Автор: | 14. августа 2018

Леонид Гиршович – прозаик. Родился в 1948 году в Ленинграде. Окончил Ленинградскую консерваторию по классу скрипки, работал в симфонических оркестрах Ленинграда, Иерусалима, Ганновера, Нюрнберга. В 1973 году эмигрировал в Израиль. Затем (1979) переехал в Германию. Выпустил книгу прозы: «Перевёрнутый букет». Печатался в журналах: «Время и мы», «22», «Континент», «Синтаксис», «Эхо», «Стрелец», «Солнечное сплетение», «Зарубежные записки» и др. В России вышли романы «Обменённые головы», «Прайс» (Шорт-лист Букеровской премии 1999, в 2004 вышел в переводе на французский язык), «Суббота навсегда», «Вий», вокальный цикл Шуберта на слова Гоголя», «Шаутбенахт», «Арена ХХ»; повести «Замкнутые миры доктора Прайса», «Фашизм и наоборот», сборник романов и эссе «Чародеи со скрипками». Живёт в Берлине.



Дарья Уханова - 14 лет. Лицо войны

            Из романа   

 «Арена ХХ»

           Часть четвёртая.

   «Завтра была война»

Каждая часть в этой книге – модуль, или, лучше сказать, имеет свою крове­носную систему. Поэтому неза­вер­шённым роман оказаться не может ни при каких обсто­я­тель­ствах. В этом его плюс. А минус в том, что закон­чить такой роман тоже невоз­можно. Но мне так спокойней. Плывёшь на спине по течению реки, над головой только облака.
«Завтра была война». Так назваться – жить по чужому паспорту. Борис Васи­льев не имел в виду «вечную войну» как альтер­на­тиву «вечному миру». («Завтра было вчера», «смерть не знает времени».) На красном драпри золотом вытканы даты рождения и смерти: *22 июня 1941 † 9 мая 1945. Как ни странно, они не обижа­лись, эти писа­тели, когда их назы­вали «писа­те­лями-фрон­то­ви­ками». Мне совсем не льстит быть «писа­телем-музы­кантом».

Война как несмол­ка­ющая слава дней в пред­дверии победы, как попутный ветер для крылатой, но безго­ловой Нике – это в прошлом. Для всех она синоним смерти, а смерть не знает времени, включая глагольно-временные формы. Кто-то умер вчера, кому-то пред­стояло умереть завтра. «Всё одно – поми­рать». «Все будем одина­ково в гробу» («Все будем одина­ковы в гробу», Брод­ский). Так же и война, единая, неде­лимая, на всех одна. Больше никто не утвер­ждает, что Первая мировая война завер­ши­лась 9-Х-19. При этом никто не отменял Вторую мировую. Выходит, с 1-IX-39 велись две мировые войны сразу? В таком случае 22 июня нача­лась Третья мировая война. А что это за взрывы снега 30-XI-39? А войнушка, произо­шедшая в ночь с 11 на 12 марта трид­цать вось­мого года? И т. д.
Нет ничего глупей общих мест – вернее, нет ничего глупее, чем повто­рять общие места. Для этого, как минимум, нужно быть Брод­ским: умение произ­но­сить прописные истины отли­чает гения. Да, все войны нача­лись в один и тот же час: когда Каин убил Авеля.
Сейчас я в суеверном трепете разобью зеркало на море осколков, чтобы в каждом отра­зи­лось одно и то же: «Завтра была смерть». Вари­ации на soggetto ostinato (как есть вари­ации на basso ostinato).

 

«И аз воздам»
                                                                       А моло­дисть невер­ница, неверница…

