ЛИЦО
Войдя в свою старую квартиру, о которой она столько мечтала все эти годы, представляя в деталях своё возвращение, Вера Аркадьевна Вольская села на одинокий стул посреди комнаты и немножко поплакала. Затем принялась за уборку. Она сорвала с окон приклеенные крест-накрест полоски обоев, вымыла полы, принялась обзванивать знакомых. Однако никого из прежних ее друзей в городе не было. Жившие до войны с ней соседи еще не вернулись из эвакуации, и Вольская, ждавшая от возвращения домой каких-то радостных волнений, была разочарована. Ей было всего 27 лет, и война застала ее в лучшую пору несколько кукольной ее красоты. Раньше она очень нравилась мужчинам в возрасте, но замуж выйти не успела. Пришлось как-то устраиваться в новых условиях. И она пошла писарем в один из складов продовольствия.
Ей выдали форму и она всю войну кочевала со своей организацией, переписывая бумаги, скучая и думая о возвращении. К ней часто приставали, но наткнувшись на непонимание их конечного желания, ухажёры уходили в небытие один за другим. Наконец, война кончилась, она вернулась, но ни поговорить, ни увидеть тех людей, с которыми, как теперь ей казалось, она была некогда близка, было нельзя.
Нужно было устраиваться на работу. Вольская, которой нечего было надеть, кроме старой формы, так как все ее вещи пропали, долго не могла заинтересовать собой принимавших. Да и профессии у неё, кроме писарской, не было никакой. Но все же ей удалось, в конце концов, пристроиться в какой-то строительной конторе, где ее будущий начальник разглядел под непривлекательной формой и не слишком ухоженным личиком будущие возможности. И действительно, скоро Вольская стала походить на себя предвоенную. Однако, романа с начальником у неё не вышло, все по тем же причинам, и она продолжала работать с бумагами и скучать. А соседи не возвращались. Так прошло несколько лет.
Уже появились новые жильцы, вместо прежних, не вернувшихся соседей. Вольская с ними не сходилась. Замуж она не шла, так как в те годы это требовало активности, которой она не имела. Безразличие к переменам в жизни все больше овладевало ею.
Но как-то, придя с работы домой, она обнаружила в почтовом ящике письмо для бывших, не вернувшихся соседей. Она принесла его к себе и долго оно стояло, прислонённым к сахарнице, пока Вольская не решилась вскрыть его и прочитать.
Там были ничего не значащие вещи и просьба ответить какому-то Лене. Недолго думая, Вольская ответила, что соседей давно нет, что неизвестно – где они сейчас, и извинилась за вскрытое письмо, так как она старая знакомая и так далее... Запечатав конверт и перерисовав адрес, она, прежде чем выйти отправлять, повздыхала, вспоминая прежнюю, как теперь казалось – весёлую жизнь, соседского мальчика, целовавшегося с ней когда-то в передней, квартет, собиравшийся к соседу по субботам и игравший тогда весь вечер... Затем вышла на улицу и опустила письмо.
Дни шли за днями, и как-то раз, вернувшись домой со службы, она снова увидела в ящике письмо. На этот раз оно было послано ей самой. Текст письма несколько удивил ее, но по размышлении она приняла предложение, которое делал ей его автор. Предложение же заключалось в следующем:
«Я – человек одинокий», писал некто Леонид Борисович, «хотя и женатый. Но моя жена еще до войны меня оставила и где она сейчас, я не знаю. По профессии я художник. Характер мой не позволяет мне сходиться тесно с людьми, да и возраст: мне уже 48 лет, не оставляет никаких надежд на перемены в этом. И вот я прочёл ваше письмо, и его интонация, и само настроение, и самое может быть важное, почерк, так привлекли и заинтересовали меня, что я стал скучать по вас, и думать, как было бы прекрасно, если бы вы согласились на переписку со мной. Только переписку. Я ничего более того от вас не потребую. И переписки, разумеется, не требую, а прошу! Мне показалось из вашего письма, что вы тоже одиноки и что вас можно заинтересовать такого рода предложением...»
