Автор: | 17. декабря 2021



Было это в те басно­словные времена, когда Москва еще прозы­ва­лась Бело­ка­менной, а в одном из ее кривых пере­улков, в котором каменные дома еще пере­ме­жа­лись с дере­вян­ными особ­няч­ками, прожи­вало семей­ство выходца из Либавы Урия Кагана, состо­ящее из отца, матери и двух дочерей. По словам старшей из них, отец ее был юристом, но, из-за своего еврей­ства ходил в помощ­никах 25 лет, а в окружном суде высту­пали его помощ­ники, давно уже ставшие присяж­ными пове­рен­ными. К этим сугубо лако­ни­че­ским сведе­ниям младшая дочь добав­ляла, что отец ее был также юрис­кон­сультом австрий­ского посоль­ства и что к нему обра­ща­лись за советом прие­хавшие на гастроли и не пола­дившие со своими антре­пре­нё­рами австрий­ские акро­баты, эксцен­трично одетые шантанные певички, тирольцы с голыми коленками.

Лиля Брик 1920-е 

Между тем, кое-что во всех этих деталях, каса­ю­щихся деятель­ности отца почтен­ного и по нынешним поня­тиям вполне буржу­аз­ного семей­ства, вызы­вает лёгкое недо­умение, потому что дочь, повест­ву­ющая о своём папе, упустила из виду, что в те дни никаких посольств в Москве не могло быть, а консуль­тации, которые он мог давать австрий­ским арти­стам, едва ли опла­чи­ва­лись столь щедро, чтобы целая семья могла жить безбедно, дать дочерям солидное обра­зо­вание, иметь при них фран­цуз­ских гувер­нанток, посе­щать загра­ничные курорты, а музи­ци­ру­ющей матери семей­ства ежегодно ездить в Байрейт на вагне­ров­ские фести­вали. Кага­нов­ские дочери, очевидно, всегда были склонны к известной стили­зации или чего-то не договаривали.
Но вот наступил 1905-й год, который был судь­бо­носным не только в истории России, но и в жизни старшей из кага­нов­ских наследниц, той, которая впослед­ствии стала в лите­ра­турных кругах известна под именем Лили Брик. Учив­шаяся до того дома, она в этом бурном году посту­пила сразу в пятый класс частной женской гимназии. А ведь в ту пору рево­лю­ци­онные события накла­ды­вали отпе­чаток даже на школьную жизнь. Гимна­зисты и гимна­зистки сообща орга­ни­зо­вы­вали какие-то кружки, о чем-то в них ожесто­чённо спорили, шумели и выно­сили грозные резолюции.
Так, по признанию самой Лили, кружок, в котором она прини­мала деятельное участие, в числе других выставлял требо­вание о предо­став­лении авто­номии Польше. Можно, однако, пред­по­ла­гать, что принятая кружком исто­ри­чески вполне обос­но­ванная резо­люция до царского прави­тель­ства не дошла. Во всяком случае, оно на неё никак не реаги­ро­вало и даже не обра­тило ни малей­шего внимания на тех, кто ее подписывал.
Следует уточ­нить, что Лилин кружок соби­рался в поме­щении женской гимназии, и хоть о совместном обучении тогда в Москве и разго­вора не было, кружок все же посе­щался и учени­ками соседних гимназий и его руко­во­ди­телем был избран вось­ми­классник Ося Брик. Для того, чтобы сделать его биографию более красочной, Лиля, когда это стало полезным, утвер­ждала, что Осю вскоре за рево­лю­ци­онную пропа­ганду из гимназии исклю­чили. Другими словами, он еще в зелёной моло­дости пострадал за свои не в меру ради­кальные воззрения. Впрочем, довольно непо­нятным образом исклю­чение из гимназии не поме­шало Брику посту­пить в универ­ситет и жить так, как жили тогда сыновья зажи­точных родителей.
Отец Брика был владельцем срав­ни­тельно довольно крупной фирмы, торго­вавшей корал­лами, и часто ездил по делам в Италию, прихва­тывая с собой сына, чтобы приучить его к ремеслу, а так как главным местом сбыта этих кораллов был Турке­стан, то Осе прихо­ди­лось не раз сопро­вож­дать отца в этом далёком по тем временам путешествии.

Капризы судьбы неис­по­ве­димы, и так случи­лось, что четыр­на­дца­ти­летняя Лиля полю­била семна­дца­ти­лет­него Осю, но для того, чтобы офор­мить эти взаимные чувства, им пона­до­би­лась целая вечность, исчис­ля­емая в долгие пять лет.
