Автор: | 30. июня 2018

Борис Фальков. Родился в Москве. Учился в Московской и Ленинградской консерваториях, пианист. Преподавал в Донецкой консерватории, концертировал, записал ряд дисков. С 1987 г. в Германии, жил в Мюнхене. Автор нескольких книг прозы и поэтических сборников "Максималисты" (М., 1997) и "Максималисты-2". О Фалькове-писателе можно говорить, казалось бы, противоположное. Можно сказать, что он авангардист, а можно, что консерватор. И то и другое будет правдой. Ибо он всеобъемлющ. Из тех писателей, что есть ствол литературы, а не ее ветвь. И простой и сложный, и изящный и глубокий. Писатель удивительной точности слова и точности мысли.



ЛИЦО
Войдя в свою старую квар­тиру, о которой она столько мечтала все эти годы, пред­ставляя в деталях своё возвра­щение, Вера Арка­дьевна Воль­ская села на одинокий стул посреди комнаты и немножко попла­кала. Затем приня­лась за уборку. Она сорвала с окон прикле­енные крест-накрест полоски обоев, вымыла полы, приня­лась обзва­ни­вать знакомых. Однако никого из прежних ее друзей в городе не было. Жившие до войны с ней соседи еще не верну­лись из эваку­ации, и Воль­ская, ждавшая от возвра­щения домой каких-то радостных волнений, была разо­ча­ро­вана. Ей было всего 27 лет, и война застала ее в лучшую пору несколько кукольной ее красоты. Раньше она очень нрави­лась мужчинам в возрасте, но замуж выйти не успела. Пришлось как-то устра­и­ваться в новых усло­виях. И она пошла писарем в один из складов продовольствия.

Ей выдали форму и она всю войну коче­вала со своей орга­ни­за­цией, пере­пи­сывая бумаги, скучая и думая о возвра­щении. К ней часто приста­вали, но наткнув­шись на непо­ни­мание их конеч­ного желания, ухажёры уходили в небытие один за другим. Наконец, война кончи­лась, она верну­лась, но ни пого­во­рить, ни увидеть тех людей, с кото­рыми, как теперь ей каза­лось, она была некогда близка, было нельзя.

Нужно было устра­и­ваться на работу. Воль­ская, которой нечего было надеть, кроме старой формы, так как все ее вещи пропали, долго не могла заин­те­ре­со­вать собой прини­мавших. Да и профессии у неё, кроме писар­ской, не было никакой. Но все же ей удалось, в конце концов, пристро­иться в какой-то стро­и­тельной конторе, где ее будущий начальник разглядел под непри­вле­ка­тельной формой и не слишком ухоженным личиком будущие возмож­ности. И действи­тельно, скоро Воль­ская стала похо­дить на себя пред­во­енную. Однако, романа с началь­ником у неё не вышло, все по тем же причинам, и она продол­жала рабо­тать с бума­гами и скучать. А соседи не возвра­ща­лись. Так прошло несколько лет.

Уже появи­лись новые жильцы, вместо прежних, не вернув­шихся соседей. Воль­ская с ними не сходи­лась. Замуж она не шла, так как в те годы это требо­вало актив­ности, которой она не имела. Безраз­личие к пере­менам в жизни все больше овла­де­вало ею.
Но как-то, придя с работы домой, она обна­ру­жила в почтовом ящике письмо для бывших, не вернув­шихся соседей. Она принесла его к себе и долго оно стояло, присло­нённым к сахар­нице, пока Воль­ская не реши­лась вскрыть его и прочитать.

Там были ничего не значащие вещи и просьба отве­тить какому-то Лене. Недолго думая, Воль­ская отве­тила, что соседей давно нет, что неиз­вестно – где они сейчас, и изви­ни­лась за вскрытое письмо, так как она старая знакомая и так далее… Запе­чатав конверт и пере­ри­совав адрес, она, прежде чем выйти отправ­лять, повзды­хала, вспо­миная прежнюю, как теперь каза­лось – весёлую жизнь, сосед­ского маль­чика, цело­вав­ше­гося с ней когда-то в передней, квартет, соби­рав­шийся к соседу по субботам и игравший тогда весь вечер… Затем вышла на улицу и опустила письмо.