Вольская ответила в том смысле, что – ничего дурного в этом не видит, но что она – человек малоинтересный, а он – художник... на что получила немедленный ответ, в котором поразительным по горячности тоном отвергались ее мелкие возражения, и с тех пор переписка велась без перерыва несколько лет.
Леонид Борисович Биленко, оказывается, много разъезжал. Вольская не совсем понимала, зачем и по каким делам, но это и не интересовало ее. Главное было то, что письма, которые присылал Биленко из путешествий, были еще интересней, чем написанные дома. От Горького до Киева, где, соответственно, жили он и она, письма шли три дня, и каждую неделю она получала от него письмо. Письма чрезвычайно нравились Вольской. В них было то, чего не было в ее собственной жизни: постоянная перемена места, быстрый, почти лихорадочный ритм и постоянно в речах Биленко проскальзывало какое-то сильное чувство, нет, не к ней оно относилось, а чувственный заряд, которого не было у ней самой. Писал он прекрасным русским языком, приводил массу подробностей и Вольская так привыкла к его письмам, что не представляла себе жизни без них. Еще бы, она почти ездила вместе с Биленко, видела все почти своими глазами, да и если б она на самом деле ездила, разве увидела бы она столько, и то, что доступно только мужчине?
Между тем она по-прежнему заполняла и переписывала бумаги, ходила аккуратно на службу и в магазин, и никаких перемен в ее жизни не предвиделось. Установился тот порядок, который не меняется до самого конца.
И вот в одном из писем Биленко она прочла:
«Я долго не решался вас просить и сейчас чувствую себя неловко, но не могу больше удерживаться, и прошу прислать свою фотографию. Я попытаюсь объяснить – в чем дело. Я ужасно привык к нашей переписке, настолько привык, что промежуток в неделю от письма до письма кажется мне уже вечностью. А в этой вечности я утрачиваю ощущение реальности вашего существования. Если б это было не столь мучительно для меня, я бы и не заикнулся об этом, но это очень остро ощущается мной. И поэтому я прошу, очень прошу вас...»
Вольская была немного польщена таким отношением, не очень для нового времени типичным, но ответила, что Биленко переступает границы, определённые им самим. С тех пор почти в каждом письме он возобновлял просьбы и, немного пококетничав, Вольская сдалась. Она выслала фотографию, но потребовала взамен его портрет.
Впервые Биленко не ответил ей. Почти месяц Вольская чувствовала себя выбитой из колеи. Только сейчас ей с полной очевидностью стало ясно, как близок ей этот никогда не виденный человек. Она нервничала и даже – болела.
Но в конце месяца письмо пришло. Вольская, дрожа от нетерпения, взбежала к себе на третий этаж, ворвалась в комнату и, упав на стул, распечатала письмо. Оно было настолько странным, что ей пришлось неоднократно перечитать его. Но и после многих прочтений ей не все было понятно.
Кроме прочих, понятных ей вещей, в письме было такое место:
«Не обижайтесь, и, ради Бога, не думайте ничего дурного, но свою фотографию я вам выслать не могу. Мало того, я не могу, не соврав, объяснить свой отказ. И потому позвольте мне не объяснять ничего...»
Вольская, конечно, написала ему в повышенном тоне и потребовала равных условий игры. Но, сколько бы она потом ни требовала, угрожая даже прервать насовсем переписку, у неё ничего не выходило: Биленко наотрез отказывал в присылке фотографии и умолял не делать разрыва. Но и не объяснял ничего. Постепенно из время от времени прорывающихся в завесе тайны деталей Вольская поняла, что тот боится, как бы, увидев его лицо, она не перестала писать ему. Это еще больше разожгло ее любопытство. И она удвоила натиск, и, между прочим, написала, что догадывается о причинах и намекнула – как она себе их представляет.
Опять ответ долго не приходил. Но когда пришёл, Вольская сначала торжествовала победу, а потом – испугалась. Дело в том, что Биленко писал следующее:
«Хорошо, я покажусь вам. Не обещаю фотографии, но так или иначе вы меня увидите. Как жаль, что это пришло вам в голову! Как прекрасно мы жили!.. Ждите...»
