Автор: | 20. июля 2023



20 июля 1897 года родился Михаил Слонимский

В книге «Факультет чудаков» (СПб, 2004), пред­став­ля­ющей трех авторов — Геннадия Гора, Леонида Рахма­нова и Михаила Слоним­ского, Андрей Битов вспо­ми­нает, как пригла­сив­шего его в свое литобъ­еди­нение при Совписе «сера­пи­о­нова брата» Слоним­ского он принял за извест­ного буки­ниста. Принять извест­ного писа­теля за извест­ного буки­ниста, мне каза­лось, было бы возможно только сегодня, если бы профессия буки­ниста не сдела­лась еще менее попу­лярной, чем профессия писа­теля. Однако ошибка Битова даже в то лите­ра­ту­ро­цен­три­че­ское время стала возможной из-за того, что, как пишет в после­словии Игорь Сухих, «лучшее, что они напи­сали, оста­лось все-таки в тех далеких двадцатых годах». И это, к несча­стью, справедливо.
Но почему же, с полным осно­ва­нием отдав столько печатной площади и внимания тем писа­телям, которых совет­ская власть в беско­нечной своей тупости душила шумно и пока­за­тельно, мы совсем забыли о тех, кого она душила буднично и не слишком громко, позволяя выжи­вать и печа­таться, пряча самое ориги­нальное в себе, притво­ряясь гораздо более орди­нар­ными, чем они были на самом деле? Совет­ская лите­ра­тура, даже «офици­альная», то есть со скрипом, но дозво­ленная, все равно напо­ми­нает парад вете­ранов войны, прячущих под мунди­рами и орде­нами тяжелые увечья. Так почему бы нам не загля­нуть в те двадцатые годы, когда у побе­дившей черни еще не дошли руки до окон­ча­тель­ного превра­щения лите­ра­туры в «часть обще­про­ле­тар­ского дела», то есть в подсобный цех дикта­туры вождей, стре­мив­шихся, в соот­вет­ствии с заве­ща­нием Ленина, превра­тить всю страну в единую фабрику. Почему мы считаем себя настолько бога­тыми, что ленимся загля­нуть в этот забытый Клон­дайк? Почему не боремся за госу­дар­ственную программу соби­рания лучшего из полу­за­бы­того? Не одни же только разру­шенные храмы нужно восста­нав­ли­вать! Лите­ра­тура в конце концов тоже храм, а не мастерская.
Впрочем, как учил Конфуций, лучше зажечь маленькую свечку, чем всю жизнь прокли­нать темноту. Заглянем для начала в сборник «Запад­ники», соста­вивший второй том собрания сочи­нений Слоним­ского (М. — Л., 1929). Первая повесть «Запад­ники» начи­на­ется с того, как фран­цуз­ский интел­лек­туал приез­жает в Ленин­град, увле­ченный рево­лю­ци­онной экзо­тикой. Архи­тек­тура восхи­тила его, но после сияния, движения и грохота евро­пей­ских центров ленин­град­ские улицы пока­за­лись ему тихими, сумрач­ными и непо­движ­ными, лишен­ными обыч­ного для евро­пей­ских вечеров веселья, а прохожие каза­лись ему все на одно лицо и притом в одина­ковой нищен­ской одежде. Русские, которых он встречал в Париже, по куль­туре были евро­пей­цами, а здесь явно оста­лись низы, чуждые и враж­дебные Европе, которым еще пред­стоял прой­денный ею путь.
Заблу­див­шись, он спросил дорогу у моло­дого чело­века по имени Андрей, который, хотя и плохо, говорил по-фран­цузски и упросил иностранца зайти в «Бар» (так! — А.М.) «Там, попивая пиво, француз заго­ворил о России с таким авто­ри­тетом, словно он не один день, а много лет изучал эту страну. Он был вполне вежлив и осто­рожен и прежде всего преду­предил, что целиком привет­ствует рево­люцию и видит теперь собствен­ными глазами огромные дости­жения этой отсталой страны, но все же не может не отме­тить множе­ства недо­статков». И далее пере­чис­ляет все убоже­ства, которые видел собствен­ными глазами, тогда как об огромных дости­же­ниях он считает своим долгом гово­рить с чужих слов.
Зато, уже выехав за границу, он делится с соседом по купе — англий­ским коммер­сантом прежде всего личными впечатлениями.
— Очень отсталая страна. И люди совсем не смеются.
— Нищие, — кратко объяснил англичанин.
Зато третий пассажир, тоже француз, заявил, что при всей своей эконо­ми­че­ской и куль­турной отста­лости Россия явля­ется пере­довой страной в идейном смысле и то, что совер­ша­ется в России, гран­ди­озно и величественно.
