Автор: | 14. января 2019

Борис Яковлевич Фрезинский — советский и российский историк литературы, специалист по истории советской литературы и политической истории России XX века.



Два английских сюжета прошедшего века

Господин Эренбург признает в Англии только трубки, газон и терьеров…

В 1943 году в Лондоне вышел в английском переводе том военных статей Ильи Эренбурга (в конце 1942-го англичане выпустили перевод его романа «Падение Парижа», ставший в Англии сенсацией, — его до сих пор отмечают английские справочники). Предисловие к лондонскому тому публицистики Эренбурга написал Джон Пристли. Впоследствии, в черную пору начала холодной войны, Пристли жесткой отповедью ответит на обращенный к нему и личный только по форме, сугубо пропагандистский призыв Эренбурга выступить против угрозы ядерной войны; писатели рассорятся, и в мемуарах «Люди, годы, жизнь» имени Пристли вы не встретите. Но в 1943-м, военном, году, когда мировой авторитет России, самоотверженно оплаченный кровью ее солдат, был в зените, Пристли считал необходимым сказать о несомненности тогдашнего эренбурговского слова:

«Это лучший из известных нам русских военных публицистов. Я бы хотел, чтобы и мы били врага так, как русские. Мне скажут, что у нас свои обычаи, своя официально-джентльменская гладенькая традиция. Но ей не под силу выразить чувства сражающегося народа — и сейчас самое время с ней распрощаться. Илья Эренбург с его неистовым стаккато рубленых фраз, острым умом и презрением показывает нам, как это делается».

Джон Бойнтон Пристли

Этими словами отмечен патетический пик взаимоотношения Англии с Ильей Эренбургом (в качестве знаковых можно было бы выбрать и другие события того времени, связанные с Эренбургом, — в Москве ему благодарно пожимал руку Уинстон Черчилль; Энтони Иден в дружеской беседе с некоторой грустью назвал его франкофилом; английский посол регулярно обсуждал с ним в своей резиденции текущие политические проблемы; наконец, в 1945 году в Лондоне вышли еще две книжки его антигерманских статей…). Но и в пору столь откровенного сближения посол Арчибальд Керр неизменно представлял Эренбурга своим соотечественникам словами: «А вот господин Эренбург, который признает в Англии только трубки, газон и терьеров». В мемуарах «Люди, годы, жизнь» рассказывается, что эта аттестация родилась после того, как на вопрос Керра: «Почему вы не любите англичан?» Эренбург запротестовал и шутя начал перечислять все, что ему нравится в Англии, — Хартию вольностей, пейзажи Тернера, зелень английских парков.

Наверное все же, посол знал острую книжку Эренбурга «Англия», написанную еще в 1930 году. Тогда, путешествуя по Англии, Эренбург пришел к проницательному выводу:

Собакам и джентльменам здесь живется неплохо.

Это фраза из его письма, написанного 26 июля 1930 года в Ньюпорте (Уэльс) и отправленного в Ленинград Елизавете Полонской. Джентльмены, пожалуй, прежде не попадали в сферу внимания Эренбурга, а вот собак он любил всегда (сошлюсь на его афоризм: что такое собачья жизнь? — это когда нельзя завести собаку). Так что порядок слов в письме был естественным: эпатировать адресата Эренбург не предполагал. Впрочем, и контекст этой фразы содержателен: «В Англии все мало похоже на общечеловеческое, кое-что почтенно, кое-что противно. Страна невеселая, но, в общем, собакам и джентльменам здесь живется неплохо».

Веселым тогда не был весь охваченный кризисом западный мир, и Эренбург здесь говорит о другом. Он никогда не был англоманом, круг его английских друзей невелик и сложился только после Второй мировой войны; тогда он уже стал понимать английскую речь. Напомню статистику: среди 3500 имен, упоминаемых им в семи книгах «Люди, годы, жизнь», 474 француза, 161 немец, 117 испанцев, 114 итальянцев и только 85 англичан. Эти числа — представительны и красноречивы, они говорят и о широте интересов Эренбурга, и о его пристрастиях. Но, с другой стороны, много ли русских интеллигентов XX века упомянули бы столько англичан, рассказывая «о времени и о себе»?