Сколько, и наконец, – чего ей ждать! Вольская решила, что Биленко внезапно сошёл с ума, и хотела забыть о нем. Она прекратила писать к нему, хотела прекратить и вспоминать о нем, но не смогла: пустота и теперь обозначившаяся бесцельность и нелепость ее жизни не давали забыть. Она проклинала тот день, когда мысль увидеть его пришла ей в голову. Она долго боролась с собой, но не выдержала и написала покаянное письмо Биленко. Ответа не было. Еще и еще она писала в пустоту и та отвечала молчанием.
Она стала помногу плакать, быстро стареть. Лицо совсем увяло и походка стала старушечьей. Время шло. Она бросила работу и вышла на пенсию. Ей исполнилось шестьдесят. Все чаще сердце отказывалось служить ей.
Однажды ночью, когда ей не спалось, как это часто стало бывать, она припомнила до мельчайшей подробности перечитываемые ежедневно письма, которые успела выучить наизусть. Грудь ее тяжело, с усилием вздымалась, дышала она с трудом. Ночь длилась нескончаемо долго. Лунный блик перемещался, почти зримо, из угла в угол. Где-то играла музыка. Кажется, это был струнный квартет. Вольская чувствовала приближение чего-то важного и долгожданного, как отдых, как облегчение. Глаза ее выкатились. Она приподнялась на подушках и увидела, как из воздуха, из ничего, сотворилось лицо, поразившее ее страшной, нездешней красотой. На него нельзя было смотреть, столько чужого и странного, невообразимо прекрасного, не бывающего никогда жило в его чертах. Лицо приблизилось к ее лицу, зрачки его глаз расширились, губы удивительных очертаний дрогнули и его, Вольская узнала, ЕГО голос, голос Леонида Борисовича сказал:
«Я пришёл. Я всегда держу слово...»
«Я знаю... Я ждала...», прошептала еле слышно Вольская. «Я – знала...»
Его губы соединились с ее губами и руки его обняли ее. Глаза Вольской закрылись и снова открылись. Но уже никого не было в комнате. Только остатки лунного пятна в углу. Вольская, приподнявшись на подушках еще больше и совсем уже задыхаясь от счастья и слез, прохрипела:
«Так вот – как это бывает!..»
Потом упала на подушки и умерла.
РАКОХОД
В здании бывшей гимназии, похожем на средневековый замок, было пусто. Пединститут, занявший еще в 20-х это помещение, гулял каникулы, и только пыль прошедшего ремонта, украинская степная сушь и запахи, не имеющие отношения к учебному процессу, царили в коридорах и аудиториях. В подвальном запущенном помещении, в архиве, сначала гимназическом, потом – институтском, сидел на фанерном ящике приехавший по направлению работать молодой архивариус Петя Кур. Во взгляде его, уставленном на лист бумаги в руках, было изумление, исказившее все его лицо так, что нельзя было понять, радуется он или грустит, жив или мёртв, а также – мужчина он или женщина.
Однако он был мужчина. Так как – совладал с изумлением, привёл лицо в обычный вид и перёвел дух, начиная что- то соображать. Бумага в руках Кура была ни чем иным, как собственноручным письмом Чехова, да, да, Антона Павловича Чехова директору гимназии. Дело было в том, что, шалея от безделья и не получив отпуска, как не выработавший 11 месяцев, новый архивариус рылся от скуки в старых подшивках, ящиках, столах, и между прочим бумажным хламом нашёл это самое письмо. И остолбенел.
Он был убеждён, что письмо подлинное. Об этом свидетельствовали, кроме известной всем подписи, некоторые детали, оживлявшие текст, сам почерк, неоднократно виденный Куром в многотомных изданиях Чехова на фотографиях, и содержание письма, в котором Антон Павлович, в присущей ему мягко-насмешливой манере, отвечал директору на просьбу просмотреть его, директора, рассказы на предмет отзыва.
Начав соображать, Кур понял, что в руках его находится средство невероятно быстро, немедленно приобрести известность в своих, да и других кругах, шагнуть вверх по лестнице, казавшейся еще утром – бесконечно высокой, а верхние ее ступеньки – недостижимыми никогда, средство вернейшее, чтобы зажить другой, прекрасной и неожиданной жизнью.
