Автор: | 22. августа 2018

Дмитрий Хмельницкий – архитектор, историк архитектуры, журналист. Член ПЕН-клуба. Родился в 1953 году в Москве. Окончил Институт живописи, скульптуры и архитектуры им. Репина в Ленинграде. Автор книг: «Архитектура Сталина. Психология и стиль», «Зодчий Сталин», «Беседы с Виктором Суворовым», «Правда Виктора Суворова» (сборники), «Под звонкий голос крови. Советская эмиграция и национальная идея» и многочисленных журнальных и газетных публикаций. Пишет также на немецком языке и переводит с немецкого. С 1987 г. живёт в Берлине.



Три писа­теля

Лимонов. «Книга мёртвых».

Ваш любимый писа­тель? – Эдуард Лимонов. Такое выска­зы­вание воспри­ни­ма­ется, как правило, с недо­уме­нием – теми, кто Лимо­нова не читал. Или читал только «Эдичку». Можно понять.
Прочитав когда-то «Это я – Эдичка» ещё в самиз­дате, я сделал вывод, что книга, конечно, хорошая, но какая-то неап­пе­титная. И забыл о Лимо­нове надолго. Пока лет через десять одна знакомая чуть не насильно заста­вила прочесть «Моло­дого негодяя». С тех пор вся авто­био­гра­фи­че­ская трилогия «У нас была великая эпоха», «Подро­сток Савенко», «Молодой негодяй» – оказа­лась в компании моих любимых книг. Вместе с «Палачoм», «Возра­ще­нием иностранца», расска­зами. А вышедшая в 2000 г. «Книга мёртвых» стала самым сильным лите­ра­турным пере­жи­ва­нием за многие годы.
У Лимо­нова странно неза­слу­женная лите­ра­турная репу­тация. Она целиком опре­де­ля­ется его крайне нелепой поли­ти­че­ской деятель­но­стью. Но мы знаем великих писа­телей и с ещё более отвра­ти­тель­ными взгля­дами. Например, Маяков­ский. Причём Маяков­ский со своих взглядов имел доход, а Лимонов тратит на них честно зара­бо­танные гонорары.

Критик Михаил Золо­то­носов написал как-то, что поли­ти­че­ская деятель­ность Лимо­нова есть факт его лите­ра­турной жизни. При этом странным образом проза Лимо­нова не подчи­нена его поли­ти­че­ской деятель­ности и прак­ти­чески с ней не пере­се­ка­ется. Она о людях, о вечном. Алек­сандр Кабаков в статье «Подро­сток Савенко и другие подростки» довольно точно опре­делил истоки лимо­нов­ской рево­лю­ци­он­ности – инфан­ти­лизм. Подрост­ковая страсть к оружию, к войне, к неар­гу­мен­ти­ро­ван­ному бунту против любой власти. Для взрос­лого чело­века это странно. Но каче­ства, обяза­тельные для боль­шого худож­ника, в прин­ципе странны для нормаль­ного взрос­лого чело­века. Искрен­ность, неза­ви­си­мость от чужих мнений, способ­ность ощущать мир, простран­ство, людей, форму, цвет непо­сред­ственно, минуя нара­бо­танные стерео­типы, – эти свой­ства тоже очень часто сводятся к тому же неиз­жи­тому, точнее, чудом сохра­нён­ному инфан­ти­лизму. Лимонов закон­ченно инфан­тилен. Для лите­ра­туры это – благо. Для автора, вынуж­ден­ного жить среди взрослых, благо­на­ме­ренных и добро­по­ря­дочных людей, – непри­ят­ности. Которые, впрочем, обора­чи­ва­ются теми же необ­хо­ди­мыми писа­телю страстями.