Патриот своего века и потому поклонник нового в искусстве, Эренбург ценил больше всего поэзию и живопись (хотя, конечно, и прозу, и кинематограф, и фотографию); в этих областях его интерес вполне удовлетворялся создаваемым во Франции, в Италии, Испании, даже в Германии, но не в Англии. Он прочел «Улисса» в авторизованном французском переводе еще в 1920-е годы и был восхищен Джойсом, но Ирландия — не Англия, где, кстати сказать, Джойс долгое время был попросту запрещен. Он встречался с Голсуорси, Уэллсом, Хаксли, но их творчество не оказало на него влияния; был равнодушен к Честертону и не любил ни Киплинга, ни Уайльда; даже Шекспир, страшно сказать (в отличие от Данте, Сервантеса, Вийона и Хорхе Манрике), не слишком уж потрясал его, и, пожалуй, только Диккенсу он отдавал должное. Думаю, он не знал Элиота, а его отношение к Оруэллу остается неизвестным (книгу об Испании писавшего по-английски Кёстлера он прочел с интересом). Английская живопись, как и для многих, началась и кончилась для Эренбурга Тернером. Бриттен также не входил в область его душевных переживаний (тем более что меломаном Эренбург не был вообще). После этого угнетающего экскурса в словарь знаменитых английских имен может показаться удивительным, что в 1931 году вышла замечательно интересная книжка Эренбурга об Англии — итог его путешествия 1930 года.

Впрочем, впервые в Англии Эренбург оказался летом 1917 года — вследствие европейской войны путь из Парижа в революционный Петроград пролегал через Лондон и Шотландию, — но те несколько дней не оставили следа ни в сердце Эренбурга, ни в его архиве.

Он создал портрет Англии 1930 года — острый, зоркий, запоминающийся. Его художественный приговор Лондону (городу-притче, как он его определил, выбрав литературные жанры для характеристики европейских столиц) скорее лиричен: «Ни спортивные штаны, ни утренний порридж, ни розовые щеки, ни книги Уэллса не обманут чужестранца: Лондон призрачен, вымышлен и неточен, как сон». В ту пору он становится все более социальным художником, и потому не архитектура Эдинбурга, а копи Уэльса и текстильные фабрики Манчестера интересуют его (он написал об увиденном: «Каким прекрасным был бы человек, если бы над ним столько же трудились, сколько здесь трудятся над обыкновенной ниткой!»). Пример Испании говорил Эренбургу, что в Европе неизбежен социальный взрыв; отсюда мотив грядущей расплаты в его очерках. Картина левой Европы, корректирующей советский режим, тайно вдохновляла его. Так что представления Эренбурга не были коммунистической ортодоксией, за что ему и доставалось от марксистской критики. Его ирония, в отличие от пафоса, была сугубо этнографична: «Если деньги — в Нью-Йорке, бордели — в Париже, то идеалы — только в Лондоне».

Победа Гитлера укрепила Эренбурга в его политическом выборе; убежденный антифашизм стал программой его действий. До 1939 года под этим знаменем собирались все левые интеллигенты Запада…

Приехав в Лондон в 1936 году по делам международной антифашистской Ассоциации писателей, Эренбург 26 июня подробно доложил обо всех делах Михаилу Кольцову, заметив попутно: «Мне очень трудно было наладить что-либо в Англии, т. к. я из всех стран Европы наименее известен в Англии и т. к. не знаю английского языка». Написанный тогда же очерк «Джентльмены» исполнен гротеска:

«Уэллс пришел на наше совещание. Он вошел в зал, когда говорил Мальро, повесил шляпу и пошел в буфет пить чай. Узнав, что Мальро кончил речь, Уэллс вернулся в зал, сказал собравшимся: „Откровенно говоря, все это праздные затеи“, снисходительно улыбнулся своему остроумию, взял шляпу и ушел».

1936-й — последний год наивных иллюзий Эренбурга; политический ветер вовсю надувает паруса его риторики:

«Я не проглядел достоинств Лондона: красоты Вестминстерского аббатства, тенистых парков, прекрасных автомобилей, любви к природе, дешевых поездок на побережье, объема газет, оборудования новых кинофабрик, первосортных трубок, наконец, прав индуса, если не в самой Индии, то хотя бы в лондонском Гайд-парке, обличать империализм Великобритании. Я говорю о кичливом богатстве, о косности, о нищете, о лицемерии только потому, что мы воспитаны на глубоком уважении к этой стране, к ее хабеас-корпусу, к ее мореплавателям и ученым, к гению Шекспира, к поэзии Шелли и Китса, к Диккенсу, над книгами которого плакали и плачут миллионы людей. Конечно, Шоу остроумен, конечно, Уэллс находчив, но почему не нашлось в Англии ни Горького, ни Ромэн Роллана?»