Соображая дальше, он проследил весь свой путь по этой лестнице и после того ощутил некоторую неуверенность в успехе предприятия. В самом деле, с чего начинать? Послать письмо почтой своему дипломному руководителю, профессору Когану? Так на почте могут вынуть и пропало дело. Отвезти самому? Так профессор может оказаться хуже почты, там и компенсации можно не получить. Редакции, академии, музеи? Нет, там кроме «спасибо» ничего не дадут, и прощай лестница. Черт, подумал Кур, да что это, у нас нельзя и карьеры сделать? Или, может быть, и карьеры-то нет вовсе, а так, обман?
Кур живо скатился со своей лестницы, на вершине которой он только что побывал, и теперь сидел на фанерном ящике в мрачном институтском подвале. Пожалуй, лучше синицу в руки, подумал он. Пойти, продать, что ли? А и в самом деле... Пойти на чёрный рынок и продать. На книжном рынке покупатель найдётся. А не найдётся, подождать до лучших...
В субботу утром Кур был на книжном рынке. Через город протекала маленькая речушка, какое-то пространство около поросло кустарником и редкими деревьями. Там и собирался книжный рынок. Вдоль речушки группами по три-четыре стояли и тихо переговаривались, показывая что-то друг другу, люди. Кур, переходя от группы к группе, прислушивался к тому, что говорилось. Около четвертой группы он задержался: высокий мужчина заканчивал как раз свою реплику:
– ...и вот он лезет к бабке в сундук и достаёт оттуда открытку. Одну всего, но – какую!..
Мужчина выдержал паузу.
– Япония! Буддийский храм и самурай с мечом. Морда свирепая, а слева два столбика иероглифов. И цифры – 1873!
Слушатели сдержанно загудели. Кур тихонько тронул за локоть мужчину, рассказавшего про Японию. Тот оглянулся, понял, и бочком растолкав свою группу, отошёл с Куром на несколько шагов.
– Меняешь? – спросил мужчина.
– Нет, продаю, – ответил Кур.
– Ну, покажи, – с видом от нечего делать предложил мужчина.
Кур показал.
– Ну и что? – спросил мужчина, косо, но внимательно глянув.
– Как – что? От самого Антона Павловича!
– А что такое Антон Павлович? Папа твой?
– Не хотите – не надо! – обиделся Кур.
– Почему – не хочу... Давай меняться: я тебе автограф Енукидзе, мой лично, а ты мне Чехова?
– Я сказал: на продажу.
– Да ты бы хоть взглянул... – и мужчина вытащил из кармана пакет. Кур невольно подался вперёд. И тут мужчина совершенно неожиданно выхватил у него из рук письмо Чехова и спрятал. А в руках, на видном месте, держал пакет с автографом Енукидзе. Одновременно с тем он сделал несколько быстрых шагов в сторону группы, от которой они давеча отошли.
Кур кинулся за ним, но тот смешался со своими бывшими слушателями и вступил в разговор, будто и не отходил. Кур вцепился ему в воротник: «отдай немедленно, подлец!», кричал он, еще не осознав, что произошло. Мужчина с непонимающим видом отрывал его руки от себя и приговаривал: «братцы, братцы, что ж это такое, грабить?» Братцы скрутили Куру руки и, ударив несколько раз по голове, повалили наземь и стали бить ногами. Кур только стонал. Потом кто-то крикнул: «Атас!» и все сразу кончилось. Когда Кур поднял голову, рядом никого уже не было, и только метрах в ста от него бежал через кусты к остановке трамвая последний из братцев.
К Куру подбежали сочувствующие, подняли, отряхнули и, приговаривая: «что за варварство... в век атома, космоса... Олимпиады-80...», подтолкнули его вслед за сбежавшими. Кур, нелепо приподняв одно плечо, двинулся в ту сторону, сел в трамвай и уехал. Уехал, чтоб надолго осесть в своём мрачном подвале, среди ящиков, бумаг и прочего хлама, и вскоре забыть о случившемся, как будто его и не было никогда.
Мужчина же, укравший у него письмо, довольный тем, что так гладко выбрался из им же созданного положения, ехал в трамвае и распиравшее его довольство не давало ему молчать. Он выбрал себе жертву. Ею оказалась молоденькая девушка, вошедшая в вагон вслед за ним.