* * *
Несмотря на то, что Лимонов считает Брод­ского арха­ичным, сам он тоже реши­тельно не совре­менен. Точнее, не вписы­ва­ется в пост­мо­дер­нист­скую эпоху игры с текстами, тотальной иронии и двусмыс­ленных стили­сти­че­ских упраж­нений. В этом смысле проза Лимо­нова – клас­си­че­ская. Сам он на эту тему выска­зался так: «Я питаю пристра­стие к прямым траги­че­ским текстам, и условные мениппеи, сарка­сти­че­ские алле­гории, всякие Зощенки и Котло­ваны, Собачьи сердца или анек­доты о Чапаеве, расши­ренные до размеров романа, короче, условные книги – остав­ляют меня равнодушным».
Над этим кажу­щимся высо­ко­ме­рием можно было бы посме­яться, если бы тексты Лимо­нова не были такого высо­кого уровня. Он действи­тельно другой.
Посте­пенно, с годами, пришёл к крамольной мысли, что лимо­нов­ское умение видеть и вопло­щать трагедии напрямую, вне лите­ра­турных приёмов и услов­но­стей, озна­чает более высокий уровень лите­ра­туры, чем, например, непре­рывное ирони­че­ское обыг­ры­вание житей­ских ситу­аций у люби­мого мной Довлатова.

* * *
«Книга мёртвых» – пора­зи­тельная книга. Это сборник блестящих эссе об умерших знакомых. Конечно, не только об умерших. Это эссе о жизни, в которую были впле­тены умершие люди. Лимонов написал в одной из глав: «Кто-то из моих критиков заметил однажды, что Лимонов не умеет приду­мы­вать своих героев. Это верное наблю­дение. Приду­мы­вать я не умею и не хочу, я умею их увидеть. И ещё я умею их встре­тить». Надо доба­вить – и почувствовать.
Лимонов – объек­тивный мему­а­рист. В том смысле, что в его рассказе о людях очень ясно разли­ча­ются разные уровни взаи­мо­от­но­шений с героями. С одной стороны, личные отно­шения – дружба, вражда, любовь, зависть, обиды и прими­рения. С другой стороны – неза­ви­сящая от личных отно­шений способ­ность автора ощущать действи­тельное худо­же­ственное значение твор­че­ства своих героев, по большей части людей искусства.
Этот врож­дённый дар, помно­женный на абсо­лютную, редкостную в наше время неза­ви­си­мость оценок придаёт книге особый искус­ство­вед­че­ский смысл. Можно не согла­шаться, например, с тем, что Брод­ский времён суда над ним был вполне средним поэтом и только потом резко вырос под воздей­ствием проис­шедших с ним событий. Можно ирони­зи­ро­вать над тем, что Лимонов именно Брод­ского воспри­ни­мает лите­ра­турно равным себе (хотя, на мой взгляд, есть все осно­вания к тому), но уже никогда не отмах­нуться от тонкого худо­же­ствен­ного и психо­ло­ги­че­ского анализа личности и твор­че­ства Брод­ского и других не менее знаме­нитых героев книги. Анализа, вряд ли доступ­ного боль­шин­ству других – полит­кор­ректных – воспо­ми­на­телей. Вот, например, о Брод­ском: «У него был мелан­хо­ли­че­ский темпе­ра­мент, его вселенной я бы не поза­ви­довал и жить бы в ней не хотел, она мрачная. У него был насто­ящий талант, хотя и арха­ичный, библио­течно-акаде­ми­че­ский. Он – един­ственный из живших в моё время лите­ра­торов, с кем хотел бы пого­во­рить долго и откро­венно «за жизнь», о душе, и всякие там космосы и планеты. Но он всегда укло­нялся, боялся».
Третий уровень отно­шений автора с его героями – самый на самом деле важный – опре­де­ля­ется даром Лимо­нова остро чувство­вать чело­ве­че­ское содер­жание людей, психо­логию, страсти. То есть чувство­вать реальное значение личности, вовсе не обяза­тельно совпа­да­ющее со значе­нием твор­че­ства, даже если таковое и имело место. Вкупе с простым, точным, упругим языком это свой­ство превра­щает мемуары и критику в клас­си­че­скую лите­ра­туру. Оно делает шедев­рами не только главы, в которых речь идёт о знаме­ни­то­стях – Брод­ском, Лиле Брик, Татьяне Яковлевой, Дали, Энди Уорхолле, но такие, где расска­зы­ва­ется о мало­из­вестном худож­нике Евгении Кропив­ницком или совсем неиз­вестных друзьях юности Лимо­нова, тихом эмигранте Лёне Колмо­горе, париж­ской пенси­о­нерке, сдававшей автору квар­тиру, его собственном охраннике…
У Лимо­нова свои отно­шения с умер­шими: «Со временем влияние мёртвых посте­пенно осла­бе­вает. Нет, очевидно, мёрт­вого, кто бы мог держать нас на привязи посто­янно, инте­ре­со­вать собой. К этому нужно доба­вить ещё тот факт, что вели­чина мёрт­вого зависит от вели­чины того, кто его вспо­ми­нает». И ещё: «О мёртвых надо гово­рить плохое, иначе, не осудив их, мы не разбе­рёмся с живыми. Мёртвых вообще всегда больше, чем живых. Быть мёртвым – куда более есте­ственное состо­яние. Поэтому – какие тут цере­монии могут быть, мёртвых жалеть не надо. Какие были, такие и были. Они имели время, все, какое возможно. Если не доде­лали чего-то… ну, разведём руками».
В этих словах нет ожесто­чения, нет цели кого-то разоб­ла­чить. Есть есте­ственное желание понять и почув­ство­вать, пропу­стить сквозь себя насы­щенное чело­ве­че­скими стра­стями время. Кстати, эта способ­ность ощущать время неве­ро­ятно остро прояви­лась в первой части биогра­фи­че­ской трилогии «У нас была великая эпоха» – о пяти­де­сятых годах. На мой взгляд, это лучшая русская книга о том времени. Да и сам Лимонов считает её своим шедевром.
Вопреки нелепой анно­тации на обложке «Книги мёртвых», рассчи­танной на привле­чение внимания («По-насто­я­щему злобная книга»), злобы в ней нет вообще. Есть неза­ви­си­мость, которая, однако, сама по себе способна вызвать злобу у окру­жа­ющих. Искренний интерес к людям в прин­ципе, наверное, не может быть злобным. Нельзя размыш­лять о жизни без теплоты. Даже о тех людях, которые ему не сильно симпа­тичны, он пишет глубоко, с инте­ресом и всегда неожи­данно. И всегда выходя за рамки собственно мему­аров. О поэте Игоре Холине:
«В России Холин неуме­стен. Его некуда девать. (Брод­ского, кстати, тоже не было бы куда девать, но у него случи­лась искус­ственная судьба) … В России вообще всех некуда девать. Здесь все лишние».

