Автор: | 14. января 2019

Борис Яковлевич Фрезинский — советский и российский историк литературы, специалист по истории советской литературы и политической истории России XX века.



Два англий­ских сюжета прошед­шего века

Господин Эрен­бург признает в Англии только трубки, газон и терьеров…

В 1943 году в Лондоне вышел в англий­ском пере­воде том военных статей Ильи Эрен­бурга (в конце 1942-го англи­чане выпу­стили перевод его романа «Падение Парижа», ставший в Англии сенса­цией, — его до сих пор отме­чают англий­ские спра­воч­ники). Преди­словие к лондон­скому тому публи­ци­стики Эрен­бурга написал Джон Пристли. Впослед­ствии, в черную пору начала холодной войны, Пристли жесткой отпо­ведью ответит на обра­щенный к нему и личный только по форме, сугубо пропа­ган­дист­ский призыв Эрен­бурга высту­пить против угрозы ядерной войны; писа­тели рассо­рятся, и в мему­арах «Люди, годы, жизнь» имени Пристли вы не встре­тите. Но в 1943-м, военном, году, когда мировой авто­ритет России, само­от­вер­женно опла­ченный кровью ее солдат, был в зените, Пристли считал необ­хо­димым сказать о несо­мнен­ности тогдаш­него эрен­бур­гов­ского слова:

«Это лучший из известных нам русских военных публи­ци­стов. Я бы хотел, чтобы и мы били врага так, как русские. Мне скажут, что у нас свои обычаи, своя офици­ально-джентль­мен­ская гладенькая традиция. Но ей не под силу выра­зить чувства сража­ю­ще­гося народа — и сейчас самое время с ней распро­щаться. Илья Эрен­бург с его неистовым стак­като рубленых фраз, острым умом и презре­нием пока­зы­вает нам, как это делается».

Джон Бойнтон Пристли

Этими словами отмечен пате­ти­че­ский пик взаи­мо­от­но­шения Англии с Ильей Эрен­бургом (в каче­стве знаковых можно было бы выбрать и другие события того времени, связанные с Эрен­бургом, — в Москве ему благо­дарно пожимал руку Уинстон Черчилль; Энтони Иден в друже­ской беседе с неко­торой грустью назвал его фран­ко­филом; англий­ский посол регу­лярно обсуждал с ним в своей рези­денции текущие поли­ти­че­ские проблемы; наконец, в 1945 году в Лондоне вышли еще две книжки его анти­гер­ман­ских статей…). Но и в пору столь откро­вен­ного сбли­жения посол Арчи­бальд Керр неиз­менно пред­ставлял Эрен­бурга своим сооте­че­ствен­никам словами: «А вот господин Эрен­бург, который признает в Англии только трубки, газон и терьеров». В мему­арах «Люди, годы, жизнь» расска­зы­ва­ется, что эта атте­стация роди­лась после того, как на вопрос Керра: «Почему вы не любите англичан?» Эрен­бург запро­те­стовал и шутя начал пере­чис­лять все, что ему нравится в Англии, — Хартию воль­но­стей, пейзажи Тернера, зелень англий­ских парков.

Наверное все же, посол знал острую книжку Эрен­бурга «Англия», напи­санную еще в 1930 году. Тогда, путе­ше­ствуя по Англии, Эрен­бург пришел к прони­ца­тель­ному выводу:

Собакам и джентль­менам здесь живется неплохо.

Это фраза из его письма, напи­сан­ного 26 июля 1930 года в Ньюпорте (Уэльс) и отправ­лен­ного в Ленин­град Елиза­вете Полон­ской. Джентль­мены, пожалуй, прежде не попа­дали в сферу внимания Эрен­бурга, а вот собак он любил всегда (сошлюсь на его афоризм: что такое собачья жизнь? — это когда нельзя завести собаку). Так что порядок слов в письме был есте­ственным: эпати­ро­вать адре­сата Эрен­бург не пред­по­лагал. Впрочем, и контекст этой фразы содер­жа­телен: «В Англии все мало похоже на обще­че­ло­ве­че­ское, кое-что почтенно, кое-что противно. Страна неве­селая, но, в общем, собакам и джентль­менам здесь живется неплохо».

Веселым тогда не был весь охва­ченный кризисом западный мир, и Эрен­бург здесь говорит о другом. Он никогда не был англо­маном, круг его англий­ских друзей невелик и сложился только после Второй мировой войны; тогда он уже стал пони­мать англий­скую речь. Напомню стати­стику: среди 3500 имен, упоми­на­емых им в семи книгах «Люди, годы, жизнь», 474 фран­цуза, 161 немец, 117 испанцев, 114 итальянцев и только 85 англичан. Эти числа — пред­ста­ви­тельны и крас­но­ре­чивы, они говорят и о широте инте­ресов Эрен­бурга, и о его пристра­стиях. Но, с другой стороны, много ли русских интел­ли­гентов XX века упомя­нули бы столько англичан, расска­зывая «о времени и о себе»?