(Эти имена казались знаковыми, но Роллан еще в 1935-м кое-что понял, встретившись со Сталиным, а Горького в итоге отправили на тот свет в 1936-м.)

Последующие годы многое расставили по своим местам, и когда Англия, единственная в Европе, стояла против Гитлера, а Сталин пил за его здоровье, Эренбург по ночам слушал передачи Би-би-си из Лондона на французском языке — единственный голос сопротивляющейся Европы (и двадцать лет спустя, думая об этих годах, он помнил «позывные, похожие на короткий стук в дверь»). Этого он никогда не забывал.

В ту трудную для Англии пору русские поэты Ахматова, Эренбург и Тихонов написали стихи о мужестве Лондона, но только одному Эренбургу удалось их напечатать до того, как Гитлер напал на СССР…

Эпизод холодной войны

(Обозреватель Би-би-си об Илье Эренбурге)

Люди, в послесталинские времена слушавшие, несмотря на помехи, русские передачи Би-би-си, хорошо помнят обозрение «Глядя из Лондона» А. М. Гольдберга и, думаю, даже его голос. Однако их становится все меньше, и это делает необходимой следующую справку.

Анатолий Максимович Гольдберг

Анатолий Максимович Гольдберг родился в Санкт-Петербурге в 1910 году в еврейской культурной семье (справочники «Весь Санкт-Петербург» начала века среди многих Гольдбергов называют и деда А. М. — Морица, имевшего аптеку на Сергеевской (теперь Чайковского), и отца Максима Морицевича, также жившего на Сергиевской). В 1918 году семье удалось выбраться из России — переехали в Берлин, где А. М. получил образование, в частности — совершенное владение языками: немецким, французским, английским и испанским; каким блистательным оставался его русский, знает каждый, кто слушал А. М. по Би-би-си. В начале 1930-х Гольдберг по германскому контракту работал в Москве переводчиком; в середине 1930-х, с приходом Гитлера к власти, переехал в Англию и в 1939 году стал сотрудником Би-би-си; с 1946-го, когда там была основана русская редакция, он — неизменный ее сотрудник. При Хрущеве и Брежневе, когда советский режим стал в меру нелюдоедским, Би-би-си в СССР, конечно, продолжали глушить, но можно было найти место и время и сквозь помехи слушать Анатолия Максимовича. Стиль его передач, так не совпадавший с привычным стилем советских международников, отличали культура и изящество, интеллигентная ирония и сдержанность; он никогда не опускался до грубости и даже некорректности. Однако интеллигентность не ослабляла политического заряда его слов, напротив — она придавала им большую убедительность. Признаюсь — для многих он был идеалом политического комментатора. Когда в один из приездов в Москву (если не ошибаюсь) премьер-министра Великобритании Гарольда Вильсона А. М. Гольдберг сопровождал его в качестве корреспондента Би-би-си и его вынуждены были принимать в СССР (в те несколько дней Би-би-си не глушили вовсе), помню свои ошеломление и восторг: вместо обычного для А. М. «Глядя из Лондона» прозвучало: «Говорит Москва, говорит Анатолий Максимович Гольдберг!»

Когда в конце 1970-х годов Ирина Ильинична Эренбург сообщила мне, что А. М. Гольдберг начал работать над книгой о ее отце, я был скорее озадачен — казалось, что преимущественно литературная задача далека от его интересов (позже, прочтя его книгу, я понял, что ошибался). Как только Ирине Ильиничне удалось получить разрешение съездить в Париж, где прошла ее юность, А. М. прибыл туда (у него, понятно, проблем с паспортом не было), чтобы прояснить неясные для него вопросы биографии своего героя. Потом, уже по выходе его книги, я увидел в архиве И. И. (если это беспорядочное собрание случайно не уничтоженных писем можно так назвать) письмо А. М. (не знаю, было ли оно единственным) — их диалог, их отношения продолжались и после Парижа.

Почему Эренбург оказался близок и интересен Гольдбергу? Фактические черты сходства их судеб подметить нетрудно — еврейская культурная среда детства в России; журналистика, в которой, каждый по-своему, они были незаурядными фигурами; профессиональный интерес к международной политике, в частности к проблеме отношений Восток — Запад. Главное все-таки — первоначально сильная внутренняя симпатия, сохранявшаяся и потом (разумеется, в разные времена по-разному).

Все началось еще в Берлине.

В первой половине двадцатых годов Берлин был русской книжной столицей: лучшие русские книги выходили сначала там, а потом только — и отнюдь не все — в Москве. А. М. много читал, и книги плодовитого Эренбурга — они тогда выходили одна за другой — хорошо знал и любил.

