Из романа
«Арена ХХ»
Часть четвёртая.
«Завтра была война»
Каждая часть в этой книге – модуль, или, лучше сказать, имеет свою кровеносную систему. Поэтому незавершённым роман оказаться не может ни при каких обстоятельствах. В этом его плюс. А минус в том, что закончить такой роман тоже невозможно. Но мне так спокойней. Плывёшь на спине по течению реки, над головой только облака.
«Завтра была война». Так назваться – жить по чужому паспорту. Борис Васильев не имел в виду «вечную войну» как альтернативу «вечному миру». («Завтра было вчера», «смерть не знает времени».) На красном драпри золотом вытканы даты рождения и смерти: *22 июня 1941 † 9 мая 1945. Как ни странно, они не обижались, эти писатели, когда их называли «писателями-фронтовиками». Мне совсем не льстит быть «писателем-музыкантом».
Война как несмолкающая слава дней в преддверии победы, как попутный ветер для крылатой, но безголовой Нике – это в прошлом. Для всех она синоним смерти, а смерть не знает времени, включая глагольно-временные формы. Кто-то умер вчера, кому-то предстояло умереть завтра. «Всё одно – помирать». «Все будем одинаково в гробу» («Все будем одинаковы в гробу», Бродский). Так же и война, единая, неделимая, на всех одна. Больше никто не утверждает, что Первая мировая война завершилась 9-Х-19. При этом никто не отменял Вторую мировую. Выходит, с 1-IX-39 велись две мировые войны сразу? В таком случае 22 июня началась Третья мировая война. А что это за взрывы снега 30-XI-39? А войнушка, произошедшая в ночь с 11 на 12 марта тридцать восьмого года? И т. д.
Нет ничего глупей общих мест – вернее, нет ничего глупее, чем повторять общие места. Для этого, как минимум, нужно быть Бродским: умение произносить прописные истины отличает гения. Да, все войны начались в один и тот же час: когда Каин убил Авеля.
Сейчас я в суеверном трепете разобью зеркало на море осколков, чтобы в каждом отразилось одно и то же: «Завтра была смерть». Вариации на soggetto ostinato (как есть вариации на basso ostinato).
«И аз воздам»
А молодисть неверница, неверница…
Лампа раскачивалась, но не гасла. Глаза, не мигая, следили за огоньком внутри закопчённого стекла. Свет перемещался из стороны в сторону, выхватывая то свадебное фото (Марии уж семь лет как нету), то гранёный стаканчик с ягодным отваром на стуле у изголовья, то рисунок обоев.
Ещё недавно державшегося молодцом, несмотря на свои семьдесят, его вдруг шарахнуло. Мешал капусту, а правая ладонь возьми и отнимись.
– Роман Романычу, цой тобы зробилося?
Зуська, таскавшая брикеты с торфяного склада, видит его сидящим у бочки: глаза оловянные, губа повисла.
– Галына Пиотровна! Та была в школе.
Похоронив супругу, Родзинский три года прожил во вдовстве: не брать же – которая не с тобою вместе старилась. А молодую облагодетельствовать, да так, чтоб обязанной себя почитала старость его уважать, а час пробьёт, за могилкой ходить, – где ж её в Захарьеве сыщешь?
Да ещё Зуська, по хозяйству помогавшая – сварить, постирать, прибрать – является: Люська её без места осталась. В город девке можно было только до шестнадцати податься, вроде как на учёбу – ну, одни шли на фабрику, а кто-то, как Люська, в люди. Попала она в хороший дом: барин – большая шишка. И на тебе, забрали.
Зуська показывала карточку, присланную племянницей из Витебска: за столом военный с газетой, его жена-красавица, а позади стоит Люська с подносом, серьёзная. После такой жизни куда девке податься, в токарный цех, чтоб руку отрезало?
– Слышишь, я буду в Витебске на встрече народных землемеров…– ему пришла мысль в голову: разузнать у Люськи про её бывшую хозяйку, известно, чем жены кончают. При старом режиме Родзинский служил помощником управляющего в белицком поместье Паскевичей, потом перебрался в Корчмидовский район – Корчмидовская волость тогда ещё была, – закончил курсы служащих по межеванию земли при ККБ (ка-ка, бэ… «Комитет крестьянской бедноты»), одним словом кое-как примазался к новой власти, а втайне промышлял, чем придётся.
– Галина Петровна, – он подстерёг майоршу у дома, её пустила к себе подруга – голую-босую.
