Автор: | 30. апреля 2018

Владимир Линденберг. 16 мая 1902, Москва – 18 марта 1997, Берлин – немецкий психиатр и писатель, происходивший из русского рода Челищевых. В его наследии свыше тридцати книг. На русском языке опубликовано только две. "Таинство встречи", перевод с немецкого – вышла в 1997 году в Москве. "Три дома" (написана в 1920 году в Бонне) на русском языке о пережитом в России в 1912-1918 годах издана в Мюнхене.



Но не одна она была нашим бедствием, кроме неё в квар­тире были ужасные суще­ства – крысы. Они заве­лись в нашей квар­тире с тех пор как голод стал нашим посто­янным гостем… Днём нас мучила бабушка, ночью – крысы… Они были настолько дерзки, что совсем не стес­ня­лись ночью бегать по нашим кроватям, даже пробе­гали нам по лицу. Раз даже крыса прогрызла мою подушку и целую ночь сидела в ней, а я спал и удив­лялся, – от чего это моя подушка шуршит и двига­ется, пока наконец из неё не выско­чила крыса… Мама боялась, что они откусят ей нос… В углу под иконою заве­лась рыжая крыса, сади­лась на край и умными блестя­щими глазами смот­рела на нас и слушала, а мы пере­ста­вали разго­ва­ри­вать и прятали лица в подушку… Павел просы­пался и начинал гнусить: «Мама, – я есть хочу!» Мы шикали: «Шш, шш, рыжая крыса сидит на иконе!» Он сонли­выми глазами скеп­тично огля­дывал рыжую крысу и продолжал ныть: «Что крыса, крыса, – я небось есть хочу…!»
Наконец по рецепту маминой подруги Лоры мы спекли пирожков с мышьяком и подло­жили крысам. На пирожки ушла наша последняя мука, но мы думали – «нам Бог поможет, авось крысы сдохнут…»
Ночью рыжая крыса пришла, обню­хала пирожок, скеп­тично взгля­нула на нас и жадно съела его… Мы как загип­но­ти­зи­ро­ванные смот­рели на неё и думали: «Теперь конец, больше уж не придёт!» ВТОРУЮ ночь мы спокойно разго­ва­ри­вали и уже больше не боялись крысы как вдруг шорох и на краю иконы появ­ля­ется рыжая крыса, и злорадно улыба­ется нам, смеётся нам в лицо… мы разнерв­ни­ча­лись и всю ночь плакали в отча­янии… Реши­лись еще раз употре­бить пирожки с мышьяком, но опять без всякого действия, крысы пожи­рали пирожки, и все толстели и стано­ви­лись все наглее. Они терро­ри­зи­ро­вали нас.
Ванна наша была засо­рена и напол­нена грязной, темной водой.
Раз бабушка выле­тает как поло­умная из спальни и кричит в ужасе: «Там крыса, крыса! Дохлая крыса утопи­лась в ванне! Я больше не могу спать в спальне! бррр…»
Мы все с ужасом огля­ды­вали утонувшую крысу, но никто не нашёл в себе смелости вынуть ее и выки­нуть на помойку… Никакие уговоры не помо­гали… Целая неделя прошла, а крыса все еще лежала в ванной и начала разла­гаться и ужасно вонять…

Наконец Павел согла­сился за возна­граж­дение, за три лепёшки удалить вонючую крысу. Воору­жился длинной кочергой, пошёл, выудил крысу и далеко протя­гивая руку нёс ее к помойке… за ним шла, отплё­вы­ваясь и фыркая, бабушка, за ней Вера, затем мама, я, Паня, Анюта, Зефира и Марси­янин с куском сыра заключал процессию. Но Павел так и не донёс крысы до помойки, ему сдела­лось дурно и он кинул крысу в окно. Крыса упала на голову, случайно прохо­дившей madame Eudoxie, которая чуть не лиши­лась чувств и устроила нам ужасный скандал, даже грози­лась судом… Павлу здорово попало и он со слезами ругался: «Теперь сами можете выужи­вать ваших крыс!»
В октябре восем­на­дца­того года осно­вали домовой комитет, так как прибли­жа­лись тяжелые времена…
Выбрали пред­се­да­телем какого-то чинов­ника-спеку­лянта, на дворе пове­сили набат для случаев опасности.
Парадную и ворота начали запи­рать и зава­ли­вать брёвнами.
Дом стал республикой.