* * *
Согласно обще­ствен­ному мнению, Лимонов – порно­гра­фи­че­ский писа­тель. Или как минимум непри­стойный. Это нелепый и неза­слу­женный миф. Он порождён гомо­сек­су­аль­ными ситу­а­циями в первом романе «Это я – Эдичка». В действи­тель­ности Лимонов аэро­тичен. У него есть откро­венные ситу­ации, например, в «Палаче»), но нет вуль­гарных. Даже самые тяжёлые сцены никогда не напи­саны с целью возбу­дить или эпати­ро­вать чита­теля. Они – часть сложной и тяжёлой жизни. И полно­стью подчи­нены сюжетной логике.
Можно ещё пред­по­ло­жить, что Лимо­нову не могут простить простой чест­ности. Правда, чест­ность Лимо­нова действи­тельно не всем по плечу. Пред­меты и понятия, для которых в русском языке нет пристойных слов, Лимонов назы­вает в своей прозе напрямую, не ища эвфе­мизмов. Он мало поль­зу­ется такими словами, но, когда надо, поль­зу­ется только ими. Поль­зу­ется так, как он сам и его герои (тот же Брод­ский, кото­рого он цити­рует в «Книге мёртвых») поль­зу­ются ими в жизни. Это произ­водит более сильное впечат­ление, чем любая стили­сти­че­ская игра с матом, рассчи­танная на эпатаж, или, как минимум, удив­ление читателя.
Среди героев «Книги мёртвых» – все три бывшие жены Лимо­нова. Умершая в сума­сшедшем доме Анна Рубин­штейн, вторая жена Елена Щапова и умершая в 2003 г., после выхода книги, Наталья Медве­дева. Писать о бывших жёнах так, как будто он их ещё и сегодня любит, – редкое мужское свой­ство. Не винить их в разрывах, воспри­ни­мать трагедии как данность, как неотъ­ем­лемую часть траги­че­ской по своей сути жизни – ещё более редкое.
Порно­гра­фи­че­ский писа­тель не смог бы напи­сать: «Разрыв, даже с чудо­вищем, всегда как репе­тиция смерти. Потому что все, что у тебя собрано: коллекция объятий, вечеров, ночей, случаев, молчаний – всё это подвер­га­ется опас­ности вдруг. Всё это безжа­лостно убива­ется, по улыбкам ходят ногами, и часть жизни отми­рает. И ты оста­ёшься с меньшим коли­че­ством жизни».
Опуб­ли­ко­вано: «Русская мысль”, Париж, N 4452, 17 апреля 2003 г.