Как Лиля расска­зы­вала одному из своих интер­вью­еров, в 1968-м году кончила она гимназию и настолько блестяще сдала мате­ма­тику, что после выпускных экза­менов директор гимназии вызвал к себе ее отца и просил его не губить мате­ма­ти­че­ских даро­ваний своей ученицы.
Однако и тут в Лилиных рассказах можно приме­тить неко­торую алогич­ность. Она, мол, наме­ре­ва­лась посту­пить на мате­ма­ти­че­ский факультет высших женских курсов Герье. но при этом добав­ляла, что евреек туда без атте­стата зрелости не прини­мали. Но ведь обще­из­вестно, что в высшие учебные заве­дения без оного атте­стата и лиц других испо­ве­даний не прини­мали, причём такой обычай суще­ствовал не только в царской России. Странно и то, что, блестяще кончив гимназию, по ее словам, с круглой пятёркой (напомню, что в России суще­ство­вала пяти­балльная система), она иско­мого атте­стата не полу­чила и только годом позднее ей пришлось сдавать допол­ни­тельные экза­мены при Лаза­рев­ском инсти­туте восточных языков, куда она наме­ре­ва­лась посту­пить для даль­ней­шего изучения мате­ма­ти­че­ских наук. Довольно непо­нятен вопрос о суще­ство­вании мате­ма­ти­че­ского факуль­тета в этом, посвя­щённом ориен­та­ли­стике, инсти­туте. Впрочем, как известно, арабы изоб­рели не только цифры, но и алгебру.
Как бы то ни было, Лиля и после окон­чания гимназии не пере­стала увле­каться высшей мате­ма­тикой, настолько, что даже выпи­сы­вала книги из Германии. Но очевидно, ни Гаусс с его теорией ошибок, ни Вейер­штрасс с его мате­ма­ти­че­ским анализом не были доста­точно убеди­тельны, чтобы Лиля продол­жала идти по пути Софьи Кова­лев­ской. Она быстро убеди­лась, что ее мате­ма­ти­че­ское увле­чение было ошибкой, хоть и не из тех, о которых она успела вычи­тать у Гаусса, и поэтому она перешла в архи­тек­турный институт, тот самый, в котором уже училась младшая ее сестра. Сменив вехи, Лиля посвя­тила себя живо­писи и лепке и для усовер­шен­ство­вания на этом новом для неё поприще сразу уехала на какой-то срок в Мюнхен, имевший тогда репу­тацию северных Афин и усиленно, почти наряду с Парижем, посе­щав­шийся русскими моло­дыми художниками.
Помогло ли развитию ее худо­же­ственных способ­но­стей пребы­вание на берегах Изара, неиз­вестно. Известно только, что чуть ли не в день ее возвра­щения из Мюнхена она попала на спек­такль Худо­же­ствен­ного Театра и в антракте случайно встре­тила Брика. На следу­ющий день он ей позвонил, они встре­ти­лись — я передаю ее слова — пошли погу­лять, зашли в ресторан, в кабинет, спро­сили кофей­ничек (вооб­ражаю, каково было выра­жение лица офици­анта, когда он подавал кофей­ничек посе­ти­телям отдель­ного каби­нета), и Ося без всяких пере­ходов попросил меня выйти за него замуж.
Лилины роди­тели сняли для ново­брачных четы­рёх­ком­натную квар­тиру, из которой они почти не отлу­ча­лись, если не считать деловых поездок в Турке­стан. По словам Лили, уже тогда у нас были признаки меце­нат­ства. Выра­зи­лись же они в том, что в эти утоми­тельные поездки они брали с собой, неиз­вестно с какой целью, моло­дого поэта Констан­тина Липске­рова, автора довольно талант­ли­вого сбор­ника стихов Песок и розы, стихов, которые, действи­тельно, пропи­таны воздухом тех отда­лённых россий­ских окраин.