Патриот своего века и потому поклонник нового в искус­стве, Эрен­бург ценил больше всего поэзию и живо­пись (хотя, конечно, и прозу, и кине­ма­то­граф, и фото­графию); в этих обла­стях его интерес вполне удовле­тво­рялся созда­ва­емым во Франции, в Италии, Испании, даже в Германии, но не в Англии. Он прочел «Улисса» в авто­ри­зо­ванном фран­цуз­ском пере­воде еще в 1920-е годы и был восхищен Джойсом, но Ирландия — не Англия, где, кстати сказать, Джойс долгое время был попросту запрещен. Он встре­чался с Голсу­орси, Уэллсом, Хаксли, но их твор­че­ство не оказало на него влияния; был равно­душен к Честер­тону и не любил ни Киплинга, ни Уайльда; даже Шекспир, страшно сказать (в отличие от Данте, Серван­теса, Вийона и Хорхе Манрике), не слишком уж потрясал его, и, пожалуй, только Диккенсу он отдавал должное. Думаю, он не знал Элиота, а его отно­шение к Оруэллу оста­ется неиз­вестным (книгу об Испании писав­шего по-английски Кёстлера он прочел с инте­ресом). Англий­ская живо­пись, как и для многих, нача­лась и кончи­лась для Эрен­бурга Тернером. Бриттен также не входил в область его душевных пере­жи­ваний (тем более что мело­маном Эрен­бург не был вообще). После этого угне­та­ю­щего экскурса в словарь знаме­нитых англий­ских имен может пока­заться удиви­тельным, что в 1931 году вышла заме­ча­тельно инте­ресная книжка Эрен­бурга об Англии — итог его путе­ше­ствия 1930 года.

Впрочем, впервые в Англии Эрен­бург оказался летом 1917 года — вслед­ствие евро­пей­ской войны путь из Парижа в рево­лю­ци­онный Петро­град пролегал через Лондон и Шотландию, — но те несколько дней не оста­вили следа ни в сердце Эрен­бурга, ни в его архиве.

Он создал портрет Англии 1930 года — острый, зоркий, запо­ми­на­ю­щийся. Его худо­же­ственный приговор Лондону (городу-притче, как он его опре­делил, выбрав лите­ра­турные жанры для харак­те­ри­стики евро­пей­ских столиц) скорее лиричен: «Ни спор­тивные штаны, ни утренний порридж, ни розовые щеки, ни книги Уэллса не обманут чуже­странца: Лондон призрачен, вымышлен и неточен, как сон». В ту пору он стано­вится все более соци­альным худож­ником, и потому не архи­тек­тура Эдин­бурга, а копи Уэльса и текстильные фабрики Манче­стера инте­ре­суют его (он написал об увиденном: «Каким прекрасным был бы человек, если бы над ним столько же труди­лись, сколько здесь трудятся над обык­но­венной ниткой!»). Пример Испании говорил Эрен­бургу, что в Европе неиз­бежен соци­альный взрыв; отсюда мотив грядущей расплаты в его очерках. Картина левой Европы, коррек­ти­ру­ющей совет­ский режим, тайно вдох­нов­ляла его. Так что пред­став­ления Эрен­бурга не были комму­ни­сти­че­ской орто­док­сией, за что ему и доста­ва­лось от марк­сист­ской критики. Его ирония, в отличие от пафоса, была сугубо этно­гра­фична: «Если деньги — в Нью-Йорке, бордели — в Париже, то идеалы — только в Лондоне».

Победа Гитлера укре­пила Эрен­бурга в его поли­ти­че­ском выборе; убеж­денный анти­фа­шизм стал программой его действий. До 1939 года под этим знаменем соби­ра­лись все левые интел­ли­генты Запада…

Приехав в Лондон в 1936 году по делам между­на­родной анти­фа­шист­ской Ассо­ци­ации писа­телей, Эрен­бург 26 июня подробно доложил обо всех делах Михаилу Коль­цову, заметив попутно: «Мне очень трудно было нала­дить что-либо в Англии, т. к. я из всех стран Европы наименее изве­стен в Англии и т. к. не знаю англий­ского языка». Напи­санный тогда же очерк «Джентль­мены» исполнен гротеска:

«Уэллс пришел на наше сове­щание. Он вошел в зал, когда говорил Мальро, повесил шляпу и пошел в буфет пить чай. Узнав, что Мальро кончил речь, Уэллс вернулся в зал, сказал собрав­шимся: „Откро­венно говоря, все это праздные затеи“, снис­хо­ди­тельно улыб­нулся своему остро­умию, взял шляпу и ушел».

1936-й — последний год наивных иллюзий Эрен­бурга; поли­ти­че­ский ветер вовсю наду­вает паруса его риторики:

«Я не проглядел досто­инств Лондона: красоты Вест­мин­стер­ского аббат­ства, тени­стых парков, прекрасных авто­мо­билей, любви к природе, дешевых поездок на побе­режье, объема газет, обору­до­вания новых кино­фабрик, перво­сортных трубок, наконец, прав индуса, если не в самой Индии, то хотя бы в лондон­ском Гайд-парке, обли­чать импе­ри­а­лизм Вели­ко­бри­тании. Я говорю о кичливом богат­стве, о косности, о нищете, о лице­мерии только потому, что мы воспи­таны на глубоком уважении к этой стране, к ее хабеас-корпусу, к ее море­пла­ва­телям и ученым, к гению Шекс­пира, к поэзии Шелли и Китса, к Диккенсу, над книгами кото­рого плакали и плачут миллионы людей. Конечно, Шоу остро­умен, конечно, Уэллс находчив, но почему не нашлось в Англии ни Горь­кого, ни Ромэн Роллана?»

(Эти имена каза­лись знако­выми, но Роллан еще в 1935-м кое-что понял, встре­тив­шись со Сталиным, а Горь­кого в итоге отпра­вили на тот свет в 1936-м.)

