Автор: | 6. марта 2018

Анаит Сагоян (1986, Санкт-Петербург). Поэт, писатель, фотограф. Магистр восточноевропейских исследований. Публикуется в литературном журнале «Берлин.Берега». Выступает в рамках поэтических слэмов. Собирает марки. В Германии с 2012 года. Живёт в Берлине.



Backlight Stories (Berlin) by anaitsagoyan.com

Backlight Stories (Berlin), by Anait Sagoyan (anaitsagoyan.com)

КАПСУЛА ШЕСТИПАЛОЙ
Вообще так вышло, что самыми холод­ными днями этой зимы были первые три дня весны. Конфликт тёплого и холод­ного. Какая-то грубая несты­ковка. Но в конфликтах ведь всегда что-то есть, особенно если они изнутри, из-под капсулы. Даже если кажется, что всё случи­лось без тебя, вне тебя. Эти конфликты сбивают нас с отла­жен­ного ритма, смещают с обжитых позиций. Что-то же должно нас растрясти.

Иначе глаза привы­кают к темноте, если дать им время. Просто уткнись и жди: черная гуща станет медленно отсту­пать, задви­гаясь в углы, вползая в щели. По крайней мере, тебе кажется, что ты берёшь над ней верх, но ведь это ты сам стал темнотой. А посмотри обратно на свет: ты слеп­нешь, ты выцве­таешь. Тлеешь, как лист бумаги, — с краёв к самому центру. Ты теперь — темнота.

Тогда закрывай глаза. Если зажму­рить глаза, крепко прижав подушки пальцев к векам, то можно увидеть собственные зрачки. Они как белые пятна в черноте: то исче­зают, то потом снова всплы­вают. Посто­янно дёрга­ются. Кажется, что ты смот­ришь в себя. И там ничего нет. Одна сплошная чёрная дыра и лишь два белых пятна, которые мигают, как одинокие рекламные щиты между горо­дами в ночи. У меня шесть пальцев руки. Если смот­реть на пальцы очень близко, их ровно шесть. Если долго смот­реть на Берлин, он раздва­и­ва­ется. А потом расса­сы­ва­ется. И снова приходит темнота. Темнота, в которой следу­ющий шаг — это уже открытый космос. 

Но вот он, город, засе­лённый людьми, полными жалости и состра­дания к себе, сорев­ну­ю­щи­мися в своём одино­че­стве. Они выби­ра­ются на свет из своих коробок и распол­за­ются по улицам, расте­ка­ются по пере­крёсткам. Хочется схва­титься за чей-либо воротник, потрясти и прокри­чать: пора спасать других, уже совсем пора! Но им кажется, что они как раз и спасают людей. Что они уже в том самом пекле, куда я их зову. Хуже того, и мне кажется, что я спасаю людей. Но это мы всё понарошку.

По Берлину распол­за­ется человек осебевший. Хочет стать спаси­тельным символом. Хочет повести за собой людей. Хочет, чтобы вся эта тягучая толпа раство­ри­лась в нём, а не он в ней, как это обычно бывает. Мы смотрим друг на друга коро­вьими глазами. Такими смот­рели герои Силь­ве­стра Стал­лоне на своих прия­телей поне­воле. Это когда случи­лась конкретная херня, давно случи­лась, и тебе уже вроде пофиг, но взгляд укоре­нился. Другие смотрят, как вечно-живые Джимы Керри, которые ещё не доплыли до конца гори­зонта и не ткнули в него пальцем.

Мы натя­ги­ваем носки с психо­де­ли­че­скими картин­ками. Чтобы все картинки спол­зали из головы в ноги. Потому что все картинки осто­чер­тели. Вроде кусочки одни и те же, а соби­ра­ются, будто в глазке калей­до­скопа, всегда по-новому. Как никогда раньше, нам хочется похо­дить на богов. Само­званые такие боги и богини. Мы теперь делимся не чувствами, а своим место­по­ло­же­нием: не срезался на фейс-контроле Берг­хайна: идол. Стра­даешь — значит, знаешь и чувствуешь больше, чем другие (о чём с ними вообще теперь гово­рить?). Не траха­ешься — значит, мути­ровал в некую новую, высшую материю. Если носишь винтажный Адидас — тебе проло­жена тропинка в богемный анде­граунд, и все вокруг млеют.