Дни шли за днями, и как-то раз, вернув­шись домой со службы, она снова увидела в ящике письмо. На этот раз оно было послано ей самой. Текст письма несколько удивил ее, но по размыш­лении она приняла пред­ло­жение, которое делал ей его автор. Пред­ло­жение же заклю­ча­лось в следующем:

«Я – человек одинокий», писал некто Леонид Бори­сович, «хотя и женатый. Но моя жена еще до войны меня оста­вила и где она сейчас, я не знаю. По профессии я художник. Характер мой не позво­ляет мне сходиться тесно с людьми, да и возраст: мне уже 48 лет, не остав­ляет никаких надежд на пере­мены в этом. И вот я прочёл ваше письмо, и его инто­нация, и само настро­ение, и самое может быть важное, почерк, так привлекли и заин­те­ре­со­вали меня, что я стал скучать по вас, и думать, как было бы прекрасно, если бы вы согла­си­лись на пере­писку со мной. Только пере­писку. Я ничего более того от вас не потребую. И пере­писки, разу­ме­ется, не требую, а прошу! Мне пока­за­лось из вашего письма, что вы тоже одиноки и что вас можно заин­те­ре­со­вать такого рода предложением…»

Воль­ская отве­тила в том смысле, что – ничего дурного в этом не видит, но что она – человек мало­ин­те­ресный, а он – художник… на что полу­чила немед­ленный ответ, в котором пора­зи­тельным по горяч­ности тоном отвер­га­лись ее мелкие возра­жения, и с тех пор пере­писка велась без пере­рыва несколько лет.

Леонид Бори­сович Биленко, оказы­ва­ется, много разъ­езжал. Воль­ская не совсем пони­мала, зачем и по каким делам, но это и не инте­ре­со­вало ее. Главное было то, что письма, которые присылал Биленко из путе­ше­ствий, были еще инте­ресней, чем напи­санные дома. От Горь­кого до Киева, где, соот­вет­ственно, жили он и она, письма шли три дня, и каждую неделю она полу­чала от него письмо. Письма чрез­вы­чайно нрави­лись Воль­ской. В них было то, чего не было в ее собственной жизни: посто­янная пере­мена места, быстрый, почти лихо­ра­дочный ритм и посто­янно в речах Биленко проскаль­зы­вало какое-то сильное чувство, нет, не к ней оно отно­си­лось, а чувственный заряд, кото­рого не было у ней самой. Писал он прекрасным русским языком, приводил массу подроб­но­стей и Воль­ская так привыкла к его письмам, что не пред­став­ляла себе жизни без них. Еще бы, она почти ездила вместе с Биленко, видела все почти своими глазами, да и если б она на самом деле ездила, разве увидела бы она столько, и то, что доступно только мужчине?

Между тем она по-преж­нему запол­няла и пере­пи­сы­вала бумаги, ходила акку­ратно на службу и в магазин, и никаких перемен в ее жизни не пред­ви­де­лось. Уста­но­вился тот порядок, который не меня­ется до самого конца.

И вот в одном из писем Биленко она прочла:
«Я долго не решался вас просить и сейчас чувствую себя неловко, но не могу больше удер­жи­ваться, и прошу прислать свою фото­графию. Я попы­таюсь объяс­нить – в чем дело. Я ужасно привык к нашей пере­писке, настолько привык, что проме­жуток в неделю от письма до письма кажется мне уже вечно­стью. А в этой вечности я утра­чиваю ощущение реаль­ности вашего суще­ство­вания. Если б это было не столь мучи­тельно для меня, я бы и не заик­нулся об этом, но это очень остро ощуща­ется мной. И поэтому я прошу, очень прошу вас…»

Воль­ская была немного польщена таким отно­ше­нием, не очень для нового времени типичным, но отве­тила, что Биленко пере­сту­пает границы, опре­де­лённые им самим. С тех пор почти в каждом письме он возоб­новлял просьбы и, немного поко­кет­ничав, Воль­ская сдалась. Она выслала фото­графию, но потре­бо­вала взамен его портрет.
Впервые Биленко не ответил ей. Почти месяц Воль­ская чувство­вала себя выбитой из колеи. Только сейчас ей с полной очевид­но­стью стало ясно, как близок ей этот никогда не виденный человек. Она нерв­ни­чала и даже – болела.