В апреле 1928 года в Берлине был совместный вечер русских и немецких писателей; среди других и Эренбург читал на нем главы еще не оконченного романа о Гракхе Бабефе — «Заговор равных». А. М. был на этом вечере и впервые увидел и услышал там Эренбурга; он вспоминал: «Я читал все его книги и был очарован этим человеком, его голосом, его мастерским чтением. Я был слишком молод и слишком застенчив, чтобы подойти к нему».

Следующая встреча с писателем (не с его книгами — их А. М. продолжал читать) состоялась лишь через 22 года в Лондоне, в пору Корейской войны, когда Эренбург — один из главных лидеров созданного по команде Сталина Движения сторонников мира — приехал агитировать за это движение. В 1928-м, когда Эренбург вышел на берлинскую сцену читать главы из «Заговора равных», сидевшие в зале сотрудники советского посольства поднялись и направились к выходу (аккуратный в своих выводах Гольдберг допускал, что это могло быть вызвано поздним временем). В 1950-м, как пишет А. М., «ни один советский чиновник не мог и мечтать о том, чтобы выйти, когда Эренбург произносит свою речь». У Гольдберга, что и говорить, было чутье: он ведь мог только догадываться, что Эренбург стал номенклатурой Политбюро (оно в 1950-м году дважды принимало решения по Эренбургу — в начале года разрешив ему поездку во Францию и в Берлин, а затем 30 июня назначив ответственным за все пропагандистское обеспечение Движения сторонников мира и поручив Фадееву «поставить на ближайшем заседании Постоянного Комитета Всемирного Конгресса сторонников мира вопрос о введении т. Эренбурга в состав Бюро Постоянного Комитета»). «Что же до Эренбурга-писателя, которым я долго восхищался и чьи книги читал и перечитывал, — продолжает А. М. сюжет 1950 года, — то я был огорчен, обнаружив, что он просто-напросто скучен». Правда, в другом месте он уточняет свой приговор писателю, перефразируя известную поговорку: поскребите хорошенько Эренбурга и вы еще обнаружите Эренбурга.

Последний раз Гольдберг видел Эренбурга в 1960 году, в эпоху неранней оттепели, снова в Лондоне, на респектабельной конференции «Круглого стола» — Эренбург был одним из его сопредседателей. На сей раз благодаря лейбористу Кони Зиллиакусу, приятелю Эренбурга и также участнику «Круглого стола», Гольдберг познакомился с Эренбургом лично — он даже раздобыл себе место в зале рядом с Эренбургом.

Тут следует заметить, что Кони Зиллиакус, «анфан террибль» лейбористской партии, входил в число тех англичан, с которыми Эренбург был связан не только общим делом, но и дружбой. В этот круг входили также Айвор Монтегю и Джон Бернал; подчеркнем, что само по себе участие в официальной советской внешнеполитической игре не давало ее участникам права рассчитывать на дружбу Эренбурга. Так, замечу, из «просоветских» англичан в круг Эренбурга никогда не входил знаменитый юрист и во все времена «верный друг СССР», даже не упомянутый в мемуарах «Люди, годы, жизнь» Дэннис Ноэль Притт, лауреат международной, а точнее — советской, для международных нужд, Сталинской премии мира. (Думаю, Эренбург не мог ему простить энергичной поддержки на Западе московских «открытых» процессов 1930-х годов.) Рассказывая, как Зиллиакус представил его писателю, А. М. честно и с пониманием ситуации пишет:

«Эренбург не казался особо довольным этим знакомством. Возможно, он просто был осторожен. Он мог прекрасно чувствовать, что люди вроде меня, ведущие передачи на Россию, могли быть потенциальной угрозой деликатному и необычайно сложному делу либерализации, которым он был занят дома. Я пытался завязать разговор, но это было нелегко. Я чувствовал, что он не желал ввязываться в дискуссию, и я вынужден был как-то показать, что не имею намерений провоцировать спор. Я ничего специально не имел в виду, и мы могли вести откровенный разговор о состоянии советского искусства».

Когда А. М. решился писать об умершем в 1967 году Эренбурге, у него в багаже были эти три встречи, знакомство с книгами и статьями Эренбурга и продуманные сужденья о советском режиме и его эволюции. Он считал, что этого недостаточно, и, понимая, что советские архивы напрочь для него закрыты, старался использовать свои знакомства, чтобы приватно получить доступ к интересовавшим его материалам.