По словам Лили, они сошли со спаси­тель­ного паро­хода только после того, как для них был зажжён зелёный огонь, указы­ва­ющий, что Брику не грозят непо­сред­ственные опас­ности и он будет пристроен. Пове­рить этому нелегко, но все же они верну­лись, и тут, словно «deus ex machina», на их гори­зонте появился знаме­нитый тенор Собинов, в кото­рого были заочно влюб­лены все россий­ские девицы. Невесть почему, но он якобы протянул им руку помощи и каким-то образом, поль­зуясь своими связями, пристроил Осю к стоя­щему гарни­зоном в Петер­бурге авто­мо­биль­ному диви­зиону. Это было какое- то совсем необычное воин­ское соеди­нение, попол­няв­шееся шофё­рами-инструк­то­рами, преиму­ще­ственно из лите­ра­турных кругов, отнюдь не стре­мив­ши­мися попасть на фронт. Кстати, службу в этом диви­зионе весьма красочно описал Виктор Шклов­ский в своём «Сенти­мен­тальном путешествии».

У Лили от сердца отлегло, но все же из-за войны пришлось пойти на неко­торые жертвы. Ося должен был прекра­тить работу в фирме отца, забыть о кораллах и пере­ко­че­вать на берега Невы. А так как деньги на жизнь посы­ла­лись роди­те­лями, то, не желая их чрез­мерно обре­ме­нять, Брики, хоть Ося и числился в нижних чинах, временно должны были уместиться в тесной двух­ком­натной квар­тирке на улице Жуков­ского, и только три года спустя им удалось сменить ее на осво­бо­див­шуюся в том же доме шести­ком­натную. О своих квар­тирах и об их вели­чине Лиля вспо­ми­нала до конца своих дней.
Может быть, я с мало­су­ще­ствен­ными и в общем ненуж­ными штри­хами, поль­зуясь тем, что расска­зы­вала людям сама Лиля, вкратце излагаю историю ее молодых лет, но именно неко­торые приве­дённые детали пред­став­ля­ются мне крайне харак­тер­ными для уяснения ее личности и для того, чтобы иметь доста­точный мате­риал для отде­ления Dichtung от «Wahrheit».
Замечу при этом, что по моим собственным впечат­ле­ниям, своего рода момен­тальным фото­гра­фиям, потому что по суще­ству в моей моло­дости Лилю Брик встречал я считанное число раз и притом всегда в шумной компании, младшая ее сестра во многом значи­тельно отли­ча­лась от старшей, несмотря на то, что семейное сход­ство их сказы­ва­лось не только во внешнем виде, но и в особом умении доби­ваться постав­ленной цели, какой бы на первый взгляд она ни каза­лась замыс­ло­ватой. Ни одна из сестёр не оста­нав­ли­ва­лась на полпути.
Эльза была внешне менее эффектна, чем Лиля, но зато была талант­ливее и энер­гичнее, много более рабо­то­спо­собна и более приоб­щена к маленькой жизни. Лиля, несо­мненно, была с ленцой, да к тому же в любых поло­же­ниях считала себя барыней. Курьёзным образом, завела знаком­ство с Маяков­ским не Лиля, а младшая ее сестра. Когда ей еще не было шест­на­дцати лет, она встре­тила его у общих знакомых и пона­чалу он ошарашил ее своей жёлтый кофтой, повя­занной большим черным бантом. Он был дерзок, огромен и непо­нятен, как непо­нят­ными каза­лись ей его стихи, которые он декла­ми­ровал громовым голосом. Но все это не могло не прельстить воспи­танную в буржу­азном быту барышню, и она из какого-то любо­пыт­ства реши­лась пригла­сить его в роди­тель­ский дом. Он появился с цилин­дром на голове, больше всего напугав горничную, но вместе с тем вызвав неко­торую подо­зри­тель­ность и у роди­телей, тем большую, что он стал чуть ли не ежедневно появ­ляться в обеденные часы. Но он был настолько учтив и обез­ору­жи­вающе вежлив, что роди­тели быстро сдались и в их доме он стал своим чело­веком. Недаром Кага­нов­ская семья как-никак была из пере­довых и в каби­нете отца бекли­нов­ский «Остров мёртвых» был заменён порт­ре­тами Вагнера и Чайков­ского. Видно, мать семей­ства в музыке была оппортунисткой!