Но в конце месяца письмо пришло. Воль­ская, дрожа от нетер­пения, взбе­жала к себе на третий этаж, ворва­лась в комнату и, упав на стул, распе­ча­тала письмо. Оно было настолько странным, что ей пришлось неод­но­кратно пере­чи­тать его. Но и после многих прочтений ей не все было понятно.
Кроме прочих, понятных ей вещей, в письме было такое место:
«Не обижай­тесь, и, ради Бога, не думайте ничего дурного, но свою фото­графию я вам выслать не могу. Мало того, я не могу, не соврав, объяс­нить свой отказ. И потому позвольте мне не объяс­нять ничего…»

Воль­ская, конечно, напи­сала ему в повы­шенном тоне и потре­бо­вала равных условий игры. Но, сколько бы она потом ни требо­вала, угрожая даже прервать насо­всем пере­писку, у неё ничего не выхо­дило: Биленко наотрез отка­зывал в присылке фото­графии и умолял не делать разрыва. Но и не объяснял ничего. Посте­пенно из время от времени проры­ва­ю­щихся в завесе тайны деталей Воль­ская поняла, что тот боится, как бы, увидев его лицо, она не пере­стала писать ему. Это еще больше разо­жгло ее любо­пыт­ство. И она удвоила натиск, и, между прочим, напи­сала, что дога­ды­ва­ется о причинах и намек­нула – как она себе их представляет.
Опять ответ долго не приходил. Но когда пришёл, Воль­ская сначала торже­ство­вала победу, а потом – испу­га­лась. Дело в том, что Биленко писал следующее:

«Хорошо, я пока­жусь вам. Не обещаю фото­графии, но так или иначе вы меня увидите. Как жаль, что это пришло вам в голову! Как прекрасно мы жили!.. Ждите…»

Сколько, и наконец, – чего ей ждать! Воль­ская решила, что Биленко внезапно сошёл с ума, и хотела забыть о нем. Она прекра­тила писать к нему, хотела прекра­тить и вспо­ми­нать о нем, но не смогла: пустота и теперь обозна­чив­шаяся бесцель­ность и неле­пость ее жизни не давали забыть. Она прокли­нала тот день, когда мысль увидеть его пришла ей в голову. Она долго боро­лась с собой, но не выдер­жала и напи­сала пока­янное письмо Биленко. Ответа не было. Еще и еще она писала в пустоту и та отве­чала молчанием.

Она стала помногу плакать, быстро стареть. Лицо совсем увяло и походка стала стару­ше­чьей. Время шло. Она бросила работу и вышла на пенсию. Ей испол­ни­лось шесть­десят. Все чаще сердце отка­зы­ва­лось служить ей.

Однажды ночью, когда ей не спалось, как это часто стало бывать, она припом­нила до мель­чайшей подроб­ности пере­чи­ты­ва­емые ежедневно письма, которые успела выучить наизусть. Грудь ее тяжело, с усилием взды­ма­лась, дышала она с трудом. Ночь длилась нескон­чаемо долго. Лунный блик пере­ме­щался, почти зримо, из угла в угол. Где-то играла музыка. Кажется, это был струнный квартет. Воль­ская чувство­вала прибли­жение чего-то важного и долго­ждан­ного, как отдых, как облег­чение. Глаза ее выка­ти­лись. Она припод­ня­лась на подушках и увидела, как из воздуха, из ничего, сотво­ри­лось лицо, пора­зившее ее страшной, нездешней красотой. На него нельзя было смот­реть, столько чужого и стран­ного, нево­об­ра­зимо прекрас­ного, не быва­ю­щего никогда жило в его чертах. Лицо прибли­зи­лось к ее лицу, зрачки его глаз расши­ри­лись, губы удиви­тельных очер­таний дрог­нули и его, Воль­ская узнала, ЕГО голос, голос Леонида Бори­со­вича сказал:

«Я пришёл. Я всегда держу слово…»
«Я знаю… Я ждала…», прошеп­тала еле слышно Воль­ская. «Я – знала…»
Его губы соеди­ни­лись с ее губами и руки его обняли ее. Глаза Воль­ской закры­лись и снова откры­лись. Но уже никого не было в комнате. Только остатки лунного пятна в углу. Воль­ская, припод­няв­шись на подушках еще больше и совсем уже зады­хаясь от счастья и слез, прохрипела:
«Так вот – как это бывает!..»
Потом упала на подушки и умерла.