Вот его упомянутое мной письмо к И. И. Эренбург, написанное, видимо, уже после их личной встречи, и, как это чувствуется из текста письма, не первое, хотя единственное сохранившееся; думаю, оно датируется концом 1981 — началом 1982 года:

«Дорогая Ирина Ильинична!

Простите, что беспокою, но для меня очень важно выяснить следующий вопрос:

В марте 1963 г. Хрущев и Ильичев резко критиковали Вашего отца. После этого в течение нескольких месяцев об Эренбурге ничего не было слышно. Но в августе он выступил на форуме европейских писателей, и текст этой речи был опубликован в „Литературной газете“. Сообщая об этом, корреспондент „Le Monde“ Michel Tatu писал: „Cette apparition peut être considérée comme un signe d’apaisement“. Затем Tatu добавил:

„On apprend d’autre part que I’auteur du „Dégel“ a été reçu, il a quelques jours, par M. Khrouchtchev qui I’aurait encourage a poursuivre la rédaction de ses Mémoires“.

Была ли такая встреча (или, как утверждают другие корреспонденты, телефонный звонок)?

Я был бы Вам очень благодарен, если бы Вы смогли это подтвердить и сообщить что-нибудь конкретное о содержании разговора, если он действительно состоялся.

С искренним уважением

АГ».

Письмо написано на папиросной бумаге, оно было сложено и склеено скотчем; на обороте письма карандашная помета: «Irene Е.» — т. е. письмо отправлено с оказией (советской почте пересылку своих вопросов А. М., понятно, не доверял).

Из письма следует, в частности, что А. М. в ту пору штудировал французскую печать начала 1960-х годов, отыскивая в ней сообщения московских корреспондентов об Эренбурге.

То, что исчерпывающий ответ Ирины Ильиничны им был получен, следует из помещенного в конце книги А. М. рассказа о встрече Хрущева и Эренбурга в августе 1963 года:

«Они имели долгую беседу, в течение которой, как сообщают, Эренбург говорил с большой откровенностью и сказал Хрущеву, что контроль над литературой и искусством, который теперь вводится, все равно не сработает, если только власти не готовы сажать людей в тюрьму — практика, которую Хрущев, конечно, не имел желания восстанавливать. Хрущев был, видимо, в примирительном настроении. Он заявил Эренбургу, что, конечно, не хочет, чтобы тот перестал писать, и что он должен закончить шестую часть воспоминаний».

32-я глава книги Гольдберга, в которую включен этот рассказ, оказалась последней: в марте 1982 года А. М. не стало. Рукопись книги об Эренбурге не была завершена. Спустя некоторое время после кончины А. М. его вдова Элизабет предоставила все рукописные материалы книги, как и материалы архива А. М. Гольдберга, Эрику де Мони, который в 1960-х и в 1970-х годах два срока был корреспондентом Би-би-си в Москве (где, как он сам пишет, он смог помочь А. М. «с одним или двумя полезными контактами»).

Помню обеспокоенность И. И. Эренбург судьбой незавершенной рукописи А. М. — она опасалась, что Эрик де Мони внесет в нее небрежные поправки, дополнения и нарушит серьезный тон работы А. М. С другой стороны, были опасения, что после смерти А. М. не найдется издателя для его не подготовленной к печати рукописи. Поэтому И. И. решилась передать Эрику де Мони для публикации в приложении к книге А. М. 10 не опубликованных в СССР и весьма важных документов. Самым сенсационным среди них, несомненно, было письмо Эренбурга Сталину (февраль 1953 года) в связи с делом врачей — сам Эренбург весьма глухо упомянул о нем в мемуарах, а после прохождения многоступенчатой цензуры даже это упоминание о письме исчезло из опубликованного «Новым миром» текста мемуаров. Переданы были также тексты писем Эренбурга Хрущеву, Ильичеву, Аджубею, а также фрагмент переписки писателя с главным редактором «Нового мира» Александром Твардовским и ходившее в самиздате выступление Эренбурга на читательской конференции в Москве в 1966 году. Все это вместе с текстом предисловия Н. И. Бухарина к роману «Необычайные похождения Хулио Хуренито» стало приложением к книге А. М., подготовленной к изданию Эриком де Мони, и сделало ее привлекательной для издательства Виденфельда и Николсона в Лондоне.