Раз ночью, часа в два, вдруг гулко забил набат. Мы все в неве­ро­ятном испуге просну­лись, вско­чили, напя­лили шубы на рубашки и, держа сальный, мига­ющий огарок в руке, трясясь, шли по скользкой, вонючей, грязной чёрной лест­нице. Там у помойной ямы стояло уже несколько темных фигур под красным светом мига­ющих свечей и испу­ганно пере­бра­сы­ва­лись обрыв­ками фраз: «Боль­ше­вики… насту­пают… пере­стрелка… Казан­ский вокзал… полон солдат… Спас­ские казармы… сдаются, опас­ность… запи­раться… тушить свет… разбой, обыски… Ворота… зава­лить дровами…» Несколько мужчин начи­нают таскать дрова… я думаю: «Зачем? Ведь захотят прийти, – все равно придут!»

Вдруг неве­ро­ятный гром разре­зает ночной воздух… все вздра­ги­вают… «Что это? Снаряд! Близко! Идут! Ради Бога! Господи упаси!» Женщины плачут, кричат… все бегут по квар­тирам… «Лест­ницы сторо­жить!» – кричит кто-то… Мы на нашем подъ­езде разде­ля­емся на патрули… почти все женщины, – но не беда. Я с мамой, затем Вера с Николай Иванычем и бабушка с г-жой Степа­новой сторо­жили лестницу…
Мы с мамой сидим у заби­того досками подъ­езда… Все темно… Квар­тиры дышат ужасом… а мы спокойны, свободно дышится…
Ночь вдруг оживает… начи­нает дышать… Грохочут разо­рванные бомбы… появ­ля­ются двуглазые авто­мо­били и бесшумно проле­тают мимо… С Казан­ского вокзала все время проходят, точно тени, отряды солдат с наса­жен­ными штыками. Слышится еще умира­ющая где- то песня в ночи… «Наста-ал паа-аследний ре-ши-и-тельный бой» … На углу слышатся крики, бьются, знать… Слышим – громят чайную, дверь валится… Мелкою дробью трещит пулемёт… Взле­тает над Спас­скими казар­мами светя­щаяся ракета. На мгно­вение висит в воздухе, потом рассы­па­ется во тьме… На углу идёт бой… иногда отдельные крики, трещит пулемёт… звенят разбитые окна… одна шальная пуля проби­вает стекло у парадной, жужжит над нами, вбива­ется в стену…
У ворот стук: «Отворяй ворота». Страж по-види­мому в испуге удрал… ответа нет… «А ну-ка братцы – штыками!» Ломят ворота… Тяжело падают… врыва­ются… В квар­тирах вдруг ужасный шум… крики… Приот­кры­ва­ется дверь, – кричит кто-то: «Обыск!»
Мы бежим вверх, как раз стучат прикладом в дверь. Я отпираю. Врыва­ется шесть человек – молодые солдаты. Хватают меня: «Кто тут стрелял?» «Тут никто не стрелял!» «В доме стре­ляли!» «Врёшь!» «Мы весь дом разнесём, коли у кого оружие найдём. Всех вас выведем и по очереди расстре­ляем.» Меня обыс­ки­вают, обыс­ки­вают комнаты, под дива­нами и посте­лями… Запе­ча­ты­вают форточки, уходят… Вскоре насту­пает тишина, но дом долго еще дышит ужасом… Восемь дней длится бой. Боль­ше­вики побеж­дают… масса жертв…
С тех пор ночи «живут», горят костры, на каждом углу стоят патрули крас­но­гвар­дейцев… звучат выстрелы, крики, проле­тают бесшумно двуглазые авто­мо­били… но мы привыкаем…
Жизнь стала еще тяжелей, продукты еще дороже и бабуш­кины исте­рики чаще… Но все было бы может быть еще с грехом пополам, если не было бы еще третьего боль­ного места, которое как червь точило наши души… И это была боязнь перед неиз­вестным… Многие воен­но­пленные уже приез­жали и возможно было, что и он скоро приедет… что тогда будет? Отдаст ли он меня маме, обой­дётся ли все без скан­далов и трений… И мы с мамой целые ночи гово­рили, гово­рили, как чахо­точные, которые, зная о скорой смерти, хотят выжиться… На черной лест­нице ужасно пищали голодные кошки, как младенцы… А мы гово­рили, гово­рили… Мечтали о том, как будем вдвоём в синей комнате спокойно жить, только вдвоём, вдали от ужас­ного крас­ного дома, от всех истерик и психов… «Боже! скорее бы… кончи­лась бы наконец эта нескон­ча­емая мука!»