Та съёжилась, как дворовая сучка в ожидании побоев: сейчас заарестуют.
– Не пугайтесь, ради Бога, не пугайтесь. Сядемте туда на лавочку за ограду.
Родзинский коротко коснулся того, что ждёт жену врага народа. Да она и сама это знала. У жён врагов народа одна судьба. Потом, сколько можно у подруги оставаться, людей под монастырь подводить, чужих деток губить? А он ей предлагает уехать к нему, быть хозяйкой. Там, в Захарьеве, кто её искать будет? Люди только так и спасаются, через переезд. Некоторые через границу бегут.
– У меня дом. Хозяйка померла. Я на хорошем счету. Мужчина ещё крепкий. Соглашайтесь. Мне карточку вашу показали, ту, что Люська прислала, в услужении у вас была, ну, в домработницах. И вы мне красотой своей полюбились. Это, конечно, опасность для меня, и немалая, но, видите, я иду. А для вас, извиняюсь, спасение. Другого такого случая не будет. Может, в школе устроитесь, детишек учить грамоте. Езжайте, хорошо будет.
Галина Петровна заплакала и согласилась.
Как он сказал, так и вышло: и со школой, и искать её в Захарьеве никто не искал.
Фотокарточку у Зуськи сразу по приезде отобрал.
– Посмотрите на мужа своего в последний раз, – прямо у неё на глазах и сжёг.
Через год их расписали в поселковом совете, городскую учительницу и служащего по межеванию земли. Так она стала Родзинской. Всё было ничего и даже хорошо, лучше, чем раньше. Галина свыклась с новой жизнью скоро: чему-то научилась, что-то, оказывается, умела. У них как-никак дача с майором была, а не асфальт-водопровод, и больше в жизни ничего не видала. Пошла на работу, сразу стала на собственные ноги, может и слишком.
– Ты, Галина, не забывай, что без меня в лагере бы подохла, в Сибири, в Казахстане-степи, – напоминал он ей.
Ему стало казаться, что она путается с мужчинами. С молодыми. Раньше парень с МТС, когда видел Галину, начинал петь: «Ой, рабыня кудрявая». А потом подозрительно замолк. Его звали Ходыко-песняр. «Знаешь такого?» – спросил он у жены. «Нет». А его все знают: Ходыко-песняр.
Как-то Родзинский вернулся прежде обычного. Всегда предупреждал, чтоб не ждала, а тут управился. Он в ночное не раз ходил. Когда-то спросила у него, но он велел не спрашивать и не заикаться: «Себе, – говорит, – дороже. Придёт день, скажу и где, и чего, в гроб не унесу». Больше не спрашивала.
Входит в дом, свет не зажигая, лёг. Шум впотьмах, когда уже засыпать стал. Дверь хлопнула. Открыл глаза: её рубашка белеет. «Ты чего?» – «Ничего», – легла. Наутро видит: у ней присоска на шее с роток. Тут вся кровь прилила к лицу, под грудью пузырь, как в пустоту проваливаешься. Будто за ним кто из лесу с топором гонится – так грузно задышал. Удержался: ей на работу, воротится – разберёмся. Не зная, на чём чувство своё выместить, схватил мешалку, воткнул с размаху в бочку и стал остервенело крутить под хруст капустного листа, сам красный, как те бабы, что мешают бельё в котельной.
Три месяца лежит, вся правая сторона без движения.
– Галина, слышишь, не бросай меня, тебе всё достанется. Не отвечает.
Всё гудит, сотрясается под огромной кувалдой. Вот-вот лампа сорвётся. За окном небо – багровое.
– Ну, Галь, чего ты? – вбегает запыхавшийся инструктор. – Чего ты сидишь? – Ему Роман Романович всё равно что труп.
– Одного мужа на смерть бросила, другого мужа на смерть бросила, – шепчет тот. – Не беги с ним. Чего тебе немцев бояться? Чего они тебе сделают?
А инструктор:
– Ну, Галька?
Сидит, молчит.
– Не могу больше! – убегает. На пороге обернулся: – Дура!
– Иди сюда, – одними губами шепчет Родзинский. – Уехал? Пока все попрятались, возьми топор и иди в школу. Там под твоим столом выломай половицу… увидишь, в тряпке… царские золотые десятки… помнишь, человек в шёлковой рубахе ночевал… – ещё бы ей не помнить. – Иди, торопись…
Выбежала за околицу. Никого. В школу, скорей! Там опустилась на колени, нащупала щель, стала её топором раздвигать.