Лампа раска­чи­ва­лась, но не гасла. Глаза, не мигая, следили за огоньком внутри закоп­чён­ного стекла. Свет пере­ме­щался из стороны в сторону, выхва­тывая то свадебное фото (Марии уж семь лет как нету), то гранёный стаканчик с ягодным отваром на стуле у изго­ловья, то рисунок обоев.
Ещё недавно держав­ше­гося молодцом, несмотря на свои семь­десят, его вдруг шарах­нуло. Мешал капусту, а правая ладонь возьми и отнимись.
– Роман Рома­нычу, цой тобы зробилося?
Зуська, таскавшая брикеты с торфя­ного склада, видит его сидящим у бочки: глаза оловянные, губа повисла.
– Галына Пиотровна! Та была в школе.
Похо­ронив супругу, Родзин­ский три года прожил во вдов­стве: не брать же – которая не с тобою вместе стари­лась. А молодую обла­го­де­тель­ство­вать, да так, чтоб обязанной себя почи­тала старость его уважать, а час пробьёт, за могилкой ходить, – где ж её в Заха­рьеве сыщешь?
Да ещё Зуська, по хозяй­ству помо­гавшая – сварить, пости­рать, прибрать – явля­ется: Люська её без места оста­лась. В город девке можно было только до шест­на­дцати податься, вроде как на учёбу – ну, одни шли на фабрику, а кто-то, как Люська, в люди. Попала она в хороший дом: барин – большая шишка. И на тебе, забрали.
Зуська пока­зы­вала карточку, присланную племян­ницей из Витебска: за столом военный с газетой, его жена-краса­вица, а позади стоит Люська с подносом, серьёзная. После такой жизни куда девке податься, в токарный цех, чтоб руку отрезало?
– Слышишь, я буду в Витебске на встрече народных земле­меров…– ему пришла мысль в голову: разуз­нать у Люськи про её бывшую хозяйку, известно, чем жены кончают. При старом режиме Родзин­ский служил помощ­ником управ­ля­ю­щего в белицком поме­стье Паске­вичей, потом пере­брался в Корч­ми­дов­ский район – Корч­ми­дов­ская волость тогда ещё была, – закончил курсы служащих по меже­ванию земли при ККБ (ка-ка, бэ… «Комитет крестьян­ской бедноты»), одним словом кое-как прима­зался к новой власти, а втайне промышлял, чем придётся.
– Галина Петровна, – он подстерёг майоршу у дома, её пустила к себе подруга – голую-босую.
Та съёжи­лась, как дворовая сучка в ожидании побоев: сейчас заарестуют.
– Не пугай­тесь, ради Бога, не пугай­тесь. Сядемте туда на лавочку за ограду.
Родзин­ский коротко коснулся того, что ждёт жену врага народа. Да она и сама это знала. У жён врагов народа одна судьба. Потом, сколько можно у подруги оста­ваться, людей под мона­стырь подво­дить, чужих деток губить? А он ей пред­ла­гает уехать к нему, быть хозяйкой. Там, в Заха­рьеве, кто её искать будет? Люди только так и спаса­ются, через переезд. Неко­торые через границу бегут.
– У меня дом. Хозяйка померла. Я на хорошем счету. Мужчина ещё крепкий. Согла­шай­тесь. Мне карточку вашу пока­зали, ту, что Люська прислала, в услу­жении у вас была, ну, в домра­бот­ницах. И вы мне красотой своей полю­би­лись. Это, конечно, опас­ность для меня, и немалая, но, видите, я иду. А для вас, изви­няюсь, спасение. Другого такого случая не будет. Может, в школе устро­и­тесь, детишек учить грамоте. Езжайте, хорошо будет.
Галина Петровна запла­кала и согласилась.
Как он сказал, так и вышло: и со школой, и искать её в Заха­рьеве никто не искал.