 

Владимир Войнович. Между мифом и портретом.

В 1988 году один знакомый ехал из Берлина в Париж. Попросил его зайти в лавку изда­тель­ства ИМКА-Пресс и купить «Москву 2042» Влади­мира Войно­вича. Тогда в Берлине русских книг не было вообще. В лавке ему ответили:
«Мы эту анти­сол­же­ни­цын­скую гадость не продаём».
Книжку тогда я, конечно, достал другими путями. Она оказа­лась исклю­чи­тельно смешной, умной и, как потом, к сожа­лению, выяс­ни­лось – проро­че­ской. Зрелище крем­лёв­ских чинов­ников, стоящих на бого­слу­жении в Успен­ском соборе до сих пор неиз­менно вызы­вает в памяти картину «звез­дения» из книжки Войно­вича. Там комму­ни­сти­че­ский режим сросся с рели­гией, священ­ники присут­ство­вали на всех торже­ственных актах и граж­дане не крести­лись, а «звез­ди­лись» – изоб­ра­жали на себе не крест, а пяти­ко­нечную звезду. Главный герой – Сим Симыч Карна­валов – пред­ставлял собой тонкую и тоже проро­че­скую пародию на Солже­ни­цына. Когда Солже­ницын торже­ственно въехал на поезде в Россию, медленно и с понтом пересёк её, а потом произ­носил странно пустые и вообще странные, но исклю­чи­тельно много­зна­чи­тельные речи, всё время всплы­вала мысль – преду­пре­ждали же его: не въезжай в Россию на белом коне! А он въехал…