Но конца не видно было.

Иногда на Чистых прудах я встречал госпо­дина с красным лицом и рыжими усами, и испу­ганно думал «он». Но он не был «им» …
Бабуш­кина квар­тира была раньше квар­тирою управ­ля­ю­щего гости­ницей «Москва» и была отде­лена от неё лишь дере­вянною панелью… В гости­нице «Москва» в последнее время жили исклю­чи­тельно воры, прости­тутки и спекулянты…
Раз ночью рядом с бабушкой разда­лись неве­ро­ятные звуки, хриплые крики, женский плач. Бабушка в испуге вско­чила, подо­звала нас… Мы прильнули к стене… Слыша­лись отдельные слова, отдельные выкрики: «Стерва… где шата­лась? А?» «Я дома была», – пищала женщина. «Где дома была?» – рычал мужчина, по-види­мому пьяный. «С кем шата­лась, говори!» Она присло­ни­лась к стене, он стал насту­пать на неё, тяжело нава­лился и стал коло­тить ее…
Мы стали стучать… Женщина все тише и тише стонала: «Это еще кто там?! Сволочи, чего хотите, я сам расправ­люсь,» – орал пьяный и продолжал коло­тить. Тело женщины пова­ли­лось, он лежал на ней и колотил…
Мы стояли в ужасе и не могли помочь… Наконец кто-то стал ходить, в дверь начали стучать. В комнате все затихло… Дверь проло­мили… Мы слышали, как шумно схва­тили мужчину, связали его… над женщиной кто-то долго стоял, наклонившись.
Наутро из гости­ницы «Москва» выно­сили на носилках завёр­нутую в простыню безжиз­ненную фигуру.
Мне пору­чено было ежедневно выно­сить в помойную яму помойное ведро… Помойку из ямы с ноября уже не выво­зили, и двор весь был полон вонючей, разла­га­ю­щейся грязи…
Раз вечером я в кожаной меховой куртке сидел на зелёном кресле и писал мои записки. Бабушка пристала ко мне: «Иди, вынеси ведро!» «Сию минуту!» – продолжаю писать. – «Ну, ты пойдёшь? а то я сама пойду!» А сама не двига­ется… Так пять минут, наконец я бросаю тетрадь и иду с вонючим ведром вниз по скользкой лест­нице. Внизу натал­ки­ваюсь на Адриана: «Это Вы?» – спра­ши­вает он меня. «Я», – отвечаю я. – «Ради Бога, не ходите пока туда, тут только что шулера в чайной поймали, сейчас расстре­ли­вать будут.»

Я станов­люсь в двери. Ночь черна. Посе­ре­дине двора огромная чёрная куча – помойная яма… Слышу топот сапог… Вот выде­ля­ются четыре тени… Ставят одну тень к стене: «Стой, ни с места!» Трое отходят: «Молись, а не хошь, как хошь! готов? раз, два, три!» Три выстрела, тень у стены исче­зает, слышу падение… Три остальные тени разры­вают штыками дыру в помойке и зары­вают четвертую тень… Я опорожняю ведро… Наверху все в пере­по­лохе, обсту­пают меня: «Что там было, кто там стрелял?» Я молчу, говорю: «Не знаю, я ничего не видал» … Это мистерия.
Почти ежеве­черне мы с мамой, или я один, ходим на лекции или в театр, чтобы хоть на несколько часов не смот­реть в глаза разрухе и гнили…
Сидим в Худо­же­ственном театре на «Синей Птице», Матер­линка… Упива­емся вот уже третий раз мистикой сказки. Рядом с нами господин, просто заго­ва­ри­вает, обра­щает внимание на мой египет­ский амулет, который я всегда ношу на груди: «Какая дивная вещь, где это вы ее достали?» Мы разго­во­ри­лись. Он адвокат; расска­зы­вает нам свою трагедию.
«У меня тут есть связь с одной артисткой, очень милая дама, вообще мы очень были дружны вот уже шесть лет, но Вы посу­дите… Достала она где-то два фунта сахара, два фунта, Да, два фунта сахара, белого сахара… И сказала мне, и я сам у неё в буфете его видел, а я прихожу к ней, и даёт она мне пустой чай, пустой чай, а о сахаре ни гу-гу, точно его и не бывало, но я ведь знаю, что сахар у неё есть. Ну поду­майте, скажите сами, разве не подло это? разве так посту­пают с друзьями, разве это любовь? Ну я так и пере­стал ходить к ней с тех пор.»