Фото­кар­точку у Зуськи сразу по приезде отобрал.
– Посмот­рите на мужа своего в последний раз, – прямо у неё на глазах и сжёг.
Через год их распи­сали в посел­ковом совете, город­скую учитель­ницу и служа­щего по меже­ванию земли. Так она стала Родзин­ской. Всё было ничего и даже хорошо, лучше, чем раньше. Галина свык­лась с новой жизнью скоро: чему-то научи­лась, что-то, оказы­ва­ется, умела. У них как-никак дача с майором была, а не асфальт-водо­провод, и больше в жизни ничего не видала. Пошла на работу, сразу стала на собственные ноги, может и слишком.
– Ты, Галина, не забывай, что без меня в лагере бы подохла, в Сибири, в Казах­стане-степи, – напо­минал он ей.
Ему стало казаться, что она пута­ется с мужчи­нами. С моло­дыми. Раньше парень с МТС, когда видел Галину, начинал петь: «Ой, рабыня кудрявая». А потом подо­зри­тельно замолк. Его звали Ходыко-песняр. «Знаешь такого?» – спросил он у жены. «Нет». А его все знают: Ходыко-песняр.
Как-то Родзин­ский вернулся прежде обыч­ного. Всегда преду­пре­ждал, чтоб не ждала, а тут упра­вился. Он в ночное не раз ходил. Когда-то спро­сила у него, но он велел не спра­ши­вать и не заикаться: «Себе, – говорит, – дороже. Придёт день, скажу и где, и чего, в гроб не унесу». Больше не спрашивала.
Входит в дом, свет не зажигая, лёг. Шум впотьмах, когда уже засы­пать стал. Дверь хлоп­нула. Открыл глаза: её рубашка белеет. «Ты чего?» – «Ничего», – легла. Наутро видит: у ней присоска на шее с роток. Тут вся кровь прилила к лицу, под грудью пузырь, как в пустоту прова­ли­ва­ешься. Будто за ним кто из лесу с топором гонится – так грузно задышал. Удер­жался: ей на работу, воро­тится – разбе­рёмся. Не зная, на чём чувство своё выме­стить, схватил мешалку, воткнул с размаху в бочку и стал остер­ве­нело крутить под хруст капуст­ного листа, сам красный, как те бабы, что мешают бельё в котельной.
Три месяца лежит, вся правая сторона без движения.
– Галина, слышишь, не бросай меня, тебе всё доста­нется. Не отвечает.
Всё гудит, сотря­са­ется под огромной кувалдой. Вот-вот лампа сорвётся. За окном небо – багровое.
– Ну, Галь, чего ты? – вбегает запы­хав­шийся инструктор. – Чего ты сидишь? – Ему Роман Рома­нович всё равно что труп.
– Одного мужа на смерть бросила, другого мужа на смерть бросила, – шепчет тот. – Не беги с ним. Чего тебе немцев бояться? Чего они тебе сделают?
А инструктор:
– Ну, Галька?
Сидит, молчит.
– Не могу больше! – убегает. На пороге обер­нулся: – Дура!
– Иди сюда, – одними губами шепчет Родзин­ский. – Уехал? Пока все попря­та­лись, возьми топор и иди в школу. Там под твоим столом выломай поло­вицу… увидишь, в тряпке… царские золотые десятки… помнишь, человек в шёлковой рубахе ночевал… – ещё бы ей не помнить. – Иди, торопись…
Выбе­жала за околицу. Никого. В школу, скорей! Там опусти­лась на колени, нащу­пала щель, стала её топором раздвигать.
Родзин­ский, не мигая, глядел на лампу. Она осве­тила фото­графию. Подумал: «Марии уже семь лет как нету». И только подумал, как вспышка ударила в окно. От оглу­ши­тель­ного взрыва кровать под ним захо­дила ходуном. Лампа упала и погасла. Прямое попа­дание снаряда в школу.