Книга, изданная в 1986 г., вызвала яростный и нелепый протест солже­ни­цын­ских фанатов («солже­френов», по выра­жению Войно­вича). Что говорит только в её пользу. В 2002 году, к своему 70-летию, Войнович написал ещё одну книгу – «Портрет на фоне мифа». Теперь – просто о Солже­ни­цыне. Всерьёз и без насмешек. На мой взгляд, это очень важное событие в русской куль­туре вообще. В странную нынешнюю «пост­мо­дер­нист­скую» эпоху подмены понятий, эпоху, когда рыночный успех стано­вится сино­нимом худо­же­ствен­ного, Войнович напомнил о том, что всё ещё суще­ствует «гамбург­ский счёт». Что никакие заслуги в прошлом не могут улуч­шить или пред­опре­де­лить каче­ство того, что человек делает сейчас. Что глупость, сказанная великим чело­веком, не пере­стаёт быть глупо­стью. Что мифо­твор­че­ство и создание любых культов, даже очень хороших людей, тоже есть глупость. А если в душевных и нрав­ственных каче­ствах возве­ли­чи­ва­емых людей есть сомнения, то это – злона­ме­ренная глупость. И созда­телей культов она серьёзно дискредитирует.
О Солже­ни­цыне Войнович говорит объек­тивно. Никак не умаляет его худо­же­ственных и обще­ственных заслуг. Об «Одном дне Ивана Дени­со­вича» пишет по-преж­нему с восхи­ще­нием. О романах «В круге первом» и «Раковый корпус» – тоже. О «Гулаге» с меньшим восторгом. Отме­чает, что главное в книге – «сами судьбы, а не сила изоб­ра­жения». Тут я не вполне согласен, мне как раз худо­же­ственная сторона «Архи­пе­лага ГУЛАГ» кажется превос­ходной, но это как раз дело вкуса. Инте­ресно заме­чание Войно­вича, что если «Архи­пелаг ГУЛАГ» и пере­вернул сознание чита­телей, то далеко не всех. А только тех, кто раньше не знал ничего о терро­ри­сти­че­ской сущности совет­ского режима, не читал книг Варлама Шала­мова и Евгении Гинзбург. И вообще не замечал того, что проис­хо­дило вокруг в течение десятилетий.
Войнович отдаёт долг абсо­лют­ному муже­ству Солже­ни­цына, много лет риско­вав­шего жизнью и гото­вого ею пожерт­во­вать. Но он пишет также о худо­же­ственной и нрав­ственной эволюции Солже­ни­цына. Например, о низком уровне напи­санной уже в эмиграции эпопеи «Красное колесо». О том, что знаме­нитые «узлы» плохи, нечи­та­бельны, скучны. Что налицо провалы вкуса и отсут­ствие чувства юмора, которое не позво­ляет эти провалы заме­тить. О само­влюб­лен­ности Солже­ни­цына и об отно­шении к самому себе как к непо­гре­ши­мому объекту культа. Как раз эти черты и были высмеяны в романе «Москва 2042».
Войнович пишет и о более серьёзных вещах, чем просто лите­ра­турные неудачи. По крайней мере, серьёзных для чело­века, играв­шего много лет роль этиче­ского эталона. О нетер­пи­мости, равно­душии к помо­гавшим ему людям, высо­ко­мерии и хамстве. О созна­тельной и циничной заботе о собственном имидже. О странных для апостола право­за­щит­ного движения неде­мо­кра­ти­че­ских взглядах. Об отчёт­ливо просту­па­ющих в его текстах признаках ксено­фобии. Кстати, един­ственный аргу­мент, который кажется мне не вполне убеди­тельным, это пере­чис­ление Солже­ни­цыным началь­ников Бело­моро-Балтий­ского канала, которое Войнович интер­пре­ти­рует как созна­тельную выборку только еврей­ских фамилий – Фирин, Берман, Френ­кель, Коган, Раппо­порт, Жук. Дело в том, что в знаме­нитом Указе о награж­дении стро­и­телей Бело­мор­ка­нала 1932 г. эти фамилии пере­чис­лены именно таким образом. Плюс Ягода и 3-4 имени испра­вив­шихся уголов­ников. Думаю, что просто список этот был на слуху. В остальном – всё очень убедительно.
Владимир Войнович считает, что «отсут­ствие сомнений в самом себе и само­кри­тики, гордыня и презрение к чужому мнению заглу­шили в нём инстинкт само­со­хра­нения (твор­че­ского), лишили его возмож­ности трезво оцени­вать свою работу и почти все, что он написал в эмиграции, его публичные выступ­ления и отдельные выска­зы­вания стали для него убий­ственной анти­ре­кламой». Трудно не согласиться.
В книге «Портрет на фоне мифа» есть ещё один тема­ти­че­ский пласт, может быть и более важный, чем оценка личности Солже­ни­цына. Это тема тяги к «идоло­по­клон­ни­че­ству». Стрем­ление к безого­во­роч­ному воспе­ванию клас­сиков и героев оказа­лось харак­терной не только для совет­ского сооб­ще­ства, но и для анти­со­вет­ского – для нарож­дав­ше­гося в 50-60-е гг. дисси­дент­ского движения. Среди тех, кто воспринял пародию на Солже­ни­цына в романе «Москва 2042» как оскорб­ление вели­кого чело­века, были люди с безупречной репу­та­цией – Алек­сандр Гинзбург, Виктор Некрасов, Анна Берзер, Лидия Чуков­ская. Войнович с огор­че­нием пишет: «Когда меня ругали за «Чонкина» секре­тари Союза писа­телей, Герои Соци­а­ли­сти­че­ского Труда или совет­ские гене­ралы, их суждения были неве­же­ственны и смехо­творны, но меня это… не обижало и не удив­ляло. Я понимал, что это говорят глупцы и невежды… Но, когда близкие мне люди возму­ти­лись «Москвой 2042» и попы­та­лись объяс­нить причину своего него­до­вания, их аргу­мен­тация оказа­лась тоже не умнее этих, мной пере­чис­ленных. Только те меня винили в том, что поднял руку на великий народ, а эти, что – на вели­кого чело­века, на нашу гордость и славу».
В книге неожи­данно много места зани­мает личная и очень резкая пере­писка Влади­мира Войно­вича и его жены Ирины с их близкой прия­тель­ницей по поводу «Москвы 2042». При иных обсто­я­тель­ствах такой довесок мог бы только ухуд­шить книгу. Если бы не имя прия­тель­ницы – Лидия Корне­евна Чуков­ская. Взгляды знаме­нитой дочери Корнея Чуков­ского, даже неверные или неубе­ди­тельные, несо­мненно важны для истории.
Владимир Войнович сделал себе к 70-летию очень хороший подарок. Оста­ётся его только поздравить.
Опуб­ли­ко­вано: «Европа. Экспресс», №52, 2002, Берлин.