После­ду­ющие годы многое расста­вили по своим местам, и когда Англия, един­ственная в Европе, стояла против Гитлера, а Сталин пил за его здоровье, Эрен­бург по ночам слушал пере­дачи Би-би-си из Лондона на фран­цуз­ском языке — един­ственный голос сопро­тив­ля­ю­щейся Европы (и двадцать лет спустя, думая об этих годах, он помнил «позывные, похожие на короткий стук в дверь»). Этого он никогда не забывал.

В ту трудную для Англии пору русские поэты Ахма­това, Эрен­бург и Тихонов напи­сали стихи о муже­стве Лондона, но только одному Эрен­бургу удалось их напе­ча­тать до того, как Гитлер напал на СССР…

Эпизод холодной войны

(Обозре­ва­тель Би-би-си об Илье Эренбурге)

Люди, в после­ста­лин­ские времена слушавшие, несмотря на помехи, русские пере­дачи Би-би-си, хорошо помнят обозрение «Глядя из Лондона» А. М. Гольд­берга и, думаю, даже его голос. Однако их стано­вится все меньше, и это делает необ­хо­димой следу­ющую справку.

Анатолий Макси­мович Гольдберг

Анатолий Макси­мович Гольд­берг родился в Санкт-Петер­бурге в 1910 году в еврей­ской куль­турной семье (спра­воч­ники «Весь Санкт-Петер­бург» начала века среди многих Гольд­бергов назы­вают и деда А. М. — Морица, имев­шего аптеку на Серге­ев­ской (теперь Чайков­ского), и отца Максима Мори­це­вича, также жившего на Серги­ев­ской). В 1918 году семье удалось выбраться из России — пере­ехали в Берлин, где А. М. получил обра­зо­вание, в част­ности — совер­шенное владение языками: немецким, фран­цуз­ским, англий­ским и испан­ским; каким блиста­тельным оста­вался его русский, знает каждый, кто слушал А. М. по Би-би-си. В начале 1930-х Гольд­берг по герман­скому контракту работал в Москве пере­вод­чиком; в сере­дине 1930-х, с приходом Гитлера к власти, пере­ехал в Англию и в 1939 году стал сотруд­ником Би-би-си; с 1946-го, когда там была осно­вана русская редакция, он — неиз­менный ее сотрудник. При Хрущеве и Бреж­неве, когда совет­ский режим стал в меру нелю­до­ед­ским, Би-би-си в СССР, конечно, продол­жали глушить, но можно было найти место и время и сквозь помехи слушать Анатолия Макси­мо­вича. Стиль его передач, так не совпа­давший с привычным стилем совет­ских между­на­род­ников, отли­чали куль­тура и изяще­ство, интел­ли­гентная ирония и сдер­жан­ность; он никогда не опус­кался до грубости и даже некор­рект­ности. Однако интел­ли­гент­ность не ослаб­ляла поли­ти­че­ского заряда его слов, напротив — она прида­вала им большую убеди­тель­ность. Признаюсь — для многих он был идеалом поли­ти­че­ского коммен­та­тора. Когда в один из приездов в Москву (если не ошибаюсь) премьер-мини­стра Вели­ко­бри­тании Гарольда Виль­сона А. М. Гольд­берг сопро­вождал его в каче­стве корре­спон­дента Би-би-си и его вынуж­дены были прини­мать в СССР (в те несколько дней Би-би-си не глушили вовсе), помню свои ошелом­ление и восторг: вместо обыч­ного для А. М. «Глядя из Лондона» прозву­чало: «Говорит Москва, говорит Анатолий Макси­мович Гольдберг!»

Когда в конце 1970-х годов Ирина Ильи­нична Эрен­бург сооб­щила мне, что А. М. Гольд­берг начал рабо­тать над книгой о ее отце, я был скорее озадачен — каза­лось, что преиму­ще­ственно лите­ра­турная задача далека от его инте­ресов (позже, прочтя его книгу, я понял, что ошибался). Как только Ирине Ильи­ничне удалось полу­чить разре­шение съез­дить в Париж, где прошла ее юность, А. М. прибыл туда (у него, понятно, проблем с паспортом не было), чтобы прояс­нить неясные для него вопросы биографии своего героя. Потом, уже по выходе его книги, я увидел в архиве И. И. (если это беспо­ря­дочное собрание случайно не уничто­женных писем можно так назвать) письмо А. М. (не знаю, было ли оно един­ственным) — их диалог, их отно­шения продол­жа­лись и после Парижа.

Почему Эрен­бург оказался близок и инте­ресен Гольд­бергу? Факти­че­ские черты сход­ства их судеб подме­тить нетрудно — еврей­ская куль­турная среда детства в России; журна­ли­стика, в которой, каждый по-своему, они были неза­у­ряд­ными фигу­рами; профес­си­о­нальный интерес к между­на­родной поли­тике, в част­ности к проблеме отно­шений Восток — Запад. Главное все-таки — перво­на­чально сильная внут­ренняя симпатия, сохра­няв­шаяся и потом (разу­ме­ется, в разные времена по-разному).

Все нача­лось еще в Берлине.

В первой поло­вине двадцатых годов Берлин был русской книжной столицей: лучшие русские книги выхо­дили сначала там, а потом только — и отнюдь не все — в Москве. А. М. много читал, и книги плодо­ви­того Эрен­бурга — они тогда выхо­дили одна за другой — хорошо знал и любил.