 

«Беги, Шмулик»

Их было хорошо видно издали: чёрное пятнышко на снегу. Пока не слились с чёрным сараем. Снаружи под навесом госте­при­имно гнило сено. Прятаться в него не стали. Сено обяза­тельно раски­дают или для проверки выстрелят. Беглецов было семеро, не считая груд­ного младенца. За глав­ного – мужчина с седой щетиной на изре­занном глубо­кими морщи­нами лице, выбив­шиеся из-под шапки волосы сохра­нили жгучий чёрный цвет. Была молодая пара, роди­тели двух­ме­сячной девочки, по имени Роза, Ружичко, большой свёрток с которой держал отец. Несмотря на прони­зы­ва­ющий осенний ветер со снегом, его бледный лоб покры­вала испа­рина, редкие завитки кашта­новой бородки слип­лись и блестели. Он баюкал свой свёрток, что-то тихо в него мыча. Мать девочки, обес­си­ленная, прива­ли­лась к бревен­чатой стене и закрыла глаза. Её лицо, когда веки были смежены, ещё сохра­няло печать первых недель и месяцев мате­рин­ства. Ещё там были отец и сын-подро­сток, женщина неопре­де­лён­ного возраста и девушка, по стран­ному совпа­дению, тоже Роза.
Судьба свела их на станции «Стри­харж». Сутками ранее зачем-то отце­пили вагон от состава, следо­вав­шего из Равен­сбрюка в пункт конеч­ного назна­чения. Потом прибыла партия из ближай­шего гетто, на двух крытых грузо­виках. Всех собрали на перроне и велели растя­нуться. «Аусай­нандер! Аусайнандер!»
Появи­лась группа господ в меховых пальто в сопро­вож­дении обер­фю­рера, что-то им объяс­няв­шего. Они слушали и кивали. Несколько военных галантно помо­гали сотруд­ницам швед­ского Крас­ного Креста нести картонки с меди­ка­мен­тами. Когда члены между­на­родной комиссии порав­ня­лись с Марусей, её соседка быстро, сбив­чиво заго­во­рила, как говорят люди, безоглядно на что-то решив­шиеся и боящиеся, что их прервут. Возникло заме­ша­тель­ство. Женщина гово­рила, не пере­ставая, те стояли и смот­рели на неё. Маруся услы­хала, как кто-то впол­го­лоса запел «Руци, Шмулик». Огля­ну­лась – никого. Бросив чемодан, она пусти­лась бежать, как молодая, во все лопатки. Никем не остановленная.
Оказа­лось, она была не единственная.
– Деревню надо обойти верхом, чтоб собаки не почуяли, – сказал мужчина, по-види­мому, хорошо знавший место. – Ветер дует с реки.
– Ещё не замёрзла? – удивился отец подростка.
– Если б замёрзла, мы были бы уже в лесу – «лес» прозву­чало как Москва, как Америка, в лес никто не сунется, в лесу действовал отряд.
– Может, в деревне продали бы нам немного хлеба?
«Абисл брот». Гово­рили между собой по-польски и на идиш, вставляя словечки, вошедшие в обиход вместе с новым порядком. Маруся всё понимала.
– За нас они своей шкурой риско­вать не будут. И деньги отберут, и нас выдадут, и ещё порадуются.
Быстро темнело. Мужчина, кото­рого звали Шмулик – так назы­вала его девушка, они были из одного местечка – стал торопить:
– Ребята, надо идти… нельзя больше, замёрзнем… Все молча подчинились.
– Маришу… Мари­шенько… – сказал молодой отец семей­ства. – Идём.
Как ты себя чувствуешь?