– Какая симпатичная! – сказал мужчина.
– Оставьте меня! – ответила девушка.
– И где я мог вас знать? – продолжал мужчина.
– Пустите! – сказала девушка, так как мужчина взялся за ее рукав.
– А если не пущу! – осклабился мужчина.
– Пустишь! – озлилась вдруг девушка и добавила: – ваш билет?!
– Какой билет? – изумился мужчина.
– С которым ездят.
– Нет у меня билета... – растерялся мужчина.
– Платите штраф!
– Да кто ты такая?
– Контролёр! Платите, говорят, или я вагон остановлю!
– Но у меня нет денег... – смутился мужчина.
– Ага... – многозначительно сказала девушка. Она нажала кнопку над дверью, звякнул звоночек и трамвай остановился.
– Выходите! – потребовала девушка. Мужчина вышел, за ним контролёр.
– Пустила бы ты меня, а сама б ехала... – сказал он грустно.
– Сопротивляешься? – девушка вынула из кармана свисток и громко засвистела. Как из-под земли выскочил милиционер и вдвоём они повели мужчину в отделение. Придя туда, они посадили мужчину на скамью, а сами рассказали о случившемся дежурному лейтенанту.
– Почему ехал без билета? – спросил хмуро тот.
– Я не без... я – потерял! – нагло соврал мужчина, чего-то испугавшись. Это разозлило всех.
– Потерял? А больше ты ничего не терял? – повысил голос дежурный. – Что-то личность твоя мне знакома... Потерял. А мы вот – найдём! Обыскать...
И мужчину обыскали. На столе складывались по порядку найденные у него вещи: расчёска, шариковая авторучка, рубль мелочью, письмо Чехова и распоряжение Енукидзе. Последнее подействовало на дежурного неотразимо.
– Где взял? – сразу спросил он.
Мужчина, поняв, что все пропало, только пожал плечами.
– Где взял? – повысил голос лейтенант.
– Подарили... – совсем глупо сказал мужчина.
– Что же – Никита Сергеевич подарил, после вчерашнего доклада? – язвительно спросил лейтенант. – Хватит, заврался...
И мужчину заперли. А лейтенант, отпустив остальных, быстро завёл на него дело и подшил к нему Енукидзе. А письмо Чехова, как любопытную штучку, вечером после дежурства принес домой, показать жене. Но жена его пришла домой поздно, из-за чего они поссорились, и в этот день он письма не показывал. А на следующий день совсем было не до того: умер Сталин. Стояли неопределённые мартовские погоды, текли, не переставая, дожди, и настроение у всех было тоже – не из лучших. Появлялись новые для всех имена и портреты, грозились какие-то перемены... И вправду, вместе с майским солнцем и удивительно ясным весенним воздухом пришли известия о столь долго ожидаемой победе. Вечером того дня фейерверки и пушечный ненастоящий дым носились над городами и в Москве наутро после салюта пахло гарью, которой не было слышно уже давно. Лейтенант, прибывший в Москву для повышения квалификации, уже обжился здесь и привык думать, что останется в Москве навсегда. Но судьба решила иначе.
После бурной и мощной весны пришло жаркое, как никогда, лето и страну потрясло новое известие: гитлеровские войска перешли границу. Известия следовали за известиями и поздней осенью последние возможности по снабжению фронта под городом людьми были исчерпаны. В октябре сняли с постов милиционеров и отправили вместе с милицейскими специальными школами на фронт.
Попал на фронт и лейтенант. Попал прямо в своей поношенной форме, с ручкой и блокнотом, в который вложено было, как и в первый день его появления, письмо Чехова.
Шли жесточайшие бои. Но вскоре стали появляться признаки перемен. Появились новые свежие части, ходили разные слухи и часто-часто стали перебегать с той стороны перебежчики. Однажды, находясь в секрете, лейтенант принял такого перебежчика, и, может быть, все было бы, как и в прошлые такого рода встречи. Но перебежчик, едва отдышавшись, на ломаном русском сказал:
– Я – коммунист... товарищ! Я пришёл... Мне нужен главный начальник! Я имею очень важное говорить...