 

РАКОХОД
В здании бывшей гимназии, похожем на сред­не­ве­ковый замок, было пусто. Педин­ститут, занявший еще в 20-х это поме­щение, гулял кани­кулы, и только пыль прошед­шего ремонта, укра­ин­ская степная сушь и запахи, не имеющие отно­шения к учеб­ному процессу, царили в кори­дорах и ауди­то­риях. В подвальном запу­щенном поме­щении, в архиве, сначала гимна­зи­че­ском, потом – инсти­тут­ском, сидел на фанерном ящике прие­хавший по направ­лению рабо­тать молодой архи­ва­риус Петя Кур. Во взгляде его, устав­ленном на лист бумаги в руках, было изум­ление, иска­зившее все его лицо так, что нельзя было понять, раду­ется он или грустит, жив или мёртв, а также – мужчина он или женщина.

Однако он был мужчина. Так как – совладал с изум­ле­нием, привёл лицо в обычный вид и перёвел дух, начиная что- то сооб­ра­жать. Бумага в руках Кура была ни чем иным, как собствен­но­ручным письмом Чехова, да, да, Антона Павло­вича Чехова дирек­тору гимназии. Дело было в том, что, шалея от безделья и не получив отпуска, как не выра­бо­тавший 11 месяцев, новый архи­ва­риус рылся от скуки в старых подшивках, ящиках, столах, и между прочим бумажным хламом нашёл это самое письмо. И остолбенел.

Он был убеждён, что письмо подлинное. Об этом свиде­тель­ство­вали, кроме известной всем подписи, неко­торые детали, ожив­лявшие текст, сам почерк, неод­но­кратно виденный Куром в много­томных изда­ниях Чехова на фото­гра­фиях, и содер­жание письма, в котором Антон Павлович, в присущей ему мягко-насмеш­ливой манере, отвечал дирек­тору на просьбу просмот­реть его, дирек­тора, рассказы на предмет отзыва.

Начав сооб­ра­жать, Кур понял, что в руках его нахо­дится сред­ство неве­ро­ятно быстро, немед­ленно приоб­рести извест­ность в своих, да и других кругах, шагнуть вверх по лест­нице, казав­шейся еще утром – беско­нечно высокой, а верхние ее ступеньки – недо­сти­жи­мыми никогда, сред­ство вернейшее, чтобы зажить другой, прекрасной и неожи­данной жизнью.

Сооб­ражая дальше, он проследил весь свой путь по этой лест­нице и после того ощутил неко­торую неуве­рен­ность в успехе пред­при­ятия. В самом деле, с чего начи­нать? Послать письмо почтой своему диплом­ному руко­во­ди­телю, профес­сору Когану? Так на почте могут вынуть и пропало дело. Отвезти самому? Так профессор может оказаться хуже почты, там и компен­сации можно не полу­чить. Редакции, академии, музеи? Нет, там кроме «спасибо» ничего не дадут, и прощай лест­ница. Черт, подумал Кур, да что это, у нас нельзя и карьеры сделать? Или, может быть, и карьеры-то нет вовсе, а так, обман?

Кур живо скатился со своей лест­ницы, на вершине которой он только что побывал, и теперь сидел на фанерном ящике в мрачном инсти­тут­ском подвале. Пожалуй, лучше синицу в руки, подумал он. Пойти, продать, что ли? А и в самом деле… Пойти на чёрный рынок и продать. На книжном рынке поку­па­тель найдётся. А не найдётся, подо­ждать до лучших…

В субботу утром Кур был на книжном рынке. Через город проте­кала маленькая речушка, какое-то простран­ство около поросло кустар­ником и редкими дере­вьями. Там и соби­рался книжный рынок. Вдоль речушки груп­пами по три-четыре стояли и тихо пере­го­ва­ри­ва­лись, пока­зывая что-то друг другу, люди. Кур, пере­ходя от группы к группе, прислу­ши­вался к тому, что гово­ри­лось. Около четвертой группы он задер­жался: высокий мужчина закан­чивал как раз свою реплику:
– …и вот он лезет к бабке в сундук и достаёт оттуда открытку. Одну всего, но – какую!..