Маруся посмот­рела на них. За всю жизнь она ласко­вого слова не слыхала… Её жизнь… Когда Шура забо­лела, стал вопрос, как быть с мужем. Не так уж они с Марусей и похожи, но всё равно из одной моле­кулы. «Пере­езжай, Маруся, к нам жить», – сказала сестра. Маруся удиви­лась: как? Всегда было наоборот, с детства оттал­ки­вала: чего ты ко мне липнешь. В этом городе они вместе по чистой случай­ности. Не хочется вспо­ми­нать. Герой войны, офицер­ская честь. Даже не простился. А она за ним в Берлин пота­щи­лась. Оставил записку: «Терпите, нетер­пимые факты, смири­тесь с судьбой». Небось списал откуда-то. Чтобы всё уладить, ей пришлось продать последнее, несколько маминых драго­цен­но­стей. Приходит как-то в ресторан «Адлон» с корзинкой роз. За каким-то столом её оклик­нули. И дальше… Так только в кино бывает: протя­ги­вает даме цветы – Шура! Та тоже узнала. Изви­ни­лась по-немецки, взяла сумочку и пошла в дамскую комнату. «На сколько ты уже натор­го­вала? Я тебе буду давать больше. И чтоб никогда этого не было: швегерин профес­сора Дембо разносит цветы по столам. Сраму не оберёшься», – дала ей пять­десят марок и взяла адрес, но своего не дала. И вдруг: «Пере­езжай к нам». У Дембо был брат.
«Смотри мне». Маруся поняла всё только когда в первую же ночь Дембо к ней наве­дался. «Всё оста­ётся в семье», – сказал он, развя­зывая кушак. И потом говорил: «Мы недурно устро­и­лись, а?». Её спальня была на самом верху, из окна откры­вался вид на Ванзее. Нолик – брат Арнольд – быстро уехал. Уволили из универ­си­тета – и уехал. А Дембо ни в какую. Передал для отвода глаз руко­вод­ство клиникой оберартцу, а негласно оста­вался тем же, кем был. «Это моё детище, мой ребёнок, вам не понять». Когда выяс­ни­лось, что Маруся ждёт ребёнка, Шура сказала: «Только через мой труп». Дембо согла­сился: «В любом случае, Мару­сенька, сейчас не те времена». Маруся плакала, её жизнь бы чего-то стоила… Её жизнь…
– Готовы? Уже неда­леко оста­лось, – сказал Шмулик. – Ну, ноги в руки… Тише!
Они замерли. Порыв ветра донёс до слуха немецкую речь. Шмулик жестом приказал, чтоб не дышали. «Может, они по домам пойдут искать». Голоса то зати­хали, ко всеоб­щему облег­чению, то стано­ви­лись громче – ветер менял направ­ление. «Без собак», – прошептал Шмулик.
Он выгля­дывал из-за сарая, но на рассто­янии нескольких метров уже ничего не было видно. Вот-вот окон­ча­тельно стемнеет.
Тут-то оно и случи­лось: ребёнок начал плакать.
– Голодная, – озабо­ченно сказала мать, привычно убирая концы платка и отстё­гивая пуговицу.
В то же мгно­венье Шмулик метнулся к отцу ребёнка и, сорвав с себя шапку, с силой заткнул одеяльцу «горлышко». Чтобы спасти целое, жерт­вуют частью – это азы меди­цин­ской этики, и когда речь идёт о том, чтобы выжить, другой этики не существует.
Всё произошло так быстро, что мать не успела… Но нет! Всё произошло даже ещё быстрее: Маруся вырвала необъ­ятный, благим матом орущий свёрток– никогда прежде не держала в руках– и побе­жала к деревне. За спиной слыша­лись голоса. В деревне залаяла собака, другая. Отсут­ствие звёзд выда­вало костёл: он их заслонял, туда она и бежала. А потом уже всё равно. Это продли­лось несколько минут – её мате­рин­ство, пока она не просу­нула младенца под ворота костёла. В руках опять пусто, снова куда-то бежала – куда, это уже не играло никакой роли в её жизни.
От далё­кого выстрела все вздрог­нули – с каким-то вопро­си­тельным чувством, словно ждали второго выстрела. Его не после­до­вало. Зато долго не смолкал лай. В конце концов прекра­тился, но они этого не слышали, они были в лесу.