В апреле 1928 года в Берлине был совместный вечер русских и немецких писа­телей; среди других и Эрен­бург читал на нем главы еще не окон­чен­ного романа о Гракхе Бабефе — «Заговор равных». А. М. был на этом вечере и впервые увидел и услышал там Эрен­бурга; он вспо­минал: «Я читал все его книги и был очарован этим чело­веком, его голосом, его мастер­ским чтением. Я был слишком молод и слишком застенчив, чтобы подойти к нему».

Следу­ющая встреча с писа­телем (не с его книгами — их А. М. продолжал читать) состо­я­лась лишь через 22 года в Лондоне, в пору Корей­ской войны, когда Эрен­бург — один из главных лидеров создан­ного по команде Сталина Движения сторон­ников мира — приехал агити­ро­вать за это движение. В 1928-м, когда Эрен­бург вышел на берлин­скую сцену читать главы из «Заго­вора равных», сидевшие в зале сотруд­ники совет­ского посоль­ства подня­лись и напра­ви­лись к выходу (акку­ратный в своих выводах Гольд­берг допускал, что это могло быть вызвано поздним временем). В 1950-м, как пишет А. М., «ни один совет­ский чиновник не мог и мечтать о том, чтобы выйти, когда Эрен­бург произ­носит свою речь». У Гольд­берга, что и гово­рить, было чутье: он ведь мог только дога­ды­ваться, что Эрен­бург стал номен­кла­турой Полит­бюро (оно в 1950-м году дважды прини­мало решения по Эрен­бургу — в начале года разрешив ему поездку во Францию и в Берлин, а затем 30 июня назначив ответ­ственным за все пропа­ган­дист­ское обес­пе­чение Движения сторон­ников мира и поручив Фадееву «поста­вить на ближайшем засе­дании Посто­ян­ного Коми­тета Всемир­ного Конгресса сторон­ников мира вопрос о введении т. Эрен­бурга в состав Бюро Посто­ян­ного Коми­тета»). «Что же до Эрен­бурга-писа­теля, которым я долго восхи­щался и чьи книги читал и пере­чи­тывал, — продол­жает А. М. сюжет 1950 года, — то я был огорчен, обна­ружив, что он просто-напросто скучен». Правда, в другом месте он уточ­няет свой приговор писа­телю, пере­фра­зируя известную пого­ворку: поскре­бите хоро­шенько Эрен­бурга и вы еще обна­ру­жите Эренбурга.

Последний раз Гольд­берг видел Эрен­бурга в 1960 году, в эпоху неранней отте­пели, снова в Лондоне, на респек­та­бельной конфе­ренции «Круг­лого стола» — Эрен­бург был одним из его сопред­се­да­телей. На сей раз благо­даря лейбо­ристу Кони Зилли­а­кусу, прия­телю Эрен­бурга и также участ­нику «Круг­лого стола», Гольд­берг позна­ко­мился с Эрен­бургом лично — он даже раздобыл себе место в зале рядом с Эренбургом.

Тут следует заме­тить, что Кони Зилли­акус, «анфан террибль» лейбо­рист­ской партии, входил в число тех англичан, с кото­рыми Эрен­бург был связан не только общим делом, но и дружбой. В этот круг входили также Айвор Монтегю и Джон Бернал; подчеркнем, что само по себе участие в офици­альной совет­ской внеш­не­по­ли­ти­че­ской игре не давало ее участ­никам права рассчи­ты­вать на дружбу Эрен­бурга. Так, замечу, из «просо­вет­ских» англичан в круг Эрен­бурга никогда не входил знаме­нитый юрист и во все времена «верный друг СССР», даже не упомя­нутый в мему­арах «Люди, годы, жизнь» Дэннис Ноэль Притт, лауреат между­на­родной, а точнее — совет­ской, для между­на­родных нужд, Сталин­ской премии мира. (Думаю, Эрен­бург не мог ему простить энер­гичной поддержки на Западе москов­ских «открытых» процессов 1930-х годов.) Расска­зывая, как Зилли­акус пред­ставил его писа­телю, А. М. честно и с пони­ма­нием ситу­ации пишет:

«Эрен­бург не казался особо довольным этим знаком­ством. Возможно, он просто был осто­рожен. Он мог прекрасно чувство­вать, что люди вроде меня, ведущие пере­дачи на Россию, могли быть потен­ци­альной угрозой дели­кат­ному и необы­чайно слож­ному делу либе­ра­ли­зации, которым он был занят дома. Я пытался завя­зать разговор, но это было нелегко. Я чувствовал, что он не желал ввязы­ваться в дискуссию, и я вынужден был как-то пока­зать, что не имею наме­рений прово­ци­ро­вать спор. Я ничего специ­ально не имел в виду, и мы могли вести откро­венный разговор о состо­янии совет­ского искусства».

Когда А. М. решился писать об умершем в 1967 году Эрен­бурге, у него в багаже были эти три встречи, знаком­ство с книгами и статьями Эрен­бурга и проду­манные сужденья о совет­ском режиме и его эволюции. Он считал, что этого недо­ста­точно, и, понимая, что совет­ские архивы напрочь для него закрыты, старался исполь­зо­вать свои знаком­ства, чтобы приватно полу­чить доступ к инте­ре­со­вавшим его материалам.