Но вернёмся к Лиле. Позна­ко­мился я с ней в те басно­словные года, когда у каждого из нас еще все было впереди. Позна­ко­мился на какой-то много­людной и пьяной вече­ринке в ателье одного извест­ного русского худож­ника. Много с тех пор воды утекло, но я все- таки и по сегодня помню, как при моем появ­лении Лиля, точно она была центром пирушки, полу­ле­жала на какой-то тахте со сломан­ными пружи­нами, той самой, которая была много лет спустя воспро­из­ве­дена в трина­дца­ти­томном акаде­ми­че­ском издании сочи­нений Маяков­ского с сидя­щими на ней Бриком и Маяков­ским. Когда хозяин ателье подвёл меня к «именитой гостье», чтобы ей пред­ста­вить, она царственным жестом протя­нула мне руку, вызы­вающе приближая ее к моим губам. Веро­ятно, в своём знаме­нитом салоне мадам де Рекамье таким же жестом протя­ги­вала руку своим гостям. Но тогда в этом огромном и безала­берном ателье, в котором вместо мебели были присло­нённые к стене и повёр­нутые задом холсты, подрам­ники и множе­ство ветхих музы­кальных инстру­ментов, служивших хозяину ателье для его натюр­мортов, Лилин жест был в дико­винку, не столько потому, что тогда я еще не привык прикла­ды­ваться к дамским ручкам, но скорее из-за того, что он был сделан Эгерией того москов­ского салона, посто­ян­ными посе­ти­те­лями кото­рого, как я хорошо знал, были осте­пе­нив­шиеся футу­ристы, еще нака­нуне совме­щавшие свой футу­ризм со скан­далом, и рядом с ними не окон­ча­тельно раздав­ленные форма­листы, вернее, та их группа, которая на короткий срок нашла тихую пристань в редакции ново­ис­пе­чён­ного журнала Леф. А в этой среде едва ли прак­ти­ко­ва­лись утон­чённые манеры.
Но как-никак, в той богемной компании, в которой я впервые Лилю повстречал, она по праву могла претен­до­вать на роль коро­левы. Она выде­ля­лась не только своей манерой держаться и какими-то в точности не опре­де­ли­мыми призна­ками внешней поро­ди­стости, но еще и своей, хоть и не париж­ской, но все-таки элегант­но­стью, каким-то умением носить свои платья. А поверх всего — кате­го­рич­но­стью и непре­ре­ка­е­мо­стью суждений. Всту­пать с ней в спор, оппо­ни­ро­вать ей должно было самому ее собе­сед­нику пока­заться бестакт­но­стью, и этим созна­нием своей особен­ности она легко зара­жала своё окру­жение. Между тем, строго говоря, это ее свой­ство надле­жало прини­мать на веру и ему подчи­няться, ведь ничего особенно острого или остро­ум­ного она не изре­кала, да и все ее лите­ра­турное наслед­ство огра­ни­чи­ва­ется весьма одно­бо­кими воспо­ми­на­ниями о Маяков­ском, без кото­рого имя ее кануло бы безвоз­вратно в вечность. Потому-то не каза­лось удиви­тельным, что нахо­див­шийся рядом с ней Маяков­ский, во всяком сборище стре­мив­шийся главен­ство­вать и стано­виться точкой притя­жения, в этот вечер, на котором, собственно, он должен был изоб­ра­жать роль почёт­ного гостя, как бы съёжи­вался, меркнул и если и отходил от Лилиной тахты, то исклю­чи­тельно для того, чтобы принести ей какую-то закуску или напол­нить ее стакан.

А тут же рядом нахо­дился и Лилин законный супруг, человек острого ума и большой эрудиции, имевший собственные форма­лист­ские идеи о звуковых повторах в поэзии, но по суще­ству человек с виду серый и мало­за­метный и уже обре­ме­нённый далеко не лестной репу­та­цией. Впрочем, следует указать, что сама его законная супруга подтвер­дила специ­а­ли­зи­ро­вав­ше­муся на изучении Маяков­ского швед­скому слависту, с которым во время его пребы­вания в Москве она неза­долго до смерти подру­жи­лась, что Брик работал в Чека в каче­стве юриди­че­ского эксперта, но якобы только одно время. Конечно, это высокое учре­ждение в юриди­че­ских экспертах особенно нужда­лось, ведь его сотруд­никам было так легко престу­пить законы. Но, с другой стороны, было ли возможным, работая в нем, сказать — теперь довольно? Впрочем, дохо­дили до меня слухи, в досто­вер­ности которых у меня нет осно­ваний сомне­ваться, что юриди­че­ский советник принимал участие и в допросах, особенно когда дело каса­лось лиц, причастных к литературе.
Но в тот вечер он не открывал рта, как-то выму­ченно улыбался, пере­шёп­ты­вался с Маяков­ским и норовил пока­зать, что глубоко прези­рает проис­хо­дившую вокруг него толчею.