Мужчина выдержал паузу.
– Япония! Буддий­ский храм и самурай с мечом. Морда свирепая, а слева два стол­бика иеро­глифов. И цифры – 1873!
Слуша­тели сдер­жанно загу­дели. Кур тихонько тронул за локоть мужчину, расска­зав­шего про Японию. Тот огля­нулся, понял, и бочком растолкав свою группу, отошёл с Куром на несколько шагов.
– Меняешь? – спросил мужчина.
– Нет, продаю, – ответил Кур.
– Ну, покажи, – с видом от нечего делать пред­ложил мужчина.
Кур показал.
– Ну и что? – спросил мужчина, косо, но внима­тельно глянув.
– Как – что? От самого Антона Павловича!
– А что такое Антон Павлович? Папа твой?
– Не хотите – не надо! – обиделся Кур.
– Почему – не хочу… Давай меняться: я тебе авто­граф Енукидзе, мой лично, а ты мне Чехова?
– Я сказал: на продажу.
– Да ты бы хоть взглянул… – и мужчина вытащил из кармана пакет. Кур невольно подался вперёд. И тут мужчина совер­шенно неожи­данно выхватил у него из рук письмо Чехова и спрятал. А в руках, на видном месте, держал пакет с авто­графом Енукидзе. Одно­вре­менно с тем он сделал несколько быстрых шагов в сторону группы, от которой они давеча отошли.

Кур кинулся за ним, но тот смешался со своими бывшими слуша­те­лями и вступил в разговор, будто и не отходил. Кур вцепился ему в воротник: «отдай немед­ленно, подлец!», кричал он, еще не осознав, что произошло. Мужчина с непо­ни­ма­ющим видом отрывал его руки от себя и приго­ва­ривал: «братцы, братцы, что ж это такое, грабить?» Братцы скру­тили Куру руки и, ударив несколько раз по голове, пова­лили наземь и стали бить ногами. Кур только стонал. Потом кто-то крикнул: «Атас!» и все сразу кончи­лось. Когда Кур поднял голову, рядом никого уже не было, и только метрах в ста от него бежал через кусты к оста­новке трамвая последний из братцев.
К Куру подбе­жали сочув­ству­ющие, подняли, отрях­нули и, приго­ва­ривая: «что за варвар­ство… в век атома, космоса… Олим­пиады-80…», подтолк­нули его вслед за сбежав­шими. Кур, нелепо приподняв одно плечо, двинулся в ту сторону, сел в трамвай и уехал. Уехал, чтоб надолго осесть в своём мрачном подвале, среди ящиков, бумаг и прочего хлама, и вскоре забыть о случив­шемся, как будто его и не было никогда.