Вот его упомя­нутое мной письмо к И. И. Эрен­бург, напи­санное, видимо, уже после их личной встречи, и, как это чувству­ется из текста письма, не первое, хотя един­ственное сохра­нив­шееся; думаю, оно дати­ру­ется концом 1981 — началом 1982 года:

«Дорогая Ирина Ильинична!

Простите, что беспокою, но для меня очень важно выяс­нить следу­ющий вопрос:

В марте 1963 г. Хрущев и Ильичев резко крити­ко­вали Вашего отца. После этого в течение нескольких месяцев об Эрен­бурге ничего не было слышно. Но в августе он выступил на форуме евро­пей­ских писа­телей, и текст этой речи был опуб­ли­кован в „Лите­ра­турной газете“. Сообщая об этом, корре­спон­дент „Le Monde“ Michel Tatu писал: „Cette apparition peut être considérée comme un signe d’apaisement“. Затем Tatu добавил:

On apprend d’autre part que I’auteur du „Dégel“ a été reçu, il a quelques jours, par M. Khrouchtchev qui I’aurait encourage a poursuivre la rédaction de ses Mémoires“.

Была ли такая встреча (или, как утвер­ждают другие корре­спон­денты, теле­фонный звонок)?

Я был бы Вам очень благо­дарен, если бы Вы смогли это подтвер­дить и сооб­щить что-нибудь конкретное о содер­жании разго­вора, если он действи­тельно состоялся.

С искренним уважением

АГ».

Письмо напи­сано на папи­росной бумаге, оно было сложено и склеено скотчем; на обороте письма каран­дашная помета: «Irene Е.» — т. е. письмо отправ­лено с оказией (совет­ской почте пере­сылку своих вопросов А. М., понятно, не доверял).

Из письма следует, в част­ности, что А. М. в ту пору штуди­ровал фран­цуз­скую печать начала 1960-х годов, отыс­кивая в ней сооб­щения москов­ских корре­спон­дентов об Эренбурге.

То, что исчер­пы­ва­ющий ответ Ирины Ильи­ничны им был получен, следует из поме­щен­ного в конце книги А. М. рассказа о встрече Хрущева и Эрен­бурга в августе 1963 года:

«Они имели долгую беседу, в течение которой, как сооб­щают, Эрен­бург говорил с большой откро­вен­но­стью и сказал Хрущеву, что контроль над лите­ра­турой и искус­ством, который теперь вводится, все равно не срабо­тает, если только власти не готовы сажать людей в тюрьму — прак­тика, которую Хрущев, конечно, не имел желания восста­нав­ли­вать. Хрущев был, видимо, в прими­ри­тельном настро­ении. Он заявил Эрен­бургу, что, конечно, не хочет, чтобы тот пере­стал писать, и что он должен закон­чить шестую часть воспоминаний».

32-я глава книги Гольд­берга, в которую включен этот рассказ, оказа­лась последней: в марте 1982 года А. М. не стало. Руко­пись книги об Эрен­бурге не была завер­шена. Спустя неко­торое время после кончины А. М. его вдова Элизабет предо­ста­вила все руко­писные мате­риалы книги, как и мате­риалы архива А. М. Гольд­берга, Эрику де Мони, который в 1960-х и в 1970-х годах два срока был корре­спон­дентом Би-би-си в Москве (где, как он сам пишет, он смог помочь А. М. «с одним или двумя полез­ными контактами»).

Помню обес­по­ко­ен­ность И. И. Эрен­бург судьбой неза­вер­шенной руко­писи А. М. — она опаса­лась, что Эрик де Мони внесет в нее небрежные поправки, допол­нения и нарушит серьезный тон работы А. М. С другой стороны, были опасения, что после смерти А. М. не найдется изда­теля для его не подго­тов­ленной к печати руко­писи. Поэтому И. И. реши­лась пере­дать Эрику де Мони для публи­кации в прило­жении к книге А. М. 10 не опуб­ли­ко­ванных в СССР и весьма важных доку­ментов. Самым сенса­ци­онным среди них, несо­мненно, было письмо Эрен­бурга Сталину (февраль 1953 года) в связи с делом врачей — сам Эрен­бург весьма глухо упомянул о нем в мему­арах, а после прохож­дения много­сту­пен­чатой цензуры даже это упоми­нание о письме исчезло из опуб­ли­ко­ван­ного «Новым миром» текста мему­аров. Пере­даны были также тексты писем Эрен­бурга Хрущеву, Ильи­чеву, Аджубею, а также фраг­мент пере­писки писа­теля с главным редак­тором «Нового мира» Алек­сан­дром Твар­дов­ским и ходившее в самиз­дате выступ­ление Эрен­бурга на чита­тель­ской конфе­ренции в Москве в 1966 году. Все это вместе с текстом преди­словия Н. И. Буха­рина к роману «Необы­чайные похож­дения Хулио Хуре­нито» стало прило­же­нием к книге А. М., подго­тов­ленной к изданию Эриком де Мони, и сделало ее привле­ка­тельной для изда­тель­ства Виден­фельда и Никол­сона в Лондоне.

