Автор: | 14. мая 2024



 

В классе Ф. М. Блуменфельда

Пианист сможет «сделать музыку понятной» только в том случае, если сам поймет ее содер­жание. Достичь этого можно лишь одним путем: научив­шись вслу­ши­ваться в музыку. Осознавая это, Блумен­фельд прежде всего доби­вался предельной акти­ви­зации инто­на­ци­он­ного слуха ученика.

Если бы в 20-е годы нас, воспи­тан­ников Блумен­фельда, спро­сили, чему именно он нас обучает, мы были бы, веро­ятно, в большом затруд­нении: всем суще­ством своим мