Автор: | 14. мая 2019

Борис Замятин – прозаик, журналист, член ПЕН-клуба, Союза писателей Москвы и Союза русских писателей Германии. Рассказы были опубликованы в журналах «Дружба народов», «Грани», «Родная речь» и др. В 1996 году уехал в Германию. Сотрудничал с газетами «Русская Германия», «Контакт», «Рубеж» и др. Работал редактором в газете «Европа экспресс», гл. редактором журнала «Имидж», редактором сатирического раздела журнала «Ру.башка». Публикуется в альманахе «Новый континент» (Чикаго). Живёт в Берлине.



Презен­тация книги «Мгно­вения»: 20 мая 2019 года в 18.00, Фазанен штрассе 79-80, Берлин, малый зал.


Из Москов­ской тетради 


Перед штурмом

«Какая нежность – впору умереть».
Есть сила чувства в этой странной строчке,
так вовремя постав­ленная точка
пленит нас крепче, чем словесной вязи сеть.

Над Кара-Дагом облака низки,
и кажется, они всё ниже, ниже,
пустынны пляжи, волны высоки,
курорт­ники, как ласточки, под крыши
забились.
В страхе поползли пески,
а горы словно сдви­ну­лись поближе.
Какая сила в шуме волн, в молчанье скал,
как беспо­щаден надви­га­ю­щийся вал,
как обна­жи­лось хищное начало,
которое, лаская, разрушало
гранитную, довер­чивую твердь.
Но морю штурмом гор не одолеть!

Где взять слова, как описать суметь,
что видишь глазом?
«Впору умереть!»

 

Легенда о божьем даре

Сначала
В нём музыка тревожная звучала,
Давила
Какая-то неве­домая сила.
Но свыше
Зовущий тихо глас он не услышал
И долго
Пытался быть рабом семьи и долга.
Чужое
Напрасно ремесло хотел освоить,
Но мало
Постиг в холодной логике металла.
Иные
В душе его звучали позывные
И уши
Он закрывал, чтобы не рвались звуки в душу.
А звуки
В грозу манили, как в объятья руки,
Томили
Виденья смутные и ощущенье крыльев.
Но дурью
Звала жена томление по буре.
«Рабо­тать
Тебе, мой милый, - гово­рила , - неохота,
Томленье
В здоровом мужике всегда от лени!»
За плечи
Её он обнимал и не перечил.
Но ночью
Она заго­ло­сила что есть мочи,
Не веря,
Что руки его сплошь покрыли перья.
Хоть ужас
И овладел женой от вида мужа,
А бабой
была она по виду хрупкой – но не слабой,
Тигрицей
Рвану­лась к мужу, ощипала словно птицу.
К рассвету
На коже не оста­лось даже следа,
И руки
Он, плача, целовал своей подруге,
Не зная,
Что божий дар за кару принимает.
Всевышний
Глаза отвёл, увидев, что он лишний.
«Бабёнку, -
Решил, - за предан­ность возна­гражу ребёнком,
А мужа, Бог с ней, оставлю, коль он ей так нужен…»
Но всё же
В душе жалел, что пога­сила искру божью.
У Бога
Свой дефицит, и божьих искр немного.
Так Богу
Простая баба перешла дорогу
И победила
Извечным – тем, что мужика любила.
А парень
Какой родился! Только муж бездарен.
Ну что же…
Не каждому даётся искра божья!

 

* * *

Какая проза – в сорок лет
слыть начи­на­ющим поэтом,
когда иных на свете нет,
и впереди, увы, не лето.

И ужаса­ется рука
безмерной тяжести задачи,
поэты – баловни удачи
погля­ды­вают свысока,
но просто жить нельзя иначе.

А белый лист, как эшафот,
когда вокруг стол­пи­лись люди
и жертва еще чуда ждет,
но чудо не произойдет,
и казнь отме­нена не будет.

А будет белый лист манить,
как манит плаха в миг последний.
Но опоз­дав­шему к обедне
к вечерне можно не спешить…

 

Предок

Так кто он был, безвестный предок мой,
что брел по желтой тишине пустыни?
И почему глаза его и ныне,
как совести укор передо мной?