Мы вполне оправ­ды­ваем его…
Возвра­ща­емся домой, оба в ночи, счаст­ливые – на минуту. Проходим мимо Суха­ревой башни, там солдаты развели огромный костёр и сидят вокруг, греются и поют песни… молодые, безусые, со смелыми, отваж­ными лицами… и теперь, вне службы, вне будней, все они добрые и мягкие, руга­ются так же, как и днём, но без злых мыслей, иногда в забаву, чтобы вспуг­нуть буржуев начи­нают палить в воздух, но все без зла, как дети… И нам завидно, вот бы тоже так, бросить все, все, и жить только сего­дняшним днём, забыть все, быть ребёнком… Снова идём во тьму… На углу нас окли­кают: «Стой, кто идёт?!» Мы не отве­чаем, мы не знаем, как ответить.
«Мы» – но ведь «мы» – все, а от имени нашего ему тоже дохода ника­кого… Начи­нает палить… Мы присло­ня­емся к стене и бежим, добе­гаем до парадной и исче­заем в пасти крас­ного дома…
Днём иногда хожу на Суха­ревку, там самая разно­шёрстная публика, вдоль тротуара сидят китайцы в синих ватных одёжах, там гадаль­щики с попу­гаями за десять копеек говорят всю правду о прошедшем и будущем… Там баба торгует зелёным и оран­жевым квасом и гнилыми ябло­ками… сбоку сидит нищий с ребёнком-поводком и поёт народную сибир­скую песню… На углу стоит старый генерал, торгует газетою… Я покупаю, даю ему рубль, он радостно благодарит…
Я говорю: «Неужели вы можете быть довольны?» Он кивает: «Старое забыто, я рад хоть 10 рублей в день зара­бо­тать…» И ни злобы, ни нена­висти… Тихая детская радость и упование…
Трамвай проез­жает, на нем чёрная бахрома людей… Вдруг оста­нав­ли­ва­ется… Люди выска­ки­вают; волочат маль­чишку лет девят­на­дцати – должно быть карманщик… «В комис­са­риат, в комис­са­риат!» кричат неко­торые. «Так тебе и поведём в комис­са­риат! ишь чего выдумал!» Дамы подбе­гают, поды­мают зонты, начи­нают коло­тить карман­щика по голове, по животу, и минуту видны только поды­ма­ю­щиеся и опус­ка­ю­щиеся кулаки… Карманщик падает… его подни­мают, несколько раз встря­хи­вают, и, если он не движется, несут в комис­са­риат. На Суха­ревке народу тьма… Торгуют всем, что только можно вооб­ра­зить… Вдруг поды­ма­ется крик… «Казаки, казаки оцеп­ляют, спасайся кто может!» Полу­ча­ется давка, все бросают, все бегут, бегут в объятия казаков, стрельба, крик, гул, паника… Суха­рева совер­шенно пустеет… но не проходит и полу­часа, как все снова в сборе… снова та же толкотня, ругань и давка…
Проез­жает телега. На ней прикрыт рогожкой покойник. В ногах его два мужика, сидят раска­чи­ваясь, играют в дурака, галдят, шулер­ни­чают, а рядом бренчит пустая бутыль дена­ту­ри­ро­ван­ного спирта… Весёлый покойничек!
В Улан­ском пере­улке стоит толпа и колы­шется… Я подхожу: «Что тут такое?» Кое кто обора­чи­ва­ется: «Китаец, заду­шенный, под снегом…» Все это сказано просто и апатично… Из-под снега выгля­ды­вает голова и кончики ног китайца, голова синяя, выка­тив­шиеся глаза и высу­нутый язык, а рядом лежит мокрый, разо­рванный бумажный веер, точно брошенный невпопад.
У Анюты болен Валька, денег нет, она посы­лает мужа к сестре одол­жить рублей двести. Он идёт, с трудом выма­ни­вает у жадной скупой свекрови двести рублей и направ­ля­ется счаст­ливый домой… По дороге, в пере­улке встре­чает прости­тутку, она хватает его под руку: «Голубчик, красавчик, есть деньги? пойдём со мной, пойдём голубчик, я прого­ло­да­лась, замёрзла, ни копейки в кармане нет, ей Богу со вчераш­него дня не жрамши!» Он идёт с ней, отдаёт ей все деньги. Жена ждёт, ребёнок в жару. Он приходит… «Ну, что достал?» – «Достал». – «Принёс? где?» – «Анюта», – говорит он – прости, я отдал их прости­тутке, она два дня ничего не ела!»