 

Эрик де Мони в предисловии к книге заметил, что, следуя примеру А. М., не будет называть имена своих помощников в СССР — и это, конечно, было правильно (брежневский застой на деятельность КГБ распространялся в последнюю очередь). Он предпослал книге введение — сжатый, с малым числом фактических ошибок, очерк «жизни и судьбы» Эренбурга, в котором выделил «двойственность» отношения писателя к Сталину и, отметив недостаточную насыщенность книги А. М. документами, подчеркнул свое несогласие с некоторыми выводами А. М.: «Прослеживая наиболее темные места судьбы Эренбурга, он иногда слишком склонен оправдывать его». Далее Эрик де Мони снабдил текст А. М. построчными примечаниями и послесловием — в нем есть и личное свидетельство: рассказ о его встрече и кратком разговоре с Эренбургом в греческом посольстве в Москве в марте 1965 года («Он был любезен, но отрешен, и меня поразила его хрупкость. Его кожа напоминала пергамент, костюм на нем висел, но взгляд был острым, недоверчивым и ищущим»). Уже зарождалось диссидентское движение, появлялись люди, готовые бороться с режимом в открытую, время легально сопротивлявшегося режиму Эренбурга кончалось, и, подводя итог этого времени, как он его понимал, де Мони завершил послесловие, а с ним и книгу А. М. словами Евг. Евтушенко, сказанными ему в Лондоне: «Илья Эренбург? Он научил нас всех выживать!» (отсюда и экзистенциальная компонента подзаголовка, который дал книге де Мони: «Писательство. Политика. Искусство выживать»).

Нельзя согласиться с де Мони и считать А. М. адвокатом Эренбурга — просто в своей книге он оставался столь же корректным, как и работая на радио Би-би-си. Жизнь Эренбурга, его неизменный, с юности, интерес к политике и к тем, кто ее реализует (от Савинкова до Хрущева), и большая или меньшая несвобода как следствие этого интереса — не предмет для судебного разбирательства. В анализе же конкретных сюжетов этой жизни А. М. был вполне строг. Он достаточно (для западного человека) понимал черную сталинскую эпоху и что она делала с правами человека, чтобы не задирать моральную планку ввысь. (Сегодня, заметим от себя, упорство, с которым Эренбург даже тогда отстаивал право культуры быть самой собой, и то, что он оставался по временам едва ли не единственным публичным противовесом в борьбе с антисемитизмом в СССР, не может быть забыто, но правильно судить о форме этой деятельности можно лишь в контексте реальных исторических обстоятельств времени и судьбы писателя.)

Обратимся к главному критическому эпизоду книги А. М. — описанию пресс-конференции Эренбурга в Лондоне в 1950 году, свидетелем которой А. М. был (он дважды возвращается к этому эпизоду в книге). Отмечу сразу, что Эренбург был единственным деятелем СССР, который покаялся (в мемуарах) и признал свою долю ответственности в раздувании холодной войны, в несправедливости некоторых нападок и суждений. Понятно, что Сталин был главным инициатором этого холода, но Запад несет свою долю ответственности, и, как справедливо пишет А. М., западная реакция и ее стиль часто облегчали задачу Эренбургу — отталкиваясь от резкости и беспардонности Запада, Эренбург с легким сердцем мог позволить себе не менее острые пропагандистские пассажи. Подчеркну, что покаяние Эренбурга не распространялось на сюжет, о котором написал А. М.

Итак, Лондон, 1950 год, разгар Корейской войны.

Эренбург приехал на конференцию английских сторонников мира. Газета «Ивнинг ньюс» его встретила заголовком: «Зачем впустили Илью» («Я считал, что англичане, скорее, чопорны, чем фамильярны, и заметка меня озадачила» — таков комментарий «Люди, годы, жизнь»). Именитые англичане были гостеприимны не более газет: один — «известный английский писатель» (возможно, это был Пристли) — сравнил Эренбурга с «большой немецкой овчаркой» и посоветовал ему поскорее убраться в Москву, другой — политик-лейборист, беседовавший с Эренбургом три часа в присутствии переводившего Монтегю, — выступая в парламенте, сравнил Эренбурга с Риббентропом и т. д. Под окнами его номера в гостинице сторонники Мосли в первую же ночь орали в микрофон, что он организовал войну в Корее и прибыл в Англию для подрывной работы; следующей ночью Эренбурга выселили из его номера, и он промаялся до утра в коридоре на голом диване — это как раз перед пресс-конференцией, на которой присутствовал А. М.