Я рос в России, здесь моя судьба -
как прядь в канате многих сходных судеб.
Полет ракет и черная изба,
размах, убогость, празд­ники и будни -

здесь все мое, мне нет иных путей,
умру при русском звоне погребальном…
Но он приходит ночью… „Ты – еврей,“ -
читаю я в глазах его печальных.

Оставь, - я говорю ему, - уйди,
я с детства этим сыт, как кашей манной!“
Он исчезает.
Что ж так жжет в груди,
когда я просы­паюсь слишком рано?

 

Монолог умира­ющей собаки

на площади Ногина 8 июля
от жары умерла собака.

Лежу,
лижу асфальт горячий.
Хозяйка бьется надо мной,
то обольет меня водой,
то поце­лует, то заплачет.
Что плакать? Я пока – живой.
Гляжу в последнее окошко -
в просвет меж сдви­нутых голов.
Рот, что орет о неотложке ,
молчи, не надо докторов.
Оста­лось жить совсем немножко.
Асфальт расплавлен, как металл,
и, как асфальт, чернеет небо.
Глоточек моло­дости мне бы!
Что зря молить, чтоб я вставал?
Зря плачет - жизнь была собачья…
Но разве лучше у нее?
Я – друг един­ственный ее!
Един­ственный, а это значит,
я ближе ей, чем тот, на даче,
дороже, чем его вранье.
Пошли ей, господи, удачу…
Асфальт,
хозяйка,
воронье.

 

Салон

На скромной кухоньке стена
резной укра­шена доскою.
С затей­ли­во­стью городскою
в доске тоска отражена
по дере­вен­скому покою.

Наивна грубая скамья,
фонарь-коптилка над плитою,
а на хозяйке кружевное,
то ль пончо, то ли что иное,
о чём спро­сить стес­няюсь я.

Компания всегда одна:
хозяйка – бывшая актриса,
сосед – редактор из «Совписа»,
художник – ярый враг вина,
но пьющий водочку «до дна».

Все в возрасте, но без имён,
не изба­ло­ваны вниманьем,
и, может, это моветон,
но у хозяйки свой резон,
на кухне прини­мать компанью.

Уверен, и в Париже нет
уютней этого салона,
хоть заме­няет винегрет
и водка с огурцом солёным
коктейли, устриц и фуршет.

Я так люблю от суеты
сбежать сюда под воскресенье,
молчать, топить в вине сомненья
и грусть несбыв­шейся мечты,
и знать, что здесь бываешь ты…


Из укра­ин­ской тетради 


Размыш­ления у памят­ника Изабелле

Роскошный памятник старик Цивян воздвиг
Над прахом неза­бвенной Изабеллы.
Он продал дом, чтобы над бренным телом
Навеки вознести нетленный лик
В металле и граните черно-белом.
Его жалели:
тронулся старик -
Стать нищим ради мёртвой…

Был велик
Цивян.
Он был любви достоин –
вот в чём дело…
Мне показалось,
что кивнула Изабелла.

 

У церкви «Святой Варвары»

Здесь был костел.
Совсем иная жизнь
запом­ни­лась готи­че­скому своду.
Пылали свечи. От небес  к народу
органа звуки медленно лились,
и като­личек тонкие уста
спасенья душ молили у Христа.

Под эти своды новый век пришел,
слепым ударом смял клавиатуру,
и в вечность канули согбенные фигуры,
орган и даже память про костел.
Лишь Вати­кан­ский всемо­гущий Бог,
печа­лился, что паству не сберег.
Ты не католик и не меломан.
Чего ж грустишь, совой на стены глядя?
Зачем вооб­ра­женье, как в тетради,
рисует две фигуры и орган?
Зачем их образы  ввысь устрем­ленный свод
по пере­улкам памяти ведет?

И что тебе чужой орган, чудак,
когда в те годы не жалели человека?

Под звуки этого органа в прошлом веке
с графиней Ганской обвен­чался де Бальзак.

