. Но из квартиры министра вдруг раздался женский плач. Тетя Катя получила извещение: под Москвой погиб её родной брат. Это было начало октября 1943 года.
Мы никогда не видели её брата, но, не сговариваясь, как-то молча, стали лепить... посылку Гитлеру из чёрной глины. Не помню, послали мы эту метку или нет, но помню, что я (4 года) случайно в эту глину положила шлепок красивой коричневой… случайно, конечно. «Тот, что был помладше» (3 года) молча стянул с себя ботик и больно стукнул меня по голове. Он не знал, как сделать больно Гитлеру. К нашей, вытянутой в линейку квартире примыкала одна комната, которая служила местом проживания семьи Гогинидзе. Их было трое. Пожилая, грузная красавица, её дочь тетя Лена, работавшая «специалистом», и сын дочери – Вовка Гогинидзе, старше меня лет на восемь. Учился плохо, оставался в каждом классе. Но мне нравился.
Перпендикулярно к стыку нашей и их квартиры росло большое, уже старое абрикосовое дерево. Оно сильно клонилось в сторону соседской крыши. Это давало Вовке основания считать его своим. Абрикосами он не угощал. Ел их прямо с крыши.
Летом высоко в кроне дерева он подвешивал им же изобретённый «гамак». Там он «учил уроки» … Лет через сорок я узнала, что живёт он в Москве и что у него появилась странная болезнь – за поручни в общественных местах он держался через носовой платок…
Не помню, как звали старую, выживавшую из здравого смысла бабушку-грузинку, но она всем вокруг рассказывала, что наша «семья очень богатая, а «золотую» сковородку специально выкрасили в чёрный цвет». «Конспирация, говорила она, незнакомое для меня слово. И добавляла:
«Я знаю, они умные и богатые». Мне то и другое очень льстило… Позже в их квартире стала жить австрийская семья Платенов. Муж возил Ленина, и о нем много писали послевоенные газеты.
И еще… Семья министра въехала в удобную, хотя и треугольную квартиру, позже. Раньше в ней жила семья Капланов. Не помню никого, кроме двойняшек: «Тася» и Нина. С Натальей встретилась через 25 лет в Ташкентском университете. Мы обе служили доцентами. Только кафедры были разные.
Но тогда, в войну, их семью выселили как «врагов народа». Последние два слова мама моя произносила с придыханием. Похоже, она им симпатизировала. Сегодня они живут в Баварии, а я переписываюсь с их снохой.
Справа от входа во двор шла сплошная, не очень высокая глинобитная стена. Это был забор с соседним двором. Там я впервые побывала в 1955 году, когда зашла к однокурснице... А тогда, в войну, мы очень боялись этот большой пестроязыкий, как бы коммунальный, двор. Там «водились хулиганы». Один из них – Рыжий Алик был грозой округи. Если я его встречала, то переходила улицу.
Но через 50 лет Алик оказался прекрасным стоматологом. Грузный и грустный, он тихо собирался в Израиль. В те годы приходилось это делать тихо. Там уже давно жила его сестра. Я помнила ее. Это была яркая рыжеволосая красавица. С ней у меня связана совсем уже взрослая история…
Надо сказать, что забор наш в одном месте был как-то сверху выщерблен. Через него легко можно было перелезать. Однажды это ловко сделал Рыжий Алик и пошёл к Вовке Гогинидзе. Вскоре Вовка Гогинидзе повторил его «финт». Я считала, что он дружит с Рыжим Аликом. Но он «дружил» со всем даже не с ним, а с его старшей сестрой. Об этом я тоже узнала через 50 лет.
После семьи министра в квартире стали жить две сестры директора Самого Главного Специалиста: тетя Барно и тетя Мапрат (мы её звали Верой). У тёти Барно родилась Гуля, её обшитые кружевами и бусинками (от сглаза) капоры шила Вера. Сам директор со своей семьёй жил в «Доме специалистов». Но это уже был последний год войны – 45-й.
В апреле мне стукнуло семь. В мае кончилась война. У меня была уже двухлетняя очень живая сестрёнка с пышными каштановыми кудряшками… О каштанах я судила не по рассказам. Они росли на противоположной стороне улицы возле немецкой кирхи.
Через полгода у меня должен был родиться брат, а через два года и последняя сестрёнка. Нас было четверо. Папа кормил в те послевоенные годы семью из семи человек. Однажды я все-таки соскоблила верхний слой «золотой» сковороды… Она и там была чёрной. Но Гогинидзе уже жили не в нашем дворе…
А мы и сестры Главного Специалиста переехали в свои дома, которые были построены рядом в конце нашего длинного двора.
Карла Маркса, 121
Бабушка с дедушкой жили на той же самой улице. Была большая хозяйская терраса, поделённая пополам. В левой её части жили мы. На входе в комнату слева была большая фанерная проходная.
Зимой там было холодно. Справа дверь. В комнате висели три портрета: большой и в красивой рамке – бабушки в 18 лет, большой и красивый усатый молодой человек, лет 20, слева меньше и не столь пафосный – дедушкин.
Повзрослев, я узнала, что дедушка Акакий был нам совсем даже и не родной. Невысокого роста, очень тихий, он ходил в сандалиях из добротной светлой кожи. Перед сном он снимал и, аккуратно разглаживая, складывал одетые друг на друга несколько пар носков.
Мы любили с сестрёнкой приходить сюда. Бабушка нас кормила свежим хлебом, а в два блюдечка насыпала сахара («мы – кутята», говорила сестрёнка). Мы макали хлеб в сахар и запивали чаем. Это было вкусно. Но у бабушки один раз в неделю был ритуал. Дед откуда-то привозил индейку, бабушка жарила картошку. В жизни мы не ели ничего вкуснее.
Иногда мы оставались ночевать. А однажды я заболела, это было в тот день, когда мама, не сдав в очередной раз свой «сопромак» (бедная бабушка так называла предмет «сопротивление материала»), бросила на спинку моей кровати свою рыжую лису. Мне было очень жарко, и я пыталась объясняться с лисой.
Я понимала, что она хитрая, но не злая. Она понимала, что я больная, значит, беззащитная. Что-то она сделала такое, чего я испугалась. Мне пришлось закричать. Прибежали все. Ничего не поняв, разбрелись по своим делам.
«Бредит» – сказала бабушка. Но лису не убрали, а она продолжала на меня смотреть в упор двумя красивыми стеклянными бусинами глаз. Мы приходили к бабушке нарядные. У мамы «был вкус» и она умела шить. Бабушка, стройная и энергичная, тут же нас переодевала в пиджачки и рубашки «дяди Автандила». Они нам были до пола, рукава бабушка аккуратно заворачивала. Мы одевали рубашки на трусики и с завязанными мамой большими бантами на голове шли смотреть лапту. Останавливались мы у калитки на улицу, дальше шла большая пыльная площадка. По воскресениям её заранее заливали, высыхала она минут через пятнадцать. Жарко было нестерпимо. На площадке собиралась разная детвора из соседних дворов.
Интересно было рассматривать все. Справа жили два друга – мастеровые: дядя Аракел (армянин) и Кодир-ака (узбек). У них были раздельные мастерские. Обоим было лет по 70. Они делали и продавали гробы. После того как утром открывались двери мастерской, каждый ставил около неё гроб, сделанный им накануне (сэмпл – сказали бы сейчас), обитый чёрной материей. Никто не воспринимал это как нечто необычное… Не воспринимали и мы – дети.
Собирались ребята быстро. Также быстро делились на две команды. Попеременно один человек из команды перебегал на сторону противника. Капитан команды должен был успеть расстрелять бегущего резиновым мячом. Наверно, это была не лапта. Но мы с сестрёнкой это называли так.
Игра всем надоедала быстро. её сменяли
«Бояре» (Бояре, а Бояре, а мы к вам пришли… Молодые-молодые, а мы к вам пришли…). Пылища была такая, что бегающих по площадке мы не различали. Но было интересно. Быстрее всех бегал Борька – хозяйский сын. На год старше меня. Говорили, что я «ему нравилась». Мы с сестрёнкой стояли в раме калитки, не решаясь шагнуть вперёд. Это было единственное зрелище нашего раннего военного детства…
Дядя Автандил
Сын бабушки, мамин брат. Его мобилизовали, когда мне было несколько месяцев. Где служил – мы не знали. Писал мне письма. Гордился – племянницей… Письма сохранились, так же, как и фотография его девушки. Весной 41 года его должны были демобилизовать. В мае от него пришло письмо о том, что «наш друг немец что-то зашевелился на границе». Приехать дядя Автандил пока не может. Больше от него мы никогда ничего не получали.