Пресс-конференция описана в мемуарах Эренбурга так:

«Зал был набит журналистами, и вели они себя настолько вызывающе, что меня бросало в пот. Я понимал, что должен быть спокойным для тех немногих, которые действительно интересовались моими ответами, однако это внешнее спокойствие стоило сил. Я бывал на сотнях пресс-конференций, но ничего подобного не видел. Все время меня прерывали. Один журналист подбежал и крикнул: „Нечего выворачиваться. Отвечайте прямо — „да“ или „нет“?“».

Вот пресс-конференция глазами А. М.:

«Западные журналисты, собравшиеся на пресс-конференции, были почти все воинственно настроены, так что от Эренбурга требовалась немалая смелость выступать перед ними. В течение двух часов он доблестно держал оборону, увертываясь от одних вопросов и парируя другие контрвопросами, скрываясь в полуправде и двусмысленностях, отчаянно стараясь избежать прямой лжи. В конце концов, однако, натиск, я полагаю, стал слишком сильным для него, так как он все ж таки сдался и сделал несколько заявлений, которые оказались умышленной ложью, причем одного из них можно было избежать, но он произнес его с такой крайней убежденностью, что в тот момент я поверил ему».

Вопрос, который Эренбург не сумел «отбить» корректно, был о судьбе еврейских писателей Бергельсона и Фефера («я совершенно уверен, что только они были названы по имени, но не Маркиш», — замечает А. М., и это очень важно, потому что Эренбург любил Маркиша и его поэзию, которую знал в переводах, а к прозе Бергельсона был равнодушен, что же касается Фефера, то думаю, и тогда уже подозревал его в сотрудничестве с НКВД).

«Это не был риторический вопрос, — продолжает А. М., — и он не был поставлен только для того, чтобы Эренбург оказался в трудной ситуации. В те дни люди действительно хотели знать, что происходит. Было почти невозможно получить хоть какую-нибудь надежную информацию из Советского Союза. Ходили слухи об аресте евреев-интеллигентов, но никто не мог быть уверенным — правда это или нет».

Ответ Эренбурга, как его приводит А. М.: он не видел Бергельсона и Фефера в течение двух лет и он вообще-то редко виделся с ними, так как ни один из них не принадлежит к тесному кругу его друзей, но если бы у них были какие-либо неприятности, он бы узнал об этом (Эренбург говорил по-французски, и А. М. приводит последнюю фразу и по-французски, и в английском переводе). Основной комментарий А. М. предельно жесток: «Не просто ложь, а ложь, сформулированная так, чтобы выглядеть правдой». Из других комментариев А. М. упомяну следующие:

«Можно было спорить, что у него не было альтернативы, если он не был готов немедленно просить политического убежища в Англии» и следом: «Даже если бы он просто уклонился от ответа или изменил тему, как он это сделал в ответ на неудобный вопрос о Корейской войне, это можно было бы простить; он не только не уклонился от ответа, но произнес ложь с видом полной убежденности».

И еще:

«На состоявшейся позже пресс-конференции в Париже на вопрос о Бергельсоне, фефере, Маркише и других Эренбург вроде бы ответил: „У меня нет с ними ничего общего и я ничего о них не знаю“… В каком-то смысле этот ответ был не так плох, как тот в Лондоне».

Замечу, что, не будь обстановка в Лондоне столь взвинченной, Эренбург, возможно, нашел бы спасительную формулу (например, как в Париже), хотя именно ему это было особенно нелегко. Когда судьба членов Еврейского антифашистского комитета (а все погибшие еврейские писатели были его членами) прояснилась, к тем, кого не тронули, возник вопрос: почему вас пощадили? Эренбург был первым, кому адресовали этот вопрос. Он отвечал на него без подробностей: «Лотерея». В 1999 году стало известно о документе, проливающем на это свет: в списке еще не арестованных членов Еврейского антифашистского комитета, но намечаемых к аресту, который министр госбезопасности Абакумов представил Сталину в начале 1949 года, Эренбург значился первым.

«По агентурным данным, — указывалось в пояснениях к списку, — находясь в 1937 году в Испании, Эренбург в беседе с французским писателем, троцкистом Андре Мальро допускал вражеские выпады против товарища Сталина <…>. В течение 1940–47 гг. в результате проведенных чекистских мероприятий зафиксированы антисоветские высказывания Эренбурга против политики ВКП(б) и Советского государства».