Я с огромным любо­пыт­ством глазел на эту необы­чайную тройку, и меня никак не удивило, когда я много позже прочитал признания самой Лили, которая гово­рила: Брик был моим первым мужем. Обвен­ча­лись мы в 1912-м году, а когда я сказала ему о том, что Маяков­ский и я полю­били друг друга, все мы решили не расста­ваться. Недаром же Маяков­ский и Осип Брик были близ­кими друзьями, связан­ными не только общно­стью идейных инте­ресов, но и лите­ра­турной работой, а после Лили­ного признания их союз приоб­ретал новое изме­рение. Разве не было поэтому логично, что, как повест­вует Лиля, они прожили жизнь и духовно и терри­то­ри­ально вместе?.
А ведь это самое терри­то­ри­ально вместе было далеко не банальным разре­ше­нием проблемы даже на фоне разва­ли­вав­ше­гося москов­ского быта 20-х годов, даже при наличии острей­шего квар­тир­ного кризиса, который, впрочем, едва ли мог затра­ги­вать создав­шийся рево­лю­ци­онный треугольник. Но ни тогда, ни позднее никто и глазом не моргнул: все точно сгово­ри­лись делать вид, что никакой необыч­ности в этом сожи­тель­стве не ощущали и все идёт привычной линией. Это настолько внед­ри­лось в сознание знакомых им людей, что чуть ли не полвека спустя несколько наивный швед­ский учёный, на кото­рого я уже ссылался, мог писать, что Маяков­ский и Лиля Брик — одна из заме­ча­тель­нейших пар, известных истории мировой лите­ра­туры. Что правда, то правда — на поверку выходит, что у Абеляра было неко­торое недо­ра­зу­мение с Элоизой, Данте только издали наблюдал за Беат­риче, а Петрарка был едва знаком с Лаурой…
Между тем пара Лиля—Маяковский каза­лась соеди­нённой крепко-накрепко, и действи­тельно, как только Маяков­ский разлу­чался с Лилей, он то и дело писал ей слащавые письма или слал теле­граммы, в своих обра­ще­ниях употребляя эпитеты, вроде осле­пи­тельный, изуми­тельный, зверски милый, — словом, все те, которые тради­ци­онно можно найти в письмах каждого влюб­лён­ного, адре­со­ванных своей избран­нице или, больше того, найти в любом пись­мов­нике. Подпи­сы­ва­лись эти письма неиз­менно Щен и к подписи был прири­сован довольно ловко сделанный рису­ночек с изоб­ра­же­нием щенка — таково было домашнее прозвище Маяковского.

Достойна внимания даль­нейшая история этих писем, которые тщательно храни­лись их полу­ча­тель­ницей, может быть, пере­вя­занные розовой ленточкой, которая, собственно, соот­вет­ство­вала бы их стилю. Впервые опуб­ли­ко­вала их сама Лиля, хоть и далеко не полно­стью, в Лите­ра­турном наслед­стве, самом почтенном из совет­ских лите­ра­ту­ро­вед­че­ских изданий, в томе, вышедшем под заго­ловком Новое о Маяков­ском. Однако, подписав том к выпуску, совет­ские Катоны решили, что их чита­телю будет зазорно знако­миться с этими пись­мами и не только не допу­стили выход обещан­ного и уже гото­вого второго тома о Маяков­ском, но изъяли из продажи уже выпу­щенный первый, который, как говорят, стал на родине некой библио­гра­фи­че­ской редко­стью. Да ведь, действи­тельно, можно ли было допу­стить, чтобы стало известным, что поэт рево­люции, начавший свою рево­лю­ци­онную деятель­ность, если верить его авто­био­графии, чуть ли не в двена­дца­ти­летнем возрасте, был способен на столь плоские и столь трафа­ретные любовные изли­яния? Бронзы много­пудье, уста­нов­ленное на москов­ской площади, которой присвоено было его имя, никак не гармо­ни­ро­вало с пись­мами, начи­нав­ши­мися словами милый каша­лотик и кончав­ши­мися инфля­цией поце­луев, дости­га­ющей четыр­на­дца­ти­значных чисел. Стальная логика марк­сизма-стали­низма стер­петь такого не могла! А кроме того, в этой пачке писем немалое их число было посвя­щено денежным вопросам, вернее, Лилиным напо­ми­на­ниям о высылке денег или, когда Маяков­ский бывал в Париже сам по себе, просьбам об уплате долгов за туалеты знаме­нитым модным домам.