 

Эрик де Мони в преди­словии к книге заметил, что, следуя примеру А. М., не будет назы­вать имена своих помощ­ников в СССР — и это, конечно, было правильно (бреж­нев­ский застой на деятель­ность КГБ распро­стра­нялся в последнюю очередь). Он пред­по­слал книге введение — сжатый, с малым числом факти­че­ских ошибок, очерк «жизни и судьбы» Эрен­бурга, в котором выделил «двой­ствен­ность» отно­шения писа­теля к Сталину и, отметив недо­ста­точную насы­щен­ность книги А. М. доку­мен­тами, подчеркнул свое несо­гласие с неко­то­рыми выво­дами А. М.: «Просле­живая наиболее темные места судьбы Эрен­бурга, он иногда слишком склонен оправ­ды­вать его». Далее Эрик де Мони снабдил текст А. М. построч­ными приме­ча­ниями и после­сло­вием — в нем есть и личное свиде­тель­ство: рассказ о его встрече и кратком разго­воре с Эрен­бургом в грече­ском посоль­стве в Москве в марте 1965 года («Он был любезен, но отрешен, и меня пора­зила его хруп­кость. Его кожа напо­ми­нала перга­мент, костюм на нем висел, но взгляд был острым, недо­вер­чивым и ищущим»). Уже зарож­да­лось дисси­дент­ское движение, появ­ля­лись люди, готовые бороться с режимом в открытую, время легально сопро­тив­ляв­ше­гося режиму Эрен­бурга конча­лось, и, подводя итог этого времени, как он его понимал, де Мони завершил после­словие, а с ним и книгу А. М. словами Евг. Евту­шенко, сказан­ными ему в Лондоне: «Илья Эрен­бург? Он научил нас всех выжи­вать!» (отсюда и экзи­стен­ци­альная компо­нента подза­го­ловка, который дал книге де Мони: «Писа­тель­ство. Поли­тика. Искус­ство выживать»).

Нельзя согла­ситься с де Мони и считать А. М. адво­катом Эрен­бурга — просто в своей книге он оста­вался столь же корректным, как и работая на радио Би-би-си. Жизнь Эрен­бурга, его неиз­менный, с юности, интерес к поли­тике и к тем, кто ее реали­зует (от Савин­кова до Хрущева), и большая или меньшая несво­бода как след­ствие этого инте­реса — не предмет для судеб­ного разби­ра­тель­ства. В анализе же конкретных сюжетов этой жизни А. М. был вполне строг. Он доста­точно (для запад­ного чело­века) понимал черную сталин­скую эпоху и что она делала с правами чело­века, чтобы не зади­рать моральную планку ввысь. (Сегодня, заметим от себя, упор­ство, с которым Эрен­бург даже тогда отста­ивал право куль­туры быть самой собой, и то, что он оста­вался по временам едва ли не един­ственным публичным проти­во­весом в борьбе с анти­се­ми­тизмом в СССР, не может быть забыто, но правильно судить о форме этой деятель­ности можно лишь в контексте реальных исто­ри­че­ских обсто­я­тельств времени и судьбы писателя.)

Обра­тимся к глав­ному крити­че­скому эпизоду книги А. М. — описанию пресс-конфе­ренции Эрен­бурга в Лондоне в 1950 году, свиде­телем которой А. М. был (он дважды возвра­ща­ется к этому эпизоду в книге). Отмечу сразу, что Эрен­бург был един­ственным деятелем СССР, который пока­ялся (в мему­арах) и признал свою долю ответ­ствен­ности в разду­вании холодной войны, в неспра­вед­ли­вости неко­торых нападок и суждений. Понятно, что Сталин был главным иници­а­тором этого холода, но Запад несет свою долю ответ­ствен­ности, и, как спра­вед­ливо пишет А. М., западная реакция и ее стиль часто облег­чали задачу Эрен­бургу — оттал­ки­ваясь от резкости и беспар­дон­ности Запада, Эрен­бург с легким сердцем мог позво­лить себе не менее острые пропа­ган­дист­ские пассажи. Подчеркну, что пока­яние Эрен­бурга не распро­стра­ня­лось на сюжет, о котором написал А. М.

Итак, Лондон, 1950 год, разгар Корей­ской войны.

Эрен­бург приехал на конфе­ренцию англий­ских сторон­ников мира. Газета «Ивнинг ньюс» его встре­тила заго­ловком: «Зачем впустили Илью» («Я считал, что англи­чане, скорее, чопорны, чем фами­льярны, и заметка меня озада­чила» — таков коммен­тарий «Люди, годы, жизнь»). Именитые англи­чане были госте­при­имны не более газет: один — «известный англий­ский писа­тель» (возможно, это был Пристли) — сравнил Эрен­бурга с «большой немецкой овчаркой» и посо­ве­товал ему поскорее убраться в Москву, другой — политик-лейбо­рист, бесе­до­вавший с Эрен­бургом три часа в присут­ствии пере­во­див­шего Монтегю, — выступая в парла­менте, сравнил Эрен­бурга с Риббен­тропом и т. д. Под окнами его номера в гости­нице сторон­ники Мосли в первую же ночь орали в микрофон, что он орга­ни­зовал войну в Корее и прибыл в Англию для подрывной работы; следу­ющей ночью Эрен­бурга высе­лили из его номера, и он прома­ялся до утра в кори­доре на голом диване — это как раз перед пресс-конфе­рен­цией, на которой присут­ствовал А. М.