Родзинский, не мигая, глядел на лампу. Она осветила фотографию. Подумал: «Марии уже семь лет как нету». И только подумал, как вспышка ударила в окно. От оглушительного взрыва кровать под ним заходила ходуном. Лампа упала и погасла. Прямое попадание снаряда в школу.
«Беги, Шмулик»
Их было хорошо видно издали: чёрное пятнышко на снегу. Пока не слились с чёрным сараем. Снаружи под навесом гостеприимно гнило сено. Прятаться в него не стали. Сено обязательно раскидают или для проверки выстрелят. Беглецов было семеро, не считая грудного младенца. За главного – мужчина с седой щетиной на изрезанном глубокими морщинами лице, выбившиеся из-под шапки волосы сохранили жгучий чёрный цвет. Была молодая пара, родители двухмесячной девочки, по имени Роза, Ружичко, большой свёрток с которой держал отец. Несмотря на пронизывающий осенний ветер со снегом, его бледный лоб покрывала испарина, редкие завитки каштановой бородки слиплись и блестели. Он баюкал свой свёрток, что-то тихо в него мыча. Мать девочки, обессиленная, привалилась к бревенчатой стене и закрыла глаза. Её лицо, когда веки были смежены, ещё сохраняло печать первых недель и месяцев материнства. Ещё там были отец и сын-подросток, женщина неопределённого возраста и девушка, по странному совпадению, тоже Роза.
Судьба свела их на станции «Стрихарж». Сутками ранее зачем-то отцепили вагон от состава, следовавшего из Равенсбрюка в пункт конечного назначения. Потом прибыла партия из ближайшего гетто, на двух крытых грузовиках. Всех собрали на перроне и велели растянуться. «Аусайнандер! Аусайнандер!»
Появилась группа господ в меховых пальто в сопровождении оберфюрера, что-то им объяснявшего. Они слушали и кивали. Несколько военных галантно помогали сотрудницам шведского Красного Креста нести картонки с медикаментами. Когда члены международной комиссии поравнялись с Марусей, её соседка быстро, сбивчиво заговорила, как говорят люди, безоглядно на что-то решившиеся и боящиеся, что их прервут. Возникло замешательство. Женщина говорила, не переставая, те стояли и смотрели на неё. Маруся услыхала, как кто-то вполголоса запел «Руци, Шмулик». Оглянулась – никого. Бросив чемодан, она пустилась бежать, как молодая, во все лопатки. Никем не остановленная.
Оказалось, она была не единственная.
– Деревню надо обойти верхом, чтоб собаки не почуяли, – сказал мужчина, по-видимому, хорошо знавший место. – Ветер дует с реки.
– Ещё не замёрзла? – удивился отец подростка.
– Если б замёрзла, мы были бы уже в лесу – «лес» прозвучало как Москва, как Америка, в лес никто не сунется, в лесу действовал отряд.
– Может, в деревне продали бы нам немного хлеба?
«Абисл брот». Говорили между собой по-польски и на идиш, вставляя словечки, вошедшие в обиход вместе с новым порядком. Маруся всё понимала.
– За нас они своей шкурой рисковать не будут. И деньги отберут, и нас выдадут, и ещё порадуются.
Быстро темнело. Мужчина, которого звали Шмулик – так называла его девушка, они были из одного местечка – стал торопить:
– Ребята, надо идти… нельзя больше, замёрзнем… Все молча подчинились.
– Маришу… Маришенько… – сказал молодой отец семейства. – Идём.
Как ты себя чувствуешь?
Маруся посмотрела на них. За всю жизнь она ласкового слова не слыхала… Её жизнь… Когда Шура заболела, стал вопрос, как быть с мужем. Не так уж они с Марусей и похожи, но всё равно из одной молекулы. «Переезжай, Маруся, к нам жить», – сказала сестра. Маруся удивилась: как? Всегда было наоборот, с детства отталкивала: чего ты ко мне липнешь. В этом городе они вместе по чистой случайности. Не хочется вспоминать. Герой войны, офицерская честь. Даже не простился. А она за ним в Берлин потащилась. Оставил записку: «Терпите, нетерпимые факты, смиритесь с судьбой». Небось списал откуда-то. Чтобы всё уладить, ей пришлось продать последнее, несколько маминых драгоценностей. Приходит как-то в ресторан «Адлон» с корзинкой роз. За каким-то столом её окликнули. И дальше… Так только в кино бывает: протягивает даме цветы – Шура! Та тоже узнала. Извинилась по-немецки, взяла сумочку и пошла в дамскую комнату. «На сколько ты уже наторговала? Я тебе буду давать больше. И чтоб никогда этого не было: швегерин профессора Дембо разносит цветы по столам. Сраму не оберёшься», – дала ей пятьдесят марок и взяла адрес, но своего не дала. И вдруг: «Переезжай к нам». У Дембо был брат.