Но если огля­деться, то все мы похожи, как сумки Луи Виттона. Хотя мы и говорим о разных людях — оно и понятно — мы же всегда теперь говорим только о себе, тем не менее, мы одер­жимы одной всеобщей целью: выстра­даться на всех вокруг, чтобы самого отпу­стило. А когда стра­дание отсту­пает, нужно срочно наго­нять. Все теперь на маршах. Все — борцы за права обиженных. Даже не пред­ставляю, как вообще можно в этом мире выжить, если вовремя никуда не прите­реться. Неформат, полу­ча­ется. Нехорошо. 

Спроси нас, так мы свора­чи­ваем горы и можем даже сверх того. Не спро­сишь, сами вызо­вемся расска­зать. А в свободное от публич­ности время выдав­ли­ваем весь свой снобизм в унитазный слив и взамен снова тихо напол­ня­емся жало­стью к одним лишь себе. Раньше вот быть снобом счита­лось даже чем-то роман­тичным. Этакое непри­нятие всей тухлости вокруг. А теперь тухлость смести­лась, но взгляд твой снобист­ский всё ещё высвер­ли­вает дыру там, где было она. И взгляд этот вжился в опустевшую дыру. В неё, да и во всё остальное.

И что мы на это скажем? Всему виной Берлин, который людей как будто не очень-то и любит. В котором сложно раство­риться. Это он хочется раство­риться в каждом. А в свою очередь мы — даже там, где мы нерас­тво­римы, — мы туда хотим впро­те­зи­ро­ваться. Так и я-псев­добог притя­гиваю к себе внимание. Отвлекаю на себя, как бы объясняя, до чего у меня всё это в горле. Подкарм­ливаю свой личный снобизм, не пополняя ничьи ряды. Но кажется, это сейчас совер­шенно не модно.

В Берлине люди, тем не менее, не скупятся на улыбку. Но проис­ходит это чаще в замкнутых или тесных простран­ствах. Чем у́же простран­ство, тем больше шансов, что тебе улыб­нутся: на лест­ничных пролетах, в лифтах, у обще­ственных туалетов. Особенно у обще­ственных туалетов это немного удив­ляет. Вот ты стоишь в очереди в кабинку и ждёшь. Спустя минуту выходит ухоженная дама средних лет или неук­люжий, худо­щавый студент. И они как бы пере­дают тебе эста­фету. Мол, прошу, вручаю в целости и сохран­ности. И искренне, от души улыба­ются. В такие моменты люди ближе друг к другу не только физи­чески, но и по духу, как будто они — часть чего-то боль­шего. Есть чувство единения, причаст­ности ко всеобщей цели. А стоит выбраться на большую площадь, как все сразу меня­ется: твой внут­ренний мир выду­ва­ется из пор наружу, обво­ла­ки­вает тебя в мутный пузырь, и ты больше никого не заме­чаешь. Воле­выми, отме­рен­ными толч­ками рук и ног ты продви­гаешь свой пузырь вперёд. У тебя есть значимая цель, но она больше не всеобщая. Мы все немного больны. Стра­да­ющие по себе. Все наши слова — о своей личной боли. Все наши поступки — о своём личном спасении.

Да и Берлин, вообще, не совсем город. Это, скорее, ребенок, который смотрит наивно и любо­пытно, почё­сывая при этом зад и щёлкая подтяж­ками. А может и за хвост подве­сить и живот распо­роть. Тебе. Как у дворо­вого кота. Иди потом, зали­зывай, пока город снова втира­ется в доверие. К Берлину часто прони­ка­ешься то чувством нежности, то нена­висти — с завидной очерёд­но­стью. И притом случа­ется это порой от одного и того же места, в похожие погоды. В похожие дни. Как будто место совсем не причём, а это всё ты — такой непо­сто­янный, с пере­боями. Ты, у кото­рого много лиц. У кото­рого есть темнота и шесть пальцев, если смот­реть очень близко. Это всё ты.

автор­ская стра­ница Анаит Сагоян