Ребёнок в жару, Анюта не может понять, но прощает…
Мой товарищ – Лялин – умирает от чахотки, при нем пять друзей, он говорит: «Вот друзья мои, деньги мои вы можете пропить, только немножко на похо­роны оставьте, да меня не забывайте!»
Друзья уходят… идут в ночную чайную, пьют дена­ту­ри­ро­ванный спирт, пропи­вают все деньги и те, что на похо­роны, делают кроме того долги. Пьяны вдрызг, начи­нают драться, сгоряча стулом убивают лакея… Приходят крас­но­гвар­дейцы, и троих расстре­ли­вают. Четвёртый убегает… А Лялин умирает только на следу­ющий день. Так он пере­жи­вает троих товарищей…
У подруги маминой, Наташи, зоб. Она год точку назад была у гадалки, и та сказала ей, что через год у неё зоба не будет… Наташа служит на почте, имеет две комнатки, живёт спокойно и уютно, мы раз в неделю заходим к ней и за само­варом отды­хаем от невра­стении крас­ного дома…

Раз мы приходим к Наташе, отпи­рает нам ее мать. «Наташа дома?» «Наташа четыре дня тому назад умерла,» – спокойно отве­чает мать… нас это поражает…
А дома, ночью, долгие, тревожные разго­воры, мечты о синей комнате… и боязнь… авось все уладится, все обойдётся!
Раз ночью, в январе… часа в два мы все еще мечтали… Вдруг проехал одинокий извозчик, оста­но­вился у подъ­езда… что-то ёкнуло у меня в груди… Хлоп­нула дверь… разда­лись медленные, тяжёлые шаги…
«Должно быть к слепой Левиной», – громко говорю я и сам вдруг пугаюсь своего голоса.
Шаги идут дальше… тяжёлые…
«В лечеб­ницу должно быть», – говорит мама, голос дрожит…
«Должно быть Ванька Уваров­ский», – шепчу я, а сам не верю и хочу заглу­шить едкую боль в груди.
Шаги поды­ма­ются, за ними воло­чится что-то тяжёлое.
«Должно быть Степанов возвра­ща­ется из Клуба…»
Шаги прошли мимо Степа­новых. Мы в неве­ро­ятном испуге вспры­ги­ваем «он !!!»
Сердце бьётся, точно хочет вырваться… Шаги оста­нав­ли­ва­ются у парадной, кто-то тяжело, громко дышит… Рука ищет звонок… Резкий звонок…
Мама смотрит на меня ужас­ными глазами: «Как ты бледен».
Я смотрю на неё, она бела как смерть. «Как ты бела», – повторяю я, как эхо и не слышу своего голоса.
Мы стоим, оба трясёмся, оба боимся идти, боимся, что пред­чув­ствие наше оправдается…
«Иди ты», – говорит она.
«Иди ты», – говорю я.
«Нет, ты пойди…»
«Ты боишься», – говорю я.
Звонок повто­ря­ется, резче, громче.
«Я иду», – говорит она.
«Я иду», – говорю я.
Идём оба, отво­ряем дверь.
Он.
Красное лицо, на рыжих усах иней… тот же.
Чемодан и… мешок…
…Мука!!!…
Мы здоро­ва­емся… Павел просы­па­ется, и плачет… Из двери выгля­ды­вает голова Пани, удив­лённая: «Гости, – в такой час?»
Бабушка в рубашке прика­чи­ва­ется, Вера встаёт…
Сердце гулко-гулко бьётся…
Теперь… скоро… развязка.
Мама отдаёт ему свою постель, идёт спать в кухню, к Марии Алек­сан­дровне… я шепчу… «Помни, что бы то ни было, я с тобой!» Ширма кача­ется под кем-то чужим, холодным.
Я притво­ряюсь спящим.…
Первые дни уже с бабушкой скандал. Мария Алек­сан­дровна выле­тает, она не может вынести его флюидов.
Он говорит: «Заби­райте ваши вещи, мы уходим из этой разбой­ни­чьей берлоги, у меня есть квар­тира, есть деньги…»
Мама говорит: «Я остаюсь тут – я тебе все писала.»
«Я ничего не получал», – лжёт он и отворачивается.
Насту­пает неловкое, напря­жённое молчание.
Павел лежит на кровати и предаёт, громко, отчёт­ливо говорит: «Алек­сандр Серге­евич Челищев!»