– Можешь сказать мне, – улыбаясь, сказал лейтенант.
– Хорошо, я скажу, но надо скорей к начальнику, – волнуясь, говорил немец.
– Говори, говори, будет тебе начальник...
– Это очень важно, – таинственно зашептал немец. – Гитлер готовит нападение на Советский Союз!..
Это было так неожиданно, что лейтенант рассмеялся.
– Что ты смеёшься, – взволновался немец, – я бежал, я спешил! А ты смеёшься?
– Да как же мне не смеяться, – едва выговорит сквозь смех лейтенант, – как же...
– Ты ответишь, – разозлился немец.
– Ха-ха! – заливался еще пуще лейтенант, представивший себе в тот момент, как он с таким докладом идёт к начальству.
– Да ты враг! – вдруг понял, или ему показалось, немец. – Настоящий фашист! Да ты шпион...
И он подумав, что попал не туда, куда хотел, выхватил из- за голенища нож и всадил его лейтенанту в бок. Затем переоделся в лейтенантову странную форму и двинулся на восток. Скоро он сдался первому встречному офицеру в знакомой по газетам форме. Его долго пересылали с места на место, и везде, где он говорил об угрозе с запада, над ним смеялись и посылали его от греха подальше. Так, в конце концов, он попал в один из сибирских лагерей, где и прожил до конца жизни. В лагере ему объяснили, что за письмо он носит в кармане, так как любому грамотному русскому это было под силу. Он долго добивался, чтобы его пустили поговорить с начальником лагеря. Наконец это удалось, и после долгих объяснений письмо было отправлено по начальству вверх.
Затрёпанное и облинявшее, оно очутилось у наркома Луначарского и тот приказал отправить его в музей Чехова. Однако до музея письмо не дошло. Шли страшные двадцатые годы. По стране гуляли банды, и ни сёлам, ни городам не было от них житья. Обоз, шедший в Крым с грузом для основания Дома Чехова в Ялте, был разграблен. Мало-мальски показавшиеся бандитам пригодными вещи были ими оприходованы, а бумажки, в том числе и письмо, найденное Куром, были разбросаны по украинской степи. Письмо подобрал школьный сельский учитель и долго носил с собой. Был он неудачником и уже неоднократно пытался поступить учиться в Петербургский университет, но не получалось, по тем или иным причинам. Вскоре он снова поехал поступать и повёз в кармане письмо какого-то, очень отдалённо известного ему А. П. Чехова, с которым не расставался, думая вернуть пославшему, так как адрес того, кому отправили, – стёрся с конверта.
По приезде в Петербург он обратился с просьбой допустить его снова к экзаменам. Однако курировавший факультет советник, узнав, что он поступал несколько раз и неудачно, и припомнив, как ему показалось, что причина неудач в том, что учитель занимался слишком усиленно политикой, а не наукой, не допустил его до экзаменов.
Учитель, слоняясь по городу без дела, читал иногда в журналах рассказы Чехова и постепенно понял значительность этого человека. Потому он стал наводить справки о его местожительстве, и, узнав, что Чехов в Германии, за границей, отправился на вокзал. Там, после упорного стояния под дверьми вагонов, он нашёл человека, согласившегося передать Чехову письмо. Человек, ехавший за границу, не был знаком с Чеховым лично, однако согласился выполнить поручение, будучи на нелегальном положении и без денег, а потому рассчитывая подкормиться у Чехова.
Однако надежды его не сбылись.
Лакей, открывший ему дверь чеховской квартиры, предупредил:
– Говорите потише, барин болен.
– А что с ним?
– Говорю вам, болен!
Его провели в спальню. Чехов лежал с высоко поднятыми подушками и лицо его не было уже лицом живого человека. Он вопросительно посмотрел на вошедшего.
– Я привёз письмо вам, господин Чехов, которое вы писали директору некоей гимназии... в России... Оно не дошло.
Чехов молчал.
– Я хочу вернуть его вам...
Чехов помолчал еще.
– Из России?.. – с непередаваемой интонацией сказал он. – Не стоит. Ich sterbe.
И умер.
© 1986 by Committee for the Absorption of Soviet Emigrees. All rights reserved