Пресс-конфе­ренция описана в мему­арах Эрен­бурга так:

«Зал был набит журна­ли­стами, и вели они себя настолько вызы­вающе, что меня бросало в пот. Я понимал, что должен быть спокойным для тех немногих, которые действи­тельно инте­ре­со­ва­лись моими отве­тами, однако это внешнее спокой­ствие стоило сил. Я бывал на сотнях пресс-конфе­ренций, но ничего подоб­ного не видел. Все время меня преры­вали. Один журна­лист подбежал и крикнул: „Нечего выво­ра­чи­ваться. Отве­чайте прямо — „да“ или „нет“?“».

Вот пресс-конфе­ренция глазами А. М.:

«Западные журна­листы, собрав­шиеся на пресс-конфе­ренции, были почти все воин­ственно настроены, так что от Эрен­бурга требо­ва­лась немалая смелость высту­пать перед ними. В течение двух часов он доблестно держал оборону, увер­ты­ваясь от одних вопросов и парируя другие контр­во­про­сами, скры­ваясь в полу­правде и двусмыс­лен­но­стях, отча­янно стараясь избе­жать прямой лжи. В конце концов, однако, натиск, я полагаю, стал слишком сильным для него, так как он все ж таки сдался и сделал несколько заяв­лений, которые оказа­лись умыш­ленной ложью, причем одного из них можно было избе­жать, но он произнес его с такой крайней убеж­ден­но­стью, что в тот момент я поверил ему».

Вопрос, который Эрен­бург не сумел «отбить» корректно, был о судьбе еврей­ских писа­телей Бергель­сона и Фефера («я совер­шенно уверен, что только они были названы по имени, но не Маркиш», — заме­чает А. М., и это очень важно, потому что Эрен­бург любил Маркиша и его поэзию, которую знал в пере­водах, а к прозе Бергель­сона был равно­душен, что же каса­ется Фефера, то думаю, и тогда уже подо­зревал его в сотруд­ни­че­стве с НКВД).

«Это не был рито­ри­че­ский вопрос, — продол­жает А. М., — и он не был поставлен только для того, чтобы Эрен­бург оказался в трудной ситу­ации. В те дни люди действи­тельно хотели знать, что проис­ходит. Было почти невоз­можно полу­чить хоть какую-нибудь надежную инфор­мацию из Совет­ского Союза. Ходили слухи об аресте евреев-интел­ли­гентов, но никто не мог быть уверенным — правда это или нет».

Ответ Эрен­бурга, как его приводит А. М.: он не видел Бергель­сона и Фефера в течение двух лет и он вообще-то редко виделся с ними, так как ни один из них не принад­лежит к тесному кругу его друзей, но если бы у них были какие-либо непри­ят­ности, он бы узнал об этом (Эрен­бург говорил по-фран­цузски, и А. М. приводит последнюю фразу и по-фран­цузски, и в англий­ском пере­воде). Основной коммен­тарий А. М. предельно жесток: «Не просто ложь, а ложь, сфор­му­ли­ро­ванная так, чтобы выгля­деть правдой». Из других коммен­та­риев А. М. упомяну следующие:

«Можно было спорить, что у него не было альтер­на­тивы, если он не был готов немед­ленно просить поли­ти­че­ского убежища в Англии» и следом: «Даже если бы он просто укло­нился от ответа или изменил тему, как он это сделал в ответ на неудобный вопрос о Корей­ской войне, это можно было бы простить; он не только не укло­нился от ответа, но произнес ложь с видом полной убежденности».

И еще:

«На состо­яв­шейся позже пресс-конфе­ренции в Париже на вопрос о Бергель­соне, фефере, Маркише и других Эрен­бург вроде бы ответил: „У меня нет с ними ничего общего и я ничего о них не знаю“… В каком-то смысле этот ответ был не так плох, как тот в Лондоне».

Замечу, что, не будь обста­новка в Лондоне столь взвин­ченной, Эрен­бург, возможно, нашел бы спаси­тельную формулу (например, как в Париже), хотя именно ему это было особенно нелегко. Когда судьба членов Еврей­ского анти­фа­шист­ского коми­тета (а все погибшие еврей­ские писа­тели были его членами) прояс­ни­лась, к тем, кого не тронули, возник вопрос: почему вас поща­дили? Эрен­бург был первым, кому адре­со­вали этот вопрос. Он отвечал на него без подроб­но­стей: «Лотерея». В 1999 году стало известно о доку­менте, проли­ва­ющем на это свет: в списке еще не аресто­ванных членов Еврей­ского анти­фа­шист­ского коми­тета, но наме­ча­емых к аресту, который министр госбе­зо­пас­ности Абакумов пред­ставил Сталину в начале 1949 года, Эрен­бург значился первым.

«По аген­турным данным, — указы­ва­лось в пояс­не­ниях к списку, — нахо­дясь в 1937 году в Испании, Эрен­бург в беседе с фран­цуз­ским писа­телем, троц­ки­стом Андре Мальро допускал враже­ские выпады против това­рища Сталина <…>. В течение 1940–47 гг. в резуль­тате прове­денных чекист­ских меро­при­ятий зафик­си­ро­ваны анти­со­вет­ские выска­зы­вания Эрен­бурга против поли­тики ВКП(б) и Совет­ского государства».