«Кто это?» – вспы­хи­вает он.
Мама соби­ра­ется духом: «Это мой муж! другого я не имею.»
Он быстро выходит в кухню, выни­мает белый платок…
На минуту нам его жалко.
Затем он возвра­ща­ется, глаза его сдела­лись белыми, он ни на кого не глядит.
Мама говорит: «Мне надо пого­во­рить с тобою… Дети…»
Они идут в гостиную, закры­вают дверь. Я стою у окна и молюсь… «Господи, дай Бог, чтобы все было благо­по­лучно! Дай Бог!» Внизу на улице старуха тянет салазки, споты­ка­ется, скользит… На салазках мёртвый мужчина, ноги воло­чатся по мостовой, а поперёк живота лежит у него мешок с картошкою…
Из гостиной доно­сятся мне отдельные слова…
«Дети идут со мной», – говорит он.
«Нет, – старший оста­ётся у меня, мы не можем, мы не можем расстаться!»
«Хорошо, – говорит он и голос начи­нает кипеть, – хорошо, делайте, что хотите, я ни копейки не дам. И муку забираю.»
«Мука оста­ётся тут! Неужели же ты сможешь уничто­жить твоего ребёнка?!»
Молчание. Вопрос оста­ётся открытым.
Он уходит.
Снова та же волынка, снова мама в кровати за зелёною ширмой.
Снова мы мечтаем, и туда, и сюда, как быть, что делать, снова червь – неиз­вест­ность – точит нам душу…
А днём голод, холод и бабуш­кины истерики…
Я чувствую, что больше так жить нельзя, не могу так дальше, нервоз­ность дошла чуть ли не до истерии… случится что-нибудь ужасное… я так дальше не выдержу, схожу с ума…
Мы с мамой бродим как тени и изны­ваем от неизвестного…
Ночью мама говорит: «Воло­динька, друг мой, я не могу так дальше, – на моей совести оста­не­тесь вы, – вы изго­ло­да­е­тесь, – я хочу из вас людей сделать… ведь разлуки нет между двумя душами, что любят …»
«Разлуки нет», – меха­ни­чески повторяю я… – «разлуки нет», а то, что внутри меня, кричит красным криком: «врёшь, есть, есть, есть разлука!»
Но дальше так стра­дать не могу, не могу медленной пыткой убивать себя и маму, сил нет больше. Лучше смерть, чем такая мука неизвестности…
И бросаюсь прямо в пропасть, прямо в мою смерть…
Иду и говорю ему: «Я решился, я еду вместе с Вами в Германию.
И ухожу. Возврата нет. «Теперь конец, теперь я убил себя!» – думаю…
«Теперь разлука, – а разлука – смерть!»
А ночью говорю маме: «Я решил, я еду… ведь разлуки – нет!» говорю, а голос трясётся и слезы льются из глаз.
«Разлуки нет», – глухо повто­ряет мама, и знаю – не верит…
Оба не верим, и стара­емся обма­нуть друг друга и себя…
«Все равно, – думаю, – смерть одна, тут от голо­довки, там от разлуки…»
Иду умирать… а так хочется жить! так хочется остаться тут, в Москве, среди родных, близких людей…
Но встаёт передо мной красный дом и скалит челюсти… Нет! нет! только не в красном доме!
И так ночь за ночью теперь мы мечтаем, как и когда снова увидимся, мечтаем о спокойной ясной жизни вдвоём…» Тогда – будет воскре­сение!» – думаю я.., и еще думаю… «А увидимся ли еще когда-нибудь?» и нет надежды.
Красный дом не легко выпус­кает свою жертву…
Ночи долгие, бессонные проходят… близится час разлуки… а мы мечтами хотим заглу­шить режущий голос, поющий о смерти…
И так хочется жить… ведь так молоды мы…
И вдруг мама скажет: «А помнишь в Германии было такое вкусное тягуче-чёрное желе из яблок – тянется – «Apfelkraut» – помнишь? Наверно можно достать его. Вот станешь мазать его на хлеб…»
И чудится тягучий Apfelkraut и манит вдаль… и вдруг во сне превра­ща­ется в липкую чёрную гущу жизни, из которой нет выхода А так хочется выныр­нуть из гущи… жить по-детски, бездумно, улыбчато.
И близится Час Разлуки.

«СТРАННИК» лите­ра­тура, искус­ство, политика
Иллю­страции Ю.П. Анненкова 
к поэме «Двена­дцать»

преды­дущая страница