«Смотри мне». Маруся поняла всё только когда в первую же ночь Дембо к ней наведался. «Всё остаётся в семье», – сказал он, развязывая кушак. И потом говорил: «Мы недурно устроились, а?». Её спальня была на самом верху, из окна открывался вид на Ванзее. Нолик – брат Арнольд – быстро уехал. Уволили из университета – и уехал. А Дембо ни в какую. Передал для отвода глаз руководство клиникой оберартцу, а негласно оставался тем же, кем был. «Это моё детище, мой ребёнок, вам не понять». Когда выяснилось, что Маруся ждёт ребёнка, Шура сказала: «Только через мой труп». Дембо согласился: «В любом случае, Марусенька, сейчас не те времена». Маруся плакала, её жизнь бы чего-то стоила… Её жизнь…
– Готовы? Уже недалеко осталось, – сказал Шмулик. – Ну, ноги в руки… Тише!
Они замерли. Порыв ветра донёс до слуха немецкую речь. Шмулик жестом приказал, чтоб не дышали. «Может, они по домам пойдут искать». Голоса то затихали, ко всеобщему облегчению, то становились громче – ветер менял направление. «Без собак», – прошептал Шмулик.
Он выглядывал из-за сарая, но на расстоянии нескольких метров уже ничего не было видно. Вот-вот окончательно стемнеет.
Тут-то оно и случилось: ребёнок начал плакать.
– Голодная, – озабоченно сказала мать, привычно убирая концы платка и отстёгивая пуговицу.
В то же мгновенье Шмулик метнулся к отцу ребёнка и, сорвав с себя шапку, с силой заткнул одеяльцу «горлышко». Чтобы спасти целое, жертвуют частью – это азы медицинской этики, и когда речь идёт о том, чтобы выжить, другой этики не существует.
Всё произошло так быстро, что мать не успела… Но нет! Всё произошло даже ещё быстрее: Маруся вырвала необъятный, благим матом орущий свёрток– никогда прежде не держала в руках– и побежала к деревне. За спиной слышались голоса. В деревне залаяла собака, другая. Отсутствие звёзд выдавало костёл: он их заслонял, туда она и бежала. А потом уже всё равно. Это продлилось несколько минут – её материнство, пока она не просунула младенца под ворота костёла. В руках опять пусто, снова куда-то бежала – куда, это уже не играло никакой роли в её жизни.
От далёкого выстрела все вздрогнули – с каким-то вопросительным чувством, словно ждали второго выстрела. Его не последовало. Зато долго не смолкал лай. В конце концов прекратился, но они этого не слышали, они были в лесу.
«Баллада о солдате»
– Есть Казанцев!
– Каждан?
– Есть Каждан!
– Карелин?
– Есть Карелин!
– Кедрин?
– Есть Кедрин!
– Кин?
– Есть Кин!
– Кистяков?
– Есть Кистяков!
– Ковбасюк? Ковбасюк?.. Корвин?
– Есть Корвин!
* * *
Перед обедом мать сочла сливы и видит: одной нет.
– Слово имеет старший батальонный комиссар запаса товарищ Рубанчик.
– Товарищи! Работники нашей киностудии вливаются в ряды народного воинства. Вместе со всей страной мы готовы дать сокрушительный отпор немецко-фашистским захватчикам…
– Милий Степанович, – пригибаясь, как под пулями, к Ротмистрову подбежал профгруппорг цеха и шёпотом: – Ковбасюк пришёл, говорит: замок заело.
– Мог бы и не приходить.
– Милий Степанович, плачет. Спрашивает, можно ему занять место в строю?
– Я же сказал: нет.
Рубанчик продолжал потрясать в воздухе кулаком.
– Нас вдохновляет пример наших героических предков, Суворова, Кутузова, Александра Невского, Минина и Пожарского…
«Особенно твоих предков. Да немцы под орех всех разделают». Это была сложная комбинация злорадства, ненависти и паники. Нельзя сказать, что профгруппорг ненавидел этих выстроенных в две шеренги дяденек, добрая половина из которых сверкала лысинами. Но многих ненавидел люто, например, Кедрина. А Рубанчика что – любил?
– Да здравствует наша Родина, товарищи, могучая и непобедимая! Да здравствует великий советский народ! Враг будет уничтожен и разгромлен, товарищи!
Гавря смотрел на ополченцев-мосфильмовцев, плечом к плечу с которыми он мог бы сейчас стоять, и по его огромным, как надувные шары, щекам катились под стать им такие же крупные слёзы. Он мог бы стоять в одном строю с анималистом Дриго, с оператором Корвиным, со сценаристом Ираклием Кедриным.
Заметив профгруппорга, бросился к нему:
– Ну что?
– Неумолим боярин.
Всё-таки Гавря пробился к Ротмистрову, задевая всех своим мешком.
– Милий Степанович, я же собрался, я… Замок заело, а я был один дома… Я уже в окно хотел, когда мамаша пришла… Может… а?
Ротмистров не удостоил его взглядом, уполномоченному по спискам было не до него. А Гавря стоял, сопел, мял в кулаке широколопастный свой галстук.
– Послушайте, – наконец повернулся к нему Ротмистров, – вы бы себя видели. Вам же персональный вагон подавай, в обычный не влезете. Вон какое брюхо наел.
– Милий Степанович, у меня неправильный обмен веществ. Я таким родился. Пожалуйста… я вас умоляю…
– Всё, вычеркнут. Уже передано в отдел кадров.
Гавря перебежал через улицу в административный корпус и без доклада влетел к начальнику отдела кадров.
– Есть выровнять… есть… – повесив трубку, он уставился на Гаврю, уже настигаемого откровенно хватательным движением секретарши.
– Товарищ Строев! Спасите! Речь идёт о жизни и смерти! Я Ковбасюк! Я опоздал на перекличку. Меня товарищ Ротмистров вычеркнул. Сейчас уже все отправляются. Внесите! Я тоже ополченец-мосфильмовец!
– Запишитесь по месту жительства. В другой раз не будете опаздывать. Быстро освободите кабинет, пока я не вызвал охрану. А ты куда смотришь?
Гавря упал на колени.
– Товарищ Строев! Не могу по месту жительства. Они не как мы. Они в ополчение записываются, чтобы в армию не попасть и зарплату сохранить. Говорят, воевать не будут, только склады будут охранять да диверсантов ловить, – Гавря дёрнул себя за воображаемую бороду – на резиночке, как в фильме «Девушка с ружьём».
– Как ваша фамилия?
– Ковбасюк… Гавриил Малахович.
Строев снял трубку и увидел, как глаза у Гаври засияли счастьем. Он продолжал стоять на коленях, обеими руками прижимая к себе мешок. Строев положил трубку.
– Лида, повторно запиши его, поняла?
– Товарищ Строев, век вам этого не забуду. Но коротка память человеческая.
Улучив момент, Гавря приблизился к Кедрину:
– Ираклий Отарович, а я к вам домой сценарий для переработки приносил, не помните? «Племя молодое». Я тогда в сценарном отделе работал.
Кедрин прекрасно всё помнил. Это было перед арестом Шумяцкого.
– Нет, не помню.
От Мосфильма прошли строем до Куйбышевской площади. В ногу с колонной шла женщина, бок о бок с безымянным мосфильмовским электриком, стараясь держать его под руку. Гавря слышал, как Кедрин сказал:
«Это, должно быть, жена соседа».
На Киевском вокзале всем раздали сапёрные лопаты, и Гавря слышал, как Кедрин сказал: «Будем фрицам могилы копать».
Говорили, что их повезут в сторону Ржева. Когда тронулись, Гавря уснул и проснулся от шума. Поезд стоял. Кто-то, пробегавший, крикнул ему:
«Воздух!» Первая мысль: у него нет противогаза.
Все выпрыгивали из вагона и сбегали в поле. Прыгать было страшно. Преодолевая себя, Гавря плюхнулся на насыпь и тяжело побежал, куда все. Увидав Кедрина, поспешил к нему, но тот рухнул ничком на землю. Послышалось частое «дюйм-дюйм-дюйм», и всё кругом расстоянием в дюйм покрылось кустиками разрывов. Неправдоподобно низко вихрем пронеслись два огромных крыла.
Отплевываясь от попавшей в рот земли, Кедрин проводил самолёт глазами.
– Поэты, сволочи.
На носовой части он успел прочесть, большими буквами: «Пегас» – слово, которое Гавря никогда раньше не слышал и уже никогда не услышит.
Опубликовано: «Арена ХХ», Москва, «Время», 2016