Однако Сталин, поставив рядом со многими другими фами­лиями этого списка галочку и начальные буквы слова «Ар<естовать>», напротив фамилии Эрен­бурга оставил лишь замыс­ло­ватый полу­во­про­си­тельный значок. Смысл его прояс­няет помета сталин­ского секре­таря Поскре­бы­шева возле этого значка: «Сооб­щено т. Абаку­мову» и то, что Эрен­бурга не аресто­вали. Этим «сооб­ще­нием» Абаку­мову писа­тель на время был «поми­лован»: Сталин в очередной раз решил, что Эрен­бург ему еще приго­дится. Понятно, что И. Г. не знал об этой конкретной резо­люции, но то, что именно Сталин «спас» его, он чувствовал и обязан был соблю­дать свер­хо­сто­рож­ность. Вот почему вопрос на пресс-конфе­ренции был для него безна­дежным: офици­альной инфор­мации о судьбе еврей­ских писа­телей в СССР, на которую можно было сослаться, не суще­ство­вало, а подтвер­дить слухи об их аресте могли лишь те, кому это бы пору­чили; даже сосланные родствен­ники писа­телей побо­я­лись бы что-либо сказать вслух, но Эрен­бургу и умол­чание сочли бы за грех. Конечно, можно сказать — а не надо себя заго­нять в такие ситу­ации! Но кто способен далеко вперед пред­ви­деть все заранее в жизни, которая прожи­ва­ется сразу набело?

Почему Эрен­бург не написал об этом в мему­арах? Вместо ответа расскажу об эпизоде, который приводит Дж. Рубин­штейн: он бесе­довал с вдовой Ива Фаржа — фран­цуз­ского обще­ствен­ного деятеля, погиб­шего в СССР в авто­мо­бильной ката­строфе, и записал ее рассказ о том, что в отте­пельные годы в Сток­гольме она напом­нила Эрен­бургу, как в последний приезд Ива Фаржа в СССР зимой 1953 года они ехали вместе с Эрен­бургом в его машине и видели сотни людей, разгре­ба­ющих снежные завалы на дороге, и Фарж спросил Эренбурга:

«„Кто эти люди?“ Эрен­бург ответил: „Уголов­ники, в каждой стране они есть“. „Почему, — спро­сила Фаржетт Эрен­бурга в Сток­гольме, — он не сказал тогда, что это были поли­ти­че­ские? Почему не поде­лился правдой?“ Помолчав немного, Эрен­бург ответил: „А вы знаете кого-нибудь, кому бы не хоте­лось жить?“ Наутро его подруга, Лизлотта Мэр, сказала Фаржетт, что ночью Эрен­бург не спал, ему было плохо. Он же знал, что тогда вынужден был сказать Фаржу ложь. Как ему было нестер­пимо, что прихо­дится обма­ны­вать своих друзей!»

Граж­данин Вели­ко­бри­тании А. М. Гольд­берг употребил в этом случае слово «рабо­леп­ство». Граж­данин СССР И. Г. Эрен­бург исполь­зовал в мему­арах слово «молчание» и написал о том, какой мукой для него оно было.

Тут возни­кает наивный вопрос: имели ли англи­чане, жившие в созданных ими усло­виях свободы, моральное право зада­вать чело­веку из СССР вопросы, честные ответы на которые были равно­сильны его гибели? Ответ, мне кажется, один: част­ному лицу — нет, а офици­аль­ному пред­ста­ви­телю страны — да. Эрен­бург, так сложи­лась его жизнь, имел в 1950 году офици­альные полно­мочия и, стало быть, заслу­женно получал вопросы, которые получал. Думаю, что И. Г. это хорошо понимал; недаром, вспо­миная Лондон 1950 года, он написал о том, как нелегко ему было, а расска­зывая о встрече с англий­скими студен­тами в Москве 1954 года — о своем возмущении.

Это тоже эпизод холодной войны. Вот как вспо­минал о нем Эренбург:

«В Совет­ский Союз прие­хала деле­гация какого-то союза англий­ских студентов; может быть, они хорошо распре­де­ляли между това­ри­щами стипендию и разби­ра­лись в хоккее или футболе, но общий куль­турный уровень их был невысок. Однако в Москве они захо­тели побе­се­до­вать с С. Я. Маршаком и мной. Меня долго угова­ри­вали, наконец, я согла­сился и пошел в Союз писа­телей. Разго­ва­ри­вали студенты отнюдь не по-джентль­менски. Я отвечал резко, а Самуил Яковлевич астма­ти­чески дышал. Меня возму­щало, что двух далеко не молодых писа­телей угово­рили прийти и отве­чать на вопросы развязных юношей. Потом студенты отбыли в Ленин­град и там потре­бо­вали встречи с Зощенко. Михаил Михай­лович пытался отне­ки­ваться, но его заста­вили прийти. Один из студентов спросил его — согласен ли он с оценкой, которую ему дал Жданов. Зощенко ответил, что Жданов назвал его „подонком“ и что он не мог бы прожить и одного дня, если бы считал это правильным. Так возникла скверная версия — „Зощенко нажа­ло­вался англи­чанам“»..

Эрен­бург вспомнил об этой истории, расска­зывая про свой разговор с Хрущевым, кото­рому он безуспешно пытался объяс­нить «историю» с Зощенко (Хрущева уже соот­вет­ственно настроили). Отмечу, что англий­ские студенты на самом деле на той встрече гово­рили не только с Зощенко, но и с Ахма­товой, и на анало­гичный вопрос Анна Андре­евна, изумив англичан, невоз­му­тимо отве­тила, что считает поста­нов­ление ЦК 1946 года правильным (и до сих пор, слава богу, никому не приходит в голову ее осуж­дать за это)…