Но вот — вскоре после описанной мной вече­ринки, под конец которой Маяков­ский мастерски прочёл свои стихи об Акуловой горе и о посе­щении его дачи солнцем, мне дове­лось принять участие в обеде, на котором, кроме поэта, были и Лиля с Эльзой, Шклов­ский, Пуни, имена остальных сотра­пез­ников вывет­ри­лись из моей памяти. Без особой на то причины разговор коснулся конструк­ти­визма, усиленно пропа­ган­ди­ро­вав­ше­гося Эрен­бургом вкупе с худож­ником Лисицким, совместно изда­вав­шими недол­го­вечный теоре­ти­че­ский журнал Вещь. Маяков­ский зло нападал на Эрен­бурга, уверяя, что автор Хулио Хуре­нито наме­ренно занят деэс­те­ти­за­цией произ­вод­ственных искусств и за это, на словах в приду­мы­вании нака­заний Маяков­ский не стес­нялся! А вслед за тем разговор коснулся разрос­шейся чуть ли не до двух тысяч строк поэмы самого Маяков­ского Про это. Тема эта была еще свежей и тем более сенса­ци­онной, что первый вариант поэмы появился в первом номере журнала Леф, который вышел неза­долго до того, вызвав немалую шумиху.
Основная тема поэмы, которая, по признанию автора, — остальные оттёрла и одна безраз­дельно стала близка, выра­жа­лась лапи­дар­ными строками:
Эта тема день истем­нила, в темень
коло­тись — велела — строч­ками лбов.
Имя этой теме…!
и в журнальном тексте за этими словами был поставлен ряд точек. Маяков­ский пред­лагал прозор­ли­вому чита­телю самому найти финальное слово, рифму­ю­щееся со словом лбов!
За обедом в несколько минорном тоне гово­ри­лось о том, что поэма, на успех которой Маяков­ский возлагал большие надежды и которую вполне очевидно он считал большим своим дости­же­нием, не пришлась по вкусу москов­ской критике. Напо­стовцы, тогда еще весьма влия­тельные, шипели, провоз­глашая, что это сорняк, который надо выпо­лоть; более умеренные и, веро­ятно, более искренние критики ругали Маяков­ского за предельный инди­ви­ду­а­лизм, прони­зы­ва­ющий поэму леде­нящим чувством одино­че­ства, но все же наиболее досадное для Маяков­ского было то, что один из руко­во­дящих сотруд­ников Лефа и недавний его едино­мыш­ленник узрел в Про это измену плат­форме журнала, учуял в ней не выход, а безысходность.
При этом один из присут­ству­ющих — не Шклов­ский ли? — указывал, что обложка отдель­ного издания поэмы с фото­мон­тажем Родченко, изоб­ра­жавшим ту, которой поэма была посвя­щена, была не в меру вызы­ва­ющей. Рету­ши­ро­ванный портрет Лили с деланной теат­ральной улыбкой, с ее преуве­ли­ченно-боль­шими глазами, словно наве­дён­ными на чита­теля и будто способ­ными его загип­но­ти­зи­ро­вать, — все это было чересчур личным, обще­ственно ненужным или даже, может быть, вредным. Близкие к Маяков­скому заметно завол­но­ва­лись, стали гово­рить о тех подвохах, от которых не застра­хован ни один совет­ский писа­тель, об интригах и подножках, подстав­лять которые были способны люди, еще нака­нуне причис­ляв­шиеся к своим.
Сам Маяков­ский был спокойнее всех. Он тут же напомнил, что под Фермо­пи­лами горсточка греков отра­зила персид­ские полчища, а когда кто-то стал наста­и­вать на том, что теперь Маяков­скому настало время перейти в контр­атаку и поста­вить все точки над i, он только кисло улыб­нулся и отшу­тился тем, что это невоз­можно, поскольку деся­те­ричной 4 больше не существует.
Все же Лиля была прозор­ливее своего поэта. По целому ряду ее заме­чаний можно было почув­ство­вать, что она лучше него отдаёт себе отчёт в том, что центр тяжести отнюдь не в колючих выска­зы­ва­ниях критики, а в том, что эти крити­че­ские заме­чания осме­ли­лись быть колю­чими, потому что звезда Маяков­ского начи­нает зака­ты­ваться и эпоха обяза­тельных пане­ги­риков мино­вала. Впрочем, может быть, он и сам это сознавал и его бравур­ность была в какой-то мере показной. Гово­рится же, что чужая душа — потёмки.