Потом в результате нескольких запросов бабушке ответили, что Автандил Махарадзе «без вести пропал» в первые дни войны. На конверте был обратный адрес: Брест-Литовск. Несколько десятилетий спустя, когда мы с мужем по дороге в Польшу остановились в Бресте, я увидела знаменитое захоронение.
Имя на могиле, потом следующая надпись:
«Могила неизвестного солдата». Вот здесь и похоронен дядя Автандил, думала я. Но потом пошли сплошные неизвестные солдаты, и я поняла. Немцы накрыли бомбовым ковром весь Брест. Вряд ли кто-нибудь уцелел…
Но тогда в 43 году бабушка жила ожиданиями. Какая-то соседка рассказала, что видела «Авика» в теплушке вагона. Их везли на Восток. Слава богу, говорила мама, значит жив. Значит, был в плену, вторила бабушка. Значит, сейчас в лагере, подхватывал дед.
Но оттуда возвращались. Восемнадцатилетний мальчик – «дядя Автандил» – так и не вернулся. Но тогда в 44 году бабушка хранила все его вещи, одевая их только на нас, когда мы с сестрёнкой приходили к ней в гости.
Дед Акакий
Деда мы любили. У него был только один родственник, племянник – дядя Коба, сапожник. Я долго носила сшитые им черные лакированные туфельки.
После войны в городе появились «Американки». Так называли обычные пивные… Чтобы заработать на жизнь, дед уехал в Бостандык и на маленькой станции «Барраж» открыл «Американку». Папе стало легче. Но всю жизнь помню его в одних и тех же серых брюках…
Мне было лет 13, и я была в пионерлагере. За мной неожиданно приехал мамин двоюродный брат. Ничего не сказав, он привёз меня домой. Лагерь я не любила и приезду домой была рада. Но около ворот на скамеечке сидели мои братишка с сестрёнкой, которой было года три. «Дедушку убили», – невнятно сказала сестрёнка. Братишка (он был старше её на два года) «незаметно» толкнул локоть в её бок.
Бабушка с дедушкой отдали деньги за половину дома, которую арендовали (такова была договорённость). Хозяин, Нерсес-дядя, решил дом им не продавать, а деньги – не возвращать. Они заплатили человеку, который и убил моего деда. Нет человека – нет проблемы. Бабушка переехала жить к нам.
Станция «Барраж»
Во время войны в посёлок «Искандер» (так здесь называли Александра Македонского) регулярно, раз в неделю, приезжал санитарный поезд с ранеными. Его конечная остановка была станция «Барраж». Наверно, там был госпиталь.
Медсестрой на поезде тогда работала тетя Соня. Однажды она везла контуженую женщину, которая оказалась из Тбилиси. Все в ней говорило о её непростом происхождении. Не говорила об этом сама тетя Муся. Так встретились два одиночества и стали жить вместе, мало зная прошлое друг друга.
Это потом я узнала, что тетя Соня вовсе и не русская, что родилась в тюрьме. А мама у неё цыганка. Тетя Муся из богатой армянской тбилисской семьи. Служила в ВЧК и вызывала на допрос свою любимую племянницу Лиду. Когда началась Великая Отечественная, ушла добровольцем на фронт.
Я помню их первую квартиру с большими окнами с двухслойными марлевыми занавесками. Шторы на дверях тоже были марлевые, с помпонами. Комната была одна. Было очень чисто и светло. Играл патефон. Тетя Муся была рада каждой нашей встрече, тетя Соня вела хозяйство. Мы лущили фасоль, которую выращивала тетя Муся, тетя Соня возилась с цыплятами и готовила машхурду (или машкичири) – машевую кашу с рисом.
Шёл 1944 год. Часто вечерами около клуба кого-то убивали. Это насильно переселённые чеченцы реагировали на новую обстановку. Возвратились они в свою Вайнахию только через 30 лет. Мы боялись их. Они открыто носили ножи. Но ценили в них верность другу и обычаям. Это мы слышали от взрослых.