Первый француз «терпел восторги собе­сед­ника только для того, чтобы выска­зать свои мысли о России», а именно: Россия — варвар­ская страна, отставшая от Европы на несколько столетий; Россия не доросла до истин­ного демо­кра­тизма, и свобода в ее руках неиз­бежно превра­ща­ется в деспо­тизм; Ленин и прочие рефор­ма­торы пыта­лись поднять Россию до куль­тур­ного уровня западно-евро­пей­ских стран, но дикость русского народа продик­то­вала соот­вет­ству­ющую дикость поли­ти­че­ского режима; гово­рить же, что Россия идейно выше Франции, это чепуха, Франция по-насто­я­щему свободная высо­ко­куль­турная страна, пере­довая страна Европы!
Андрей же через неко­торое время сам едет в Париж пови­даться с отцом — дипло­ма­ти­че­ским работ­ником и запад­ником еще доре­во­лю­ци­он­ного замеса, и евро­пей­ские впечат­ления Андрея, его мысли и разго­воры изоб­ра­жены так точно и остро­умно, что требуют полного прочтения. Но если в двух словах, то, пребывая в России и даже за границей, Андрей усмат­ри­вает в запад­никах лакей­ское подо­бо­стра­стие, однако, возвра­щаясь домой, все-таки хочет видеть в России благо­устро­енную Европу. Сборник отли­ча­ется удиви­тельной интел­лек­ту­альной насы­щен­но­стью в традиции Досто­ев­ского или, скорее, Леонида Андреева: герои посто­янно совер­шают реши­тельные поступки под влия­нием чисто идейных мотивов, — я и не пред­ставлял, что такое было возможно в совет­ской лите­ра­туре, которую пришедшая к власти серость стре­ми­лась безжа­лостно низвести до собствен­ного уровня. Я не думаю даже, что власть серости есть целиком порож­дение соци­а­лизма или действи­тельно агрес­сивной и прими­тивной клас­совой теории, — любые войны и рево­люции приводят наверх людей, обла­да­ющих тем, что по-русски имену­ется нахрапом, а по-фило­софски волей к власти. Нахрап же очень редко соче­та­ется с духовной утон­чен­но­стью: нахрап требует подми­нать, а пони­мание чего бы то ни было — уступать.
В «Краткой лите­ра­турной энцик­ло­педии» (М., 1971) статья о Слоним­ском завер­ша­ется таким пассажем: «Отдав дань в ранних произв. эффект­ному, мета­фо­рич­ному стилю, С. позднее пришел к стилю лако­нич­ному, строго реали­сти­че­скому». Обратим внимание на прого­ворку: мета­фо­рич­ность якобы проти­во­речит реали­стич­ности, и заду­ма­емся, почему лите­ра­турные надзи­ра­тели пресле­до­вали не только мета­фо­рич­ность, но и интел­лек­ту­а­лизм. Мой ответ — причиной не столько идейный догма­тизм (он присущ более всего самим интел­лек­ту­алам), сколько нена­висть нахра­пи­стой серости ко всему, что превос­ходит ее понимание.
Кстати сказать, мета­фо­ри­стика Слоним­ского не такая уж роскошная, Слоним­ский не Олеша. Его первая, сплошь яркая и по-умному остро­сю­жетная книжка «Шестой стрел­ковый» (Пг., 1922) больше свер­кает точной, а потому недоброй психо­ло­ги­че­ской прони­ца­тель­но­стью, невоз­можной без остроты ума. Склон­ного у Слоним­ского посто­янно подчер­ки­вать абсур­дизм, или, проще, идио­тизм дере­вен­ской, город­ской, военной и мирной жизни.
«Страх не находил места в его узком черепе, запол­ненном бессмыс­ленной радостью».
«Честь имею доло­жить: рота моя выбита непри­я­телем до одного. Остав­шиеся сдались». — «Благо­дарю вас. Значит, все обстоит благо­по­лучно?» — «Так точно, господин капитан».
«Успо­койся, сейчас все пройдет. Помрешь — Георгия дадим в приказе, и больше ничего. Пору­чения есть?».
Поэтому инте­реснее просле­дить, как Слоним­ский избав­лялся не от мета­фо­рич­ного стиля (это легко), а от интел­лек­ту­а­лизма, который вообще-то склонен с годами только нарастать.