Мужчина же, укравший у него письмо, довольный тем, что так гладко выбрался из им же создан­ного поло­жения, ехал в трамвае и распи­равшее его доволь­ство не давало ему молчать. Он выбрал себе жертву. Ею оказа­лась моло­денькая девушка, вошедшая в вагон вслед за ним.
– Какая симпа­тичная! – сказал мужчина.
– Оставьте меня! – отве­тила девушка.
– И где я мог вас знать? – продолжал мужчина.
– Пустите! – сказала девушка, так как мужчина взялся за ее рукав.
– А если не пущу! – оскла­бился мужчина.
– Пустишь! – озли­лась вдруг девушка и доба­вила: – ваш билет?!
– Какой билет? – изумился мужчина.
– С которым ездят.
– Нет у меня билета… – расте­рялся мужчина.
– Платите штраф!
– Да кто ты такая?
– Контролёр! Платите, говорят, или я вагон остановлю!
– Но у меня нет денег… – смутился мужчина.
– Ага… – много­зна­чи­тельно сказала девушка. Она нажала кнопку над дверью, звякнул звоночек и трамвай остановился.
– Выхо­дите! – потре­бо­вала девушка. Мужчина вышел, за ним контролёр.
– Пустила бы ты меня, а сама б ехала… – сказал он грустно.
– Сопро­тив­ля­ешься? – девушка вынула из кармана свисток и громко засви­стела. Как из-под земли выскочил мили­ци­онер и вдвоём они повели мужчину в отде­ление. Придя туда, они поса­дили мужчину на скамью, а сами расска­зали о случив­шемся дежур­ному лейтенанту.
– Почему ехал без билета? – спросил хмуро тот.
– Я не без… я – потерял! – нагло соврал мужчина, чего-то испу­гав­шись. Это разо­злило всех.
– Потерял? А больше ты ничего не терял? – повысил голос дежурный. – Что-то личность твоя мне знакома… Потерял. А мы вот – найдём! Обыскать…
И мужчину обыс­кали. На столе скла­ды­ва­лись по порядку найденные у него вещи: расчёска, шари­ковая авто­ручка, рубль мелочью, письмо Чехова и распо­ря­жение Енукидзе. Последнее подей­ство­вало на дежур­ного неотразимо.
– Где взял? – сразу спросил он.
Мужчина, поняв, что все пропало, только пожал плечами.
– Где взял? – повысил голос лейтенант.
– Пода­рили… – совсем глупо сказал мужчина.
– Что же – Никита Серге­евич подарил, после вчераш­него доклада? – язви­тельно спросил лейте­нант. – Хватит, заврался…

И мужчину заперли. А лейте­нант, отпу­стив остальных, быстро завёл на него дело и подшил к нему Енукидзе. А письмо Чехова, как любо­пытную штучку, вечером после дежур­ства принес домой, пока­зать жене. Но жена его пришла домой поздно, из-за чего они поссо­ри­лись, и в этот день он письма не пока­зывал. А на следу­ющий день совсем было не до того: умер Сталин. Стояли неопре­де­лённые мартов­ские погоды, текли, не пере­ставая, дожди, и настро­ение у всех было тоже – не из лучших. Появ­ля­лись новые для всех имена и порт­реты, грози­лись какие-то пере­мены… И вправду, вместе с майским солнцем и удиви­тельно ясным весенним воздухом пришли изве­стия о столь долго ожида­емой победе. Вечером того дня фейер­верки и пушечный нена­сто­ящий дым носи­лись над горо­дами и в Москве наутро после салюта пахло гарью, которой не было слышно уже давно. Лейте­нант, прибывший в Москву для повы­шения квали­фи­кации, уже обжился здесь и привык думать, что оста­нется в Москве навсегда. Но судьба решила иначе.

После бурной и мощной весны пришло жаркое, как никогда, лето и страну потрясло новое изве­стие: гитле­ров­ские войска перешли границу. Изве­стия следо­вали за изве­стиями и поздней осенью последние возмож­ности по снаб­жению фронта под городом людьми были исчер­паны. В октябре сняли с постов мили­ци­о­неров и отпра­вили вместе с мили­цей­скими специ­аль­ными школами на фронт.
Попал на фронт и лейте­нант. Попал прямо в своей поно­шенной форме, с ручкой и блок­нотом, в который вложено было, как и в первый день его появ­ления, письмо Чехова.