 

«Дрейф» Марио Корти

«Авантю­ристы – очаро­ва­тельные люди. Их аура, круг инте­ресов и поле деятель­ности шире, чем у обычных людей. В детстве к ним отно­сятся как к ублюдкам…»
Если бы я своими ушами не слышал выступ­ление руко­во­ди­теля русской службы Радио «Свобода» Марио Корти, то не поверил бы, что эта книга напи­сана итальянцем, никогда долго не жившим в СССР. Напи­сана на русском, а не переведена…
Компли­менты типа «ах, как вы хорошо гово­рите по-русски (по-немецки, и пр.)» всегда двусмыс­ленны. Дескать, иностранец, а выра­жа­ется понятно. Маленькая книжка Марио Корти «Дрейф» пора­зи­тельна тем, что это насто­ящая русская лите­ра­тура. «…иногда посто­ронний видит то, что посвя­щённый, связанный прави­лами игры, обходит вниманием…»
Тем не менее книгу написал чужак. Это сказы­ва­ется в том, что она не вполне вписы­ва­ется в лите­ра­турный процесс. Сегодня модна само­до­ста­точная игра с текстом и словами. Корти же – ощущает вкус языка так, как это делали лет сто назад, когда язык был сред­ством выра­зи­тель­ности, а не целью. Это язык, подчи­нённый ощуще­ниям, а не наоборот. Таким языком пишется клас­си­че­ская литература.