Его роман «Лавровы» (избранное в 2-х томах, т.2; Л., 1980), напи­санный в 1926-м, пере­ра­бо­танный в 1948-м году и пере­из­данный около двадцати раз, начи­на­ется эпически: «Борис Лавров, сын инже­нера, ученик вось­мого класса Четвертой клас­си­че­ской гимназии, летом 1914 года жил с роди­те­лями и братом на даче в Разливе и, как всегда, давал уроки. Он обучал каде­тика в гене­раль­ской семье». Рассказ «Генерал» 1922 года начи­на­ется в совер­шенно другом тоне: «С марта не с кем разго­ва­ри­вать гене­ралу Чечу­гину. Никто не поймет. Поймут гене­рала только те, что в марте кинуты стрел­ками в колодец за деревней Емели­стье». Это тоже, так сказать, эпиче­ский слог, но эпич­ность «Гене­рала» обес­пе­чена масштаб­но­стью событий и харак­теров, а в «Лавровых» инди­ви­ду­аль­ными харак­те­рами обла­дают исклю­чи­тельно непри­ятные персо­нажи — исте­ричка мамаша, безвольный простак папаша, а те, в ком заклю­ча­ются пресло­вутые «ростки нового», — мальчик из хорошей семьи Борис, через окопы Герман­ской отыс­ки­ва­ющий путь к боль­ше­викам, и сами боль­ше­вики не обла­дают ни одной из тех снижа­ющих черт, с кото­рыми прихо­дится бороться даже самым хорошим людям. Что и делает их хоро­шими — и живыми. Рево­лю­ци­о­неры же не знают ни зависти, ни страха, ни тщеславия, ни сомнений — изби­ра­тельная прони­ца­тель­ность автора тщательно их обходит. Да они к тому же частенько изъяс­ня­ются лозун­гами («за нас правда, рабочая правда, народная правда»), а одна капля агит­пропа способна убить целую лошадь худо­же­ствен­ности. От этого и слог романа из эпиче­ского очень быстро стано­вится просто моно­тонным, перечислительным.
А что еще хуже — лозун­гами иногда изъяс­ня­ется и сам автор: «В кандалах и арестант­ских халатах пошли на каторгу подлинные патриоты». «Насту­пили первые дни вели­кого Семна­дца­того года».
Любо­пытно, правда, что иностранный агит­проп выглядит вполне живым: когда в смешанной компании русский либерал заяв­ляет, что не будет петь «Боже, царя храни», присут­ству­ющий при этом англи­чанин, писа­тель и военный корре­спон­дент, встает и «хриплым, нестер­пимым голосом» испол­няет англий­ский гимн. Ему веришь, потому что он глуп и противен: «Высокий, прямой, с непо­движным, не меня­ющим выра­жения лицом, он пел громко и фаль­шиво, словно желая своим пением заста­вить всех уважать англий­ского короля». Рево­лю­ци­о­неры же сплошное благо­род­ство: «Каждое его слово было полно гнева, но в то же время она слышала в его голосе неожи­данную доброту». И главный герой подводит итог романа такими словами: «Какое это счастье — менять жизнь к лучшему и самому стано­виться лучше вместе с ней».
Осво­бодив поло­жи­тельных героев от чело­ве­че­ских слабо­стей, автор осво­бодил их и от жизни. А заодно и от мышления, ибо невоз­можно мыслить, не зная сомнений. В прин­ципе можно было бы не знаю­щему сомнений герою дать силь­ного оппо­нента, но это озна­чало бы предо­ста­вить трибуну врагу.
Можно было бы, правда, после этого пода­вить врага если не интел­лек­ту­ально, то морально, сделав его трусом, эгоцен­триком, как это проделал Фадеев с Мечиком, но, во-первых, в соро­ковые вполне могли пришить и сочув­ствие к враже­ским идеям за один лишь их пере­сказ, а во-вторых…
В своих «Лите­ра­турных заметках», напи­санных через много лет после смерти Сталина («Завтра»; Л., 1987), когда уже никто за язык не тянул, Слоним­ский осуж­дает свою лучшую книгу «Шестой стрел­ковый» за то, что бросил в ней все худо­же­ственные ресурсы на наиболее выра­зи­тельное изоб­ра­жение гибели старой армии, но не показал при этом пресло­вутых ростков нового: «вот это, мол, гибнет, а это побеж­дает, рожда­ется вновь», — эти ростки нового и заглу­шили все живое в его романе. Силу же «Шестого стрел­ко­вого» соста­вило именно не пыта­ю­щееся себя коррек­ти­ро­вать эмоци­о­нальное потря­сение: «Мотив гибели превра­тился в мотив всеобщей гибели и вел к изоб­ра­жению сумбура, дохо­дя­щего до фанта­стики, к неко­торой алогич­ности в действиях персонажей».