Шли жесто­чайшие бои. Но вскоре стали появ­ляться признаки перемен. Появи­лись новые свежие части, ходили разные слухи и часто-часто стали пере­бе­гать с той стороны пере­беж­чики. Однажды, нахо­дясь в секрете, лейте­нант принял такого пере­беж­чика, и, может быть, все было бы, как и в прошлые такого рода встречи. Но пере­бежчик, едва отды­шав­шись, на ломаном русском сказал:
– Я – комму­нист… товарищ! Я пришёл… Мне нужен главный начальник! Я имею очень важное говорить…
– Можешь сказать мне, – улыбаясь, сказал лейтенант.
– Хорошо, я скажу, но надо скорей к началь­нику, – волнуясь, говорил немец.
– Говори, говори, будет тебе начальник…
– Это очень важно, – таин­ственно зашептал немец. – Гитлер готовит напа­дение на Совет­ский Союз!..
Это было так неожи­данно, что лейте­нант рассмеялся.
– Что ты смеёшься, – взвол­но­вался немец, – я бежал, я спешил! А ты смеёшься?
– Да как же мне не смеяться, – едва выго­ворит сквозь смех лейте­нант, – как же…
– Ты отве­тишь, – разо­злился немец.
– Ха-ха! – зали­вался еще пуще лейте­нант, пред­ста­вивший себе в тот момент, как он с таким докладом идёт к начальству.
– Да ты враг! – вдруг понял, или ему пока­за­лось, немец. – Насто­ящий фашист! Да ты шпион…
И он подумав, что попал не туда, куда хотел, выхватил из- за голе­нища нож и всадил его лейте­нанту в бок. Затем пере­оделся в лейте­нан­тову странную форму и двинулся на восток. Скоро он сдался первому встреч­ному офицеру в знакомой по газетам форме. Его долго пере­сы­лали с места на место, и везде, где он говорил об угрозе с запада, над ним смея­лись и посы­лали его от греха подальше. Так, в конце концов, он попал в один из сибир­ских лагерей, где и прожил до конца жизни. В лагере ему объяс­нили, что за письмо он носит в кармане, так как любому грамот­ному русскому это было под силу. Он долго доби­вался, чтобы его пустили пого­во­рить с началь­ником лагеря. Наконец это удалось, и после долгих объяс­нений письмо было отправ­лено по началь­ству вверх.

Затрё­панное и обли­нявшее, оно очути­лось у наркома Луна­чар­ского и тот приказал отпра­вить его в музей Чехова. Однако до музея письмо не дошло. Шли страшные двадцатые годы. По стране гуляли банды, и ни сёлам, ни городам не было от них житья. Обоз, шедший в Крым с грузом для осно­вания Дома Чехова в Ялте, был разграблен. Мало-мальски пока­зав­шиеся бандитам пригод­ными вещи были ими опри­хо­до­ваны, а бумажки, в том числе и письмо, найденное Куром, были разбро­саны по укра­ин­ской степи. Письмо подо­брал школьный сель­ский учитель и долго носил с собой. Был он неудач­ником и уже неод­но­кратно пытался посту­пить учиться в Петер­бург­ский универ­ситет, но не полу­ча­лось, по тем или иным причинам. Вскоре он снова поехал посту­пать и повёз в кармане письмо какого-то, очень отда­лённо извест­ного ему А. П. Чехова, с которым не расста­вался, думая вернуть послав­шему, так как адрес того, кому отпра­вили, – стёрся с конверта.

По приезде в Петер­бург он обра­тился с просьбой допу­стить его снова к экза­менам. Однако кури­ро­вавший факультет советник, узнав, что он поступал несколько раз и неудачно, и припомнив, как ему пока­за­лось, что причина неудач в том, что учитель зани­мался слишком усиленно поли­тикой, а не наукой, не допу­стил его до экзаменов.
Учитель, слоняясь по городу без дела, читал иногда в журналах рассказы Чехова и посте­пенно понял значи­тель­ность этого чело­века. Потому он стал наво­дить справки о его место­жи­тель­стве, и, узнав, что Чехов в Германии, за границей, отпра­вился на вокзал. Там, после упор­ного стояния под дверьми вагонов, он нашёл чело­века, согла­сив­ше­гося пере­дать Чехову письмо. Человек, ехавший за границу, не был знаком с Чеховым лично, однако согла­сился выпол­нить пору­чение, будучи на неле­гальном поло­жении и без денег, а потому рассчи­тывая подкор­миться у Чехова.
Однако надежды его не сбылись.
Лакей, открывший ему дверь чехов­ской квар­тиры, предупредил:
– Гово­рите потише, барин болен.
– А что с ним?
– Говорю вам, болен!
Его провели в спальню. Чехов лежал с высоко подня­тыми подуш­ками и лицо его не было уже лицом живого чело­века. Он вопро­си­тельно посмотрел на вошедшего.
– Я привёз письмо вам, господин Чехов, которое вы писали дирек­тору некоей гимназии… в России… Оно не дошло.
Чехов молчал.
– Я хочу вернуть его вам…
Чехов помолчал еще.
– Из России?.. – с непе­ре­да­ва­емой инто­на­цией сказал он. – Не стоит. Ich sterbe.
И умер.

© 1986 by Committee for the Absorption of Soviet Emigrees. All rights reserved