 

«Баллада о солдате»

– Есть Казанцев!
– Каждан?
– Есть Каждан!
– Карелин?
– Есть Карелин!
– Кедрин?
– Есть Кедрин!
– Кин?
– Есть Кин!
– Кистяков?
– Есть Кистяков!
– Ковбасюк? Ковбасюк?.. Корвин?
– Есть Корвин!

 

* * *
Перед обедом мать сочла сливы и видит: одной нет.
– Слово имеет старший бата­льонный комиссар запаса товарищ Рубанчик.
– Това­рищи! Работ­ники нашей кино­студии влива­ются в ряды народ­ного воин­ства. Вместе со всей страной мы готовы дать сокру­ши­тельный отпор немецко-фашист­ским захватчикам…
– Милий Степа­нович, – приги­баясь, как под пулями, к Ротмист­рову подбежал проф­груп­порг цеха и шёпотом: – Ковбасюк пришёл, говорит: замок заело.
– Мог бы и не приходить.
– Милий Степа­нович, плачет. Спра­ши­вает, можно ему занять место в строю?
– Я же сказал: нет.
Рубанчик продолжал потря­сать в воздухе кулаком.
– Нас вдох­нов­ляет пример наших геро­и­че­ских предков, Суво­рова, Куту­зова, Алек­сандра Невского, Минина и Пожарского…
«Особенно твоих предков. Да немцы под орех всех разде­лают». Это была сложная комби­нация злорад­ства, нена­висти и паники. Нельзя сказать, что проф­груп­порг нена­видел этих выстро­енных в две шеренги дяденек, добрая поло­вина из которых свер­кала лыси­нами. Но многих нена­видел люто, например, Кедрина. А Рубан­чика что – любил?
– Да здрав­ствует наша Родина, това­рищи, могучая и непо­бе­димая! Да здрав­ствует великий совет­ский народ! Враг будет уничтожен и разгромлен, товарищи!
Гавря смотрел на опол­ченцев-мосфиль­мовцев, плечом к плечу с кото­рыми он мог бы сейчас стоять, и по его огромным, как надувные шары, щекам кати­лись под стать им такие же крупные слёзы. Он мог бы стоять в одном строю с анима­ли­стом Дриго, с опера­тором Корвиным, со сцена­ри­стом Ирак­лием Кедриным.
Заметив проф­груп­порга, бросился к нему:
– Ну что?
– Неумолим боярин.
Всё-таки Гавря пробился к Ротмист­рову, задевая всех своим мешком.
– Милий Степа­нович, я же собрался, я… Замок заело, а я был один дома… Я уже в окно хотел, когда мамаша пришла… Может… а?
Ротмистров не удостоил его взглядом, упол­но­мо­чен­ному по спискам было не до него. А Гавря стоял, сопел, мял в кулаке широ­ко­ло­пастный свой галстук.
– Послу­шайте, – наконец повер­нулся к нему Ротмистров, – вы бы себя видели. Вам же персо­нальный вагон подавай, в обычный не влезете. Вон какое брюхо наел.
– Милий Степа­нович, у меня непра­вильный обмен веществ. Я таким родился. Пожа­луйста… я вас умоляю…
– Всё, вычеркнут. Уже пере­дано в отдел кадров.
Гавря пере­бежал через улицу в адми­ни­стра­тивный корпус и без доклада влетел к началь­нику отдела кадров.
– Есть выров­нять… есть… – повесив трубку, он уста­вился на Гаврю, уже насти­га­е­мого откро­венно хвата­тельным движе­нием секретарши.
– Товарищ Строев! Спасите! Речь идёт о жизни и смерти! Я Ковбасюк! Я опоздал на пере­кличку. Меня товарищ Ротмистров вычеркнул. Сейчас уже все отправ­ля­ются. Внесите! Я тоже ополченец-мосфильмовец!
– Запи­ши­тесь по месту житель­ства. В другой раз не будете опаз­ды­вать. Быстро осво­бо­дите кабинет, пока я не вызвал охрану. А ты куда смотришь?
Гавря упал на колени.
– Товарищ Строев! Не могу по месту житель­ства. Они не как мы. Они в опол­чение запи­сы­ва­ются, чтобы в армию не попасть и зарплату сохра­нить. Говорят, воевать не будут, только склады будут охра­нять да дивер­сантов ловить, – Гавря дёрнул себя за вооб­ра­жа­емую бороду – на рези­ночке, как в фильме «Девушка с ружьём».
– Как ваша фамилия?
– Ковбасюк… Гавриил Малахович.
Строев снял трубку и увидел, как глаза у Гаври засияли счастьем. Он продолжал стоять на коленях, обеими руками прижимая к себе мешок. Строев положил трубку.
– Лида, повторно запиши его, поняла?
– Товарищ Строев, век вам этого не забуду. Но коротка память человеческая.
Улучив момент, Гавря прибли­зился к Кедрину:
– Ираклий Отарович, а я к вам домой сценарий для пере­ра­ботки приносил, не помните? «Племя молодое». Я тогда в сценарном отделе работал.
Кедрин прекрасно всё помнил. Это было перед арестом Шумяцкого.
– Нет, не помню.
От Мосфильма прошли строем до Куйбы­шев­ской площади. В ногу с колонной шла женщина, бок о бок с безы­мянным мосфиль­мов­ским элек­триком, стараясь держать его под руку. Гавря слышал, как Кедрин сказал:
«Это, должно быть, жена соседа».
На Киев­ском вокзале всем раздали сапёрные лопаты, и Гавря слышал, как Кедрин сказал: «Будем фрицам могилы копать».
Гово­рили, что их повезут в сторону Ржева. Когда трону­лись, Гавря уснул и проснулся от шума. Поезд стоял. Кто-то, пробе­гавший, крикнул ему:
«Воздух!» Первая мысль: у него нет противогаза.
Все выпры­ги­вали из вагона и сбегали в поле. Прыгать было страшно. Преодо­левая себя, Гавря плюх­нулся на насыпь и тяжело побежал, куда все. Увидав Кедрина, поспешил к нему, но тот рухнул ничком на землю. Послы­ша­лось частое «дюйм-дюйм-дюйм», и всё кругом рассто­я­нием в дюйм покры­лось кусти­ками разрывов. Неправ­до­по­добно низко вихрем пронес­лись два огромных крыла.
Отпле­вы­ваясь от попавшей в рот земли, Кедрин проводил самолёт глазами.
– Поэты, сволочи.
На носовой части он успел прочесть, боль­шими буквами: «Пегас» – слово, которое Гавря никогда раньше не слышал и уже никогда не услышит.

Опуб­ли­ко­вано: «Арена ХХ», Москва, «Время», 2016