Однако Сталин, поставив рядом со многими другими фамилиями этого списка галочку и начальные буквы слова «Ар<естовать>», напротив фамилии Эренбурга оставил лишь замысловатый полувопросительный значок. Смысл его проясняет помета сталинского секретаря Поскребышева возле этого значка: «Сообщено т. Абакумову» и то, что Эренбурга не арестовали. Этим «сообщением» Абакумову писатель на время был «помилован»: Сталин в очередной раз решил, что Эренбург ему еще пригодится. Понятно, что И. Г. не знал об этой конкретной резолюции, но то, что именно Сталин «спас» его, он чувствовал и обязан был соблюдать сверхосторожность. Вот почему вопрос на пресс-конференции был для него безнадежным: официальной информации о судьбе еврейских писателей в СССР, на которую можно было сослаться, не существовало, а подтвердить слухи об их аресте могли лишь те, кому это бы поручили; даже сосланные родственники писателей побоялись бы что-либо сказать вслух, но Эренбургу и умолчание сочли бы за грех. Конечно, можно сказать — а не надо себя загонять в такие ситуации! Но кто способен далеко вперед предвидеть все заранее в жизни, которая проживается сразу набело?

Почему Эренбург не написал об этом в мемуарах? Вместо ответа расскажу об эпизоде, который приводит Дж. Рубинштейн: он беседовал с вдовой Ива Фаржа — французского общественного деятеля, погибшего в СССР в автомобильной катастрофе, и записал ее рассказ о том, что в оттепельные годы в Стокгольме она напомнила Эренбургу, как в последний приезд Ива Фаржа в СССР зимой 1953 года они ехали вместе с Эренбургом в его машине и видели сотни людей, разгребающих снежные завалы на дороге, и Фарж спросил Эренбурга:

«„Кто эти люди?“ Эренбург ответил: „Уголовники, в каждой стране они есть“. „Почему, — спросила Фаржетт Эренбурга в Стокгольме, — он не сказал тогда, что это были политические? Почему не поделился правдой?“ Помолчав немного, Эренбург ответил: „А вы знаете кого-нибудь, кому бы не хотелось жить?“ Наутро его подруга, Лизлотта Мэр, сказала Фаржетт, что ночью Эренбург не спал, ему было плохо. Он же знал, что тогда вынужден был сказать Фаржу ложь. Как ему было нестерпимо, что приходится обманывать своих друзей!»

Гражданин Великобритании А. М. Гольдберг употребил в этом случае слово «раболепство». Гражданин СССР И. Г. Эренбург использовал в мемуарах слово «молчание» и написал о том, какой мукой для него оно было.

Тут возникает наивный вопрос: имели ли англичане, жившие в созданных ими условиях свободы, моральное право задавать человеку из СССР вопросы, честные ответы на которые были равносильны его гибели? Ответ, мне кажется, один: частному лицу — нет, а официальному представителю страны — да. Эренбург, так сложилась его жизнь, имел в 1950 году официальные полномочия и, стало быть, заслуженно получал вопросы, которые получал. Думаю, что И. Г. это хорошо понимал; недаром, вспоминая Лондон 1950 года, он написал о том, как нелегко ему было, а рассказывая о встрече с английскими студентами в Москве 1954 года — о своем возмущении.

Это тоже эпизод холодной войны. Вот как вспоминал о нем Эренбург:

«В Советский Союз приехала делегация какого-то союза английских студентов; может быть, они хорошо распределяли между товарищами стипендию и разбирались в хоккее или футболе, но общий культурный уровень их был невысок. Однако в Москве они захотели побеседовать с С. Я. Маршаком и мной. Меня долго уговаривали, наконец, я согласился и пошел в Союз писателей. Разговаривали студенты отнюдь не по-джентльменски. Я отвечал резко, а Самуил Яковлевич астматически дышал. Меня возмущало, что двух далеко не молодых писателей уговорили прийти и отвечать на вопросы развязных юношей. Потом студенты отбыли в Ленинград и там потребовали встречи с Зощенко. Михаил Михайлович пытался отнекиваться, но его заставили прийти. Один из студентов спросил его — согласен ли он с оценкой, которую ему дал Жданов. Зощенко ответил, что Жданов назвал его „подонком“ и что он не мог бы прожить и одного дня, если бы считал это правильным. Так возникла скверная версия — „Зощенко нажаловался англичанам“»..

Эренбург вспомнил об этой истории, рассказывая про свой разговор с Хрущевым, которому он безуспешно пытался объяснить «историю» с Зощенко (Хрущева уже соответственно настроили). Отмечу, что английские студенты на самом деле на той встрече говорили не только с Зощенко, но и с Ахматовой, и на аналогичный вопрос Анна Андреевна, изумив англичан, невозмутимо ответила, что считает постановление ЦК 1946 года правильным (и до сих пор, слава богу, никому не приходит в голову ее осуждать за это)…