Дед был еще жив. Он привозил нас – маленьких, сюда, в горы. Детям нужен был чистый воздух, свежие яйца и домашняя сметана. Тетя Муся подошла к нему. Услышав знакомые грузинские интонации, дед радостно повернулся к ней – он был счастлив снова слышать родную речь.
Эти две, в общем-то, чужие женщины прошли через всю мою жизнь. Мы их потом хоронили. Сейчас, когда я собираюсь в Ташкент на оставленные там могилы, я понимаю, что непременно побываю и в Барраже, на могилах моих любимых тёти Муси и тёти Сони.
Моя кудрявая сестрёнка, прозванная тётей Мусей «Теваном» (был такой разбойник в каком-то кавказском эпосе), ела своими пухлыми ладошками сливочное масло, только что сбитое из молока, размазывая его по щекам и вытирая рот о тех, кто был рядом.
Через год кончилась война. Девятого мая мы шли по улице Пушкинской в Ташкенте (мама, бабушка, тетя Муся и я). Тетя Муся несла на плечах сестрёнку. Крепдешиновое голубое платьице вздёрнулось, обнажились трусики и толстенькая попка ребёнка.
Все были счастливы. В гастрономе на Пушкинской мы купили «А ну-ка отними» – конфеты того времени. Все плохое, казалось, позади… Тотальная эйфория объединяла идущих по улице. Сзади кто-то сказал про ребёнка, что, мол, красивая девочка… Тетя Муся тут же отреагировала, сказав по-грузински: «Если у тебя глаз плохой, то положи его на мягкое место ребёнка». Сзади нам ответили взрывом хохота. Грузин тогда в Ташкенте было много.
В Барраже жили и братишка, и сестрёнка. Братишка, видев, как взрослые сажают картошину, а вырастает ведро, посадил деньги. Но весной деньги не проросли. Младшая сестрёнка однажды вбежала в дом с большим ножом и оторванной бретелькой сарафана. Она срезала подсолнух у соседей, которые её неожиданно заметили и спустили с цепи громадного пса... По вечерам мы ходили в кино, разрешение спрашивали у тёти Муси, деньги – у тёти Сони.
Потом после войны они выстроили себе свой дом сами. Ближе к шоссейной дороге, но недалеко от семафора. Я пыталась красить у них фронтоны… А подушка, которая была вышита мною крестиком, долгие годы лежала у них на диване.
Но больше всего меня потрясала их корова. Стадо гнал пастух, корова, подходя к дому, спокойно переходила узенький мостик через чистый арык, заходила во двор и проходила на своё место. Через полчаса нам давали парное молоко, которое я ненавижу до сих пор.
В последние мои ташкентские годы в Барраж стала приезжать на Пасху и моя свекровь.
Папин дом
Взял папа деньги у сестры. Не успел и не сумел вернуть. Дом простоял восемь лет. Потом приехал бульдозер и дом рухнул за считанные минуты. Для бабушки это была очередная трагедия. Состояние папы я не помню… Но вздумала его «лечить».
«Вот ты верный коммунист. Почему государство так обошлось с твоим домом? Хорошо, во время войны ты был в Иране, а не на передовой… И не погиб, как дядя Автандил… В этом же нет твоей вины. В Иран тебя отправили комиссаром, не по своей воле ехал… И скажи – почему ты 20 лет носишь одни и те же брюки? Ведь у тебя ясная голова, ты отлично соображаешь и дело своё делаешь профессионально… Весь двор говорит об этом, а они «специалисты». Мама говорила, что тебя рекомендовали в заместители министра, а ты не пошёл… Почему?»
Папа отвечал неуверенно и нехотя: «Честно надо жить... чтобы перед людьми было не стыдно… не могу я обманывать государство…»
«Папа, но ты же понимаешь, что нашему государству на нас наплевать. Оно бабушке даже пособие не выдавало за потерю кормильца. Неужели сын её отдал жизнь для того, чтобы сегодня бульдозер ломал крышу над её головой?» Мама и бабушка пошли по знакомым. Вскоре нашли маленького человека в этой цепочке «связей». Цепочка оказалась длинной. Не на каждое звено хватило накопленного. Но, что-то женщины сделали, потому что за снесённый дом мы получили в центре трёхкомнатную квартиру.