Прошло несколько лет. Маяков­ский разъ­езжал по совет­ской провинции с докла­дами, диспу­тами, чтением стихов, а кроме того почти ежегодно ездил за границу. Он посетил Мексику, был в Нью-Йорке у старого друга Бурлюка, не раз наезжал в Париж, иногда вместе с Лилей, иногда сам по себе. Для Лили в Париже было много приманок, не входивших в программу каждого туриста — во-первых, у неё была там сестра, во- вторых, покупки. Зато, когда Маяков­ский появ­лялся в Париже в одино­че­стве, его тогда можно было часто встре­тить за игрой на бильярде — он, кстати сказать, был чрез­вы­чайно азартен и играл только на деньги — в той Клозери де Лила, которую прославил Верлен, регу­лярно прихо­дивший туда выпить поло­женный ему абсент. Но вот в один из само­сто­я­тельных приездов Маяков­ского в Париж произошло нечто, никакой программой не пред­ви­денное и от чего Щена не только не сумела огра­дить как бы служившая ему гидом Эльза, но, на своё горе, она была косвенно виновна в произо­шедшем. Нежданно-нега­данно Маяков­ский по уши влюбился, притом —даже жутко поду­мать — в одну милую и очень эффектную молодую русскую эмигрантку, с которой позна­ко­мила его не чуявшая послед­ствий, без вины вино­ватая Эльза. Париж­ский роман Маяков­ского с Т. А. Яковлевой не мог не быть воспринят на Лубянке как угроза его невозвращения.
Удиви­тельно ли, что, когда об этом стало известно, да он своего увле­чения ни от кого и не скрывал, и ему на следу­ющий год вновь захо­те­лось посе­тить Париж, для него по- новому привле­ка­тельный, в разре­шении на выезд из Совет­ского Союза ему впервые было без объяс­нения причин отка­зано и всякие его хлопоты оказа­лись тщет­ными. Стоустая молва тогда упорно гово­рила, что именно Лиля со своим бывшим мужем (а необ­хо­димые для такого шага связи у них, как мы видели, несо­мненно были, что подтвер­ждают частые визиты в их общую квар­тиру извест­ного чекиста Я. С. Агра­нова) в значи­тельной степени содей­ство­вали тому, что певца рево­люции больше за границу не выпускали.
Возможно, что этот запрет на выезд, как и совпавшее с ним охла­ждение отно­шений с Лилей (нетрудно дога­даться, что Маяков­ский был хорошо осве­домлён о всей подно­готной этого запрета — услуж­ливые люди повсюду найдутся) сыграли нема­ло­важную роль в его траги­че­ском решении, и хотя в пред­смертном письме он не без аффек­тации взывал к Лиле: Лиля — люби меня, строчкой ниже, обра­щаясь к прави­тель­ству, уточнял: Моя семья — это Лиля Брик, мама, сестры (встреч с кото­рыми он всячески избегал) и Веро­ника Полон­ская. Подобное сосед­ство имён в письме-заве­щании едва ли могло быть Лиле по душе и оттого роль актрисы Полон­ской в жизни Маяков­ского была не в меру зату­шё­вана. В коммен­та­риях к собра­ниям сочи­нений Маяков­ского, в которых Лиля, есте­ственно, прини­мала непо­сред­ственное участие, имя Полон­ской едва проскаль­зы­вает, и, как следует из воспо­ми­нания самой Полон­ской совет­ское прави­тель­ство так и не выпол­нило последнюю волю своего поэта.

Так и полу­чи­лось — ив этом, конечно, непо­мерно большая доля ответ­ствен­ности лежит именно на Лиле, — что тот, кому мере­щи­лось триум­фальное шествие по жизни, оказался побеж­дённым самой триви­альной, самой „мещан­ской из всех возможных жизненных ситу­аций. Если прибег­нуть к его собственной терми­но­логии, можно заклю­чить, что обыден­щина вторг­лась в щели быта, а она… его Эгерия, его псев­до­вечная любовь — взяла, / отобрала сердце / и просто / пошла играть — / как девочка мячиком. Более точного образа и не придумать.
Впрочем, много-много лет спустя, многое и многих пережив, Лиля и сама уско­рила свой конец. Поскольз­нув­шись, она сломала бедро, не выдер­жала физи­че­ских мучений и в очень почтенном возрасте прибегла к помощи быст­ро­дей­ству­ю­щего яда. В этом отча­янном поступке сказы­ва­ется характер той, которая претен­до­вала быть музой Маяковского.