«Что ещё побу­дило меня сесть за компьютер? Попро­сили напи­сать авто­био­графию. Я огра­ни­чился несколь­кими эпизо­дами из детства. Вообще я не люблю авто­био­гра­фи­че­ский жанр. Кроме Каза­новы и Челлини – скучно. Как же пове­дать о себе так, чтоб было инте­ресно? Очень просто: гово­рить в основном о другом».
Не сразу пони­маешь, что этот сборник не связанных между собой новелл, от рывков, случайных справок на самом деле вполне связная авто­био­графия. Из неё просто убрано лишнее: даты, точное время, место, имена, обсто­я­тель­ства. Убрано то, что нужно для напи­сания биографии, но не нужно для пони­мания человека.
«Я искал форму, позво­ля­ющую нащу­пы­вать далёкие связи во времени и в простран­стве, пере­пры­ги­вать из ситу­ации в ситу­ацию, пока­зы­вать мир без границ – и временных, и геогра­фи­че­ских, и куль­турных, – дрей­фо­вать без руля и ветрил, что не разре­шено профес­си­о­нальным историкам…»
Книга насы­щена людьми, реаль­ными и вымыш­лен­ными. И такими же собы­тиями. Таин­ственный Пропо­ведник, итальян­ский компо­зитор Сарти при дворе Екате­рины II, леген­дарный вождь чечен­ских повстанцев XVIII века Ушурма, он же шейх Мансур, который то ли был, то ли не был беглым итальян­ским бунтов­щиком. Наум Коржавин и иезу­ит­ский мисси­онер XVI века, известный в Китае под именем Ли Мадоу… Сам автор высту­пает в двух ипостасях – Начи­на­ю­щего и Агра­фандра. Начи­на­ющий учится в духовном колле­гиуме, влюб­ля­ется в музыку, девушек, русскую литературу…
«Среди её героев ему были ближе старцы и крестьяне – как ему каза­лось, истинные пред­ста­ви­тели русского народа. Они гово­рили посло­ви­цами или еван­гель­скими изречениями…»
Агра­фандр живёт в Москве, убегает от кагэб­эш­ников, спорит.
«Ренес­санс в России не состо­ялся, так как не было исто­ри­че­ской преем­ственной связи с грече­ской и римской антич­но­стью. Ренес­санс возможен только в пределах бывшей римской империи, причём западной, говорил Агра­фандр. Так оно и было…»
Время, персо­нажи, страны, циви­ли­зации пере­те­кают друг в друга, образуя необык­но­венно реальную среду, лишённую воздушной перспек­тивы. Рассто­яний нет ни между людьми, ни между време­нами. Ощущения и страсти давно умерших людей пере­пле­та­ются со стра­стями наших современников.
«…в отличие от Тосканы, гениев в Ломбардии особо не заве­лось. Их здесь даже не очень-то и ценят. С другой стороны, те скромные персо­нажи, которые просла­вили себя и Треццо, выгля­дели бы достойно и в любой другой стране…»
Кажу­щийся хаос книги имеет чёткую струк­туру. Это вообще не хаос, а внут­ренний мир одного очень обра­зо­ван­ного и очень насмеш­ли­вого чело­века. «Не анга­жи­ро­ван­ного», как гово­рили совсем недавно. «Не тусо­воч­ного», как говорят сейчас.
«Он пал ниц перед огромным пустым троном. Вряд ли в такое раннее время Сын Неба толстяк Ванили, никем не видимый, наблюдал за ним. Он уже знал черты лица пришельца: ему пока­зали портрет, испол­ненный придворным худож­ником. Внима­тельно изучив картину, Сын Неба молвил с усмешкой: «Хуйхуй». В Срединном царстве этим словом было сказано все…»
В книге нет фантазий, нет сочи­ни­тель­ства. Просто автор, привыкший размыш­лять над исто­рией, не может не ощущать её непре­рыв­ности, един­ства чело­ве­че­ской природы, чело­ве­че­ских пред­рас­судков, пороков и досто­инств. Исто­ри­че­ский персонаж, который зани­мает вооб­ра­жение, разрас­та­ется, стано­вится близким, не менее понятным, чем совре­мен­ники. Даже если он понят непра­вильно. И не так важно, правильно ли он понят. Точнее, совсем неважно.
«Огромный вокзал в пустыне, повисший между небом и землёй. Место так и назы­ва­лось – Узел. В пяти кило­метрах отсюда – городок, в котором родился Диктатор. Распро­щав­шись, друзья сели в поезд и уехали. Слово «хуйхуй» не произ­но­сили, но оно было напи­сано на их лицах…»
Память чело­века, имею­щего вооб­ра­жение, с годами запол­ня­ется обра­зами людей и событий, яркость которых зависит не от временной дистанции, а от того, насколько они ему самому инте­ресны. «Дрейф» – авто­био­гра­фи­че­ская книга чело­века, имею­щего вооб­ра­жение. Или так: это – биография воображения.
«Мамлю­ками назы­ва­лись порту­гальцы и метисы из района Сан-Паулу в Бразилии, которые время от времени совер­шали налёты на индейцев гуарани. Пленных прода­вали в рабство. Ну, а там, где другое Между­речье знают все, гурани – диалект курд­ского языка, а белые рабы-мамлюки в Египте были из тюрков, грузин, черкесов и других кавказ­ских народов…»
Аван­тю­ристы – очаро­ва­тельные люди.
Опуб­ли­ко­вано: Колокол, N 3,4 (8,9) 2000, Лондон