 

Курортный роман

Короткий свет курорт­ного романа…
Чтоб там ни гово­рили пошляки,
ханжи как ни клей­мили б неустанно,
лучи его чисты и высоки,
а чувства дышат преле­стью экранной,
где жизнь спрес­со­ванна и рамкой временной
опре­де­ля­ется цена и суть мгновенья.
Как он смешон, седою головой
чужой жене припавший на колени.
И ей, измен­щице, прощенья нет, и все ж!
Овеянные свеже­стью морскою,
пове­рившие вновь, что мир хорош,
как снова трепетны и юны эти двое,
как пьют любви плени­тельную ложь.
Что перед нею внут­ренний судья,
его сред­не­ве­ковые одежды
нелепы и смешны, как ум невежды
перед извечной тайной бытия.
Как женщине на юге устоять
Перед напором искрен­него пыла?
Она была к нему добрей, чем мать,
та, что его любовью одарила.
Как будет ей мучи­тельна расплата
за сердца жар и за тепло руки.
Так крими­нальна их любовь иль свята?

Одно и то же“ – пояс­няют знатоки.


Из венгер­ской тетради 


Туман в Будапеште

Туманна Венгрия, туманна.
Зима иль осень, не поймешь…
Недавно или только «мошт»*,
холодный, грузный, словно морж,
пришел туман, как гость нежданный?
Я к этой влажной пелене,
зонтом повисшей над Дунаем,
как к сига­ретам, привыкаю,
и в темный город проникаю
тайком, как юноша к вдове.
Как будто там, где нет огней,
в глубинах города чужого,
найду счаст­ливую подкову,
которая вернет мне снова,
надежды юности моей.
И, может, пагубны туманы
в обычно солнечной стране,
но что-то темное во мне
клубится призрачно и странно.
Так варит ведьма на огне
свои снадобья и дурманы.
И то ль во сне, то ль наяву
бреду к вечер­нему туману,
плыву в плену самообмана.
Так тянет зелье наркомана,
а девушек весной – в траву.
Я не пытаюсь устоять,
мне эта сладостна отрава.
Плевать, что нет на это права,
но все ж бреду не влево.
Вправо.
Молчу,
а хочется кричать…
Туман…
(В такую его мать!!!)

*Мошт – сейчас (венгерск.)

 

* * *

Как страшно женщине стареть,
как нужно выгля­деть моложе,
но время пауком по коже
плетет преда­тель­скую сеть.
Да, ей за сорок, это видно,
но посмот­рите как легка
изящная ее рука,
как талия тонка завидно,
как юбки замшевой разрез
подчерк­нуто высок и точен.
Кто, глядя на нее, захочет
суд ить: с разрезом ей иль без?
Какой мужчина не поймет
в ней жаркой прелести породы,
когда, пытаясь сбро­сить годы,
она средь глаз мужских идет.
Идет, как будто в гололед,
как по канату – не сорваться б!
И пони­мает – упадет.

Так опадает цвет акаций…

 

В подвале бази­лики венгер­ского города
Эстер­гома в открытых гробах
 поко­ятся
чело­ве­че­ские кости. Над ними надпись:

«Мы были такими, как вы!»

Мы – кости гробов Эстергома
здесь жили когда-то, как дома,
музейные эти хоромы
теперь ни к чему нам, увы…

Мы молоды были, как вы,
любили, наде­я­лись, ждали,
каза­лось, мы были из стали.
Вгля­ди­тесь же в то, чем мы стали -
Господни пути таковы…

Мы жили скромнее, чем вы,
корми­лись трудами своими,
мы славили Господа имя,
но он нас и сделал такими –
мертвей прошло­годней травы.

Мы праведней  жили, чем вы,
но лучше лежать на погосте,
чем жалкие бренные кости
являть приез­жа­ющим в гости
из Вены, Чикаго, Москвы.

И вы раство­ри­тесь, как мы,
в пучине грядущих столетий.
Пока вы на солнечном свете,
моли­тесь мгно­ве­ниям этим –
мы были такими, как вы…