                                    Александр Васи­льевич Бахрах родился в Киеве в 1902 году, но вскоре его семья пере­се­ли­лась в Петер­бург. С 1913 по 1917г.г., с третьего по шестой класс Алек­сандр учился в частной гимназии К. Мая. Однако уже осенью 1918 года семей­ство буду­щего лите­ра­тур­ного лето­писца пере­бра­лось обратно в Киев, а затем, в мае 1920 года, навсегда поки­нуло Россию.
После непро­дол­жи­тель­ного пребы­вания в Варшаве курс был взят на Париж, где уже поджидал обос­но­вав­шийся здесь ранее дед Алек­сандра. Два года юноша исправно посещал занятия на юриди­че­ском факуль­тете Сорбонны. Париж стал более чем на полвека, посто­янным домом Алек­сандра Васи­лье­вича. Правда, в 1922 году юноша отпра­вился в Берлин, в ту пору лите­ра­турную столицу русской эмиграции. Здесь Бахрах позна­ко­мился не только с видней­шими лите­ра­то­рами, которые были вынуж­дены поки­нуть Россию или были изгнаны из нее, но и с гостями из Совет­ского Союза, – Борисом Пастер­наком, Влади­миром Маяков­ским, Сергеем Есениным, Андреем Белым, Алек­сеем Толстым…
Совсем юный лите­ратор – в берлин­ской газете «Дни» была опуб­ли­ко­вана его первая рецензия на книгу А.М. Реми­зова «Ахру» – стал секре­тарем «Клуба писа­телей». Это позво­лило ему стать своим в лите­ра­турном мире Берлина. «Благо­же­ла­тельный Бахрах» назвал свою статью о нем поэт и критик Юрий Иваск. Очевидно, эту благо­же­ла­тель­ность чувство­вали все, кто с ним общался. Марина Цветаева посвя­тила ему несколько стихо­тво­рений в цикле «Час души». В одном из них есть такие строчки:

В глубокий час души и ночи,
Нечис­ля­щийся на часах,
Я отроку взгля­нула в очи,
Нечис­ля­щиеся в ночах –
Ничьих еще…

Уехав в Прагу, Марина Цветаева пере­пи­сы­ва­лась с Бахрахом. Впослед­ствии значи­тельную часть этой пере­писки Алек­сандр Васи­льевич опубликовал.
Спустя полвека на протя­жении нескольких лет Бахрах пере­пи­сы­вался с Геор­гием Адамо­вичем, и эта пере­писка пред­став­ляет столь же значи­тельный и исто­ри­че­ский, и лите­ра­турный интерес…
С конца 1923 года Бахрах снова в Париже. Пишет рецензии, репор­тажи, участ­вует в лите­ра­турных вечерах и встречах. Война изме­нила привычную жизнь. Он был призван в армию, но «странная война» быстро окон­чи­лась, и Бахрах оказался на юге. Бунин, по сути дела, спас его. После войны Бахрах два деся­ти­летия работал на радио «Свобода», возглавлял русский лите­ра­турный отдел. Именно он реко­мен­довал для работы на радио Гайто Газда­нова и других писа­телей и критиков, которых хорошо знал по Парижу. Эта работа позво­лила им просто-напросто выжить в трудные после­во­енные годы, когда интерес к русской лите­ра­туре за рубежом посте­пенно стал исся­кать, поскольку чита­телей стано­ви­лось все меньше и меньше: кто-то вернулся на родину, кто-то двинулся дальше за океан, а кто-то ушел в мир иной…
Свои много­летние записи о встречах с разными людьми и впечат­ле­ниях Алек­сандр Васи­льевич стал посте­пенно публи­ко­вать в газетах и журналах. Эти заметки печа­та­лись под общим загла­вием: «По памяти, по записям», а в одном из журналов – «По памяти, по запискам». В 1980 году неко­торые из воспо­ми­наний ему удалось выпу­стить в Париже в виде отдельной книжки. Туда вошла, конечно же, лишь незна­чи­тельная часть лите­ра­турной мозаики автора. Остальная, более обширная, продол­жала появ­ляться в пери­о­дике даже спустя несколько лет после кончины автора в 1985 году.

При разра­ботке этой стра­ницы была исполь­зо­вана статья Ст. Нико­ненко на сайте http://www.belousenko.com/wr_Bacherac.htm