В тех же «Лите­ра­турных заметках» Слоним­ский призна­ется и в более убий­ственной — само­убий­ственной — вещи: «В соци­а­лизме, в комму­низме — един­ственное спасение людей от всех несча­стий и от возмож­ности озве­рения. …Выше Ленина не знаю никого в истории». Так что погубил писа­теля не столько страх, сколько вера, — ведь лени­низм был несо­мненно свет­ской рели­гией. А вера в совер­шен­ство какого бы то ни было соци­аль­ного устрой­ства, неустра­нимо траги­че­ского по своей природе, для искус­ства разру­ши­тельнее террора. Террор рождает внут­реннее несо­гласие с реаль­но­стью, а вера подчи­няет ей чело­века полно­стью. Искус­ство же есть сопро­тив­ление реаль­ности во имя какого-то идеала, лежа­щего вне реаль­ности. Но если идеал отож­деств­ля­ется с реальной властью, худож­нику конец. Даже ум его сольется с агитпропом.
В 1950 году в разгар кампании по борьбе с низко­по­клон­ством перед Западом Слоним­ский закончил роман «Инже­неры» (избранное в 2-х томах, т.2) — развер­нутую историю о том, как в годы перед рево­лю­цией иностранные пред­при­ни­ма­тели присвоили изоб­ре­тение русского инже­нера, да еще и с помощью его же прия­теля-адво­ката чуть не упекли его в тюрьму, когда он попы­тался ерепе­ниться: «Иностранные промыш­лен­ники, коммер­санты, ремес­лен­ники глубоко внед­ри­лись в город. Нигде в России прекло­нение перед всем загра­ничным не выра­жа­лось так явственно и так активно, как в Санкт-Петер­бурге»; «Слово «загра­ница» импо­ни­ро­вало и горничной из «хоро­шего дома», и универ­си­тет­скому приват-доценту. Для них само собой разу­ме­лось, что все загра­ничное неиз­ме­римо лучше, чем отече­ственное»; «Казенные заказы дава­лись иностранным фирмам, пошлины благо­при­ят­ство­вали иностранцам. Вся эта громада власти и денег давила русскую столицу и всю Россию».
Этим иностранным игом возму­ща­ется профессор Кондаков: «Сейчас труд­нейшее время, варяги прут на Русь не с оружием, а с деньгой, а царь с мини­стром у них в холуях. Но я вам скажу: Россия не колония, нет! Никогда народ не позволит…»
Попутно по-инже­нерски доста­ется и модным фило­соф­ским тече­ниям — «петер­бург­ским Гарт­манам, Шопен­гау­эрам и прочим»: «Их бы всех, наших домо­ро­щенных Ницше, сверх­чув­ственных подлецов, облить керо­сином да сжечь, чтобы не зара­жали воздух!». Но это к слову, главная тема — борьба с глоба­ли­за­цией, выра­жаясь совре­менным языком. И тема далеко не наду­манная: доми­ни­ро­вание силь­нейших всегда вызы­вает протест проиг­ры­ва­ющих. Однако для защиты наци­о­нальной науки, наци­о­нальной промыш­лен­ности един­ственным сред­ством снова объяв­ля­ется рево­люция. Почему, ведь силь­нейшие все равно оста­нутся силь­ней­шими (рево­лю­ци­онная разруха лишь увеличит разрыв), а потому в их руках по-преж­нему оста­нутся все орудия — угроза, подкуп и соблазн, только еще и возникнет опас­ность пере­хода эконо­ми­че­ского проти­во­сто­яния в военное, а хрен мили­та­ри­зации ничуть не слаще редьки компрадорства.
Вопрос слишком серьезный, чтобы его здесь обсуж­дать, ясно лишь, что такие символы веры, как рево­люция и соци­а­лизм авто­ма­ти­чески проблемы не решают. И умный куль­турный писа­тель бы вполне мог это понять, если бы не подавлял свой интел­лект рели­гией, в предан­ности которой он продолжал клясться, когда этого уже вполне можно было избежать.
В статье «Михаил Зощенко» (тот же т.2) Слоним­ский пишет, что поко­ление, к кото­рому принад­лежал и Зощенко, и он сам, на Западе было названо «поте­рянным поко­ле­нием». Но «у нас в России рево­люция спасла это поко­ление от судьбы наших сверст­ников, героев Хемин­гуэя, Ремарка, Олдинг­тона и других западных писателей».
Как мы теперь видим, поко­ление Слоним­ского оказа­лось куда более поте­рянным для лите­ра­туры. И теперь наша задача собрать и сохра­нить в их твор­че­стве все, что рево­люции все-таки не удалось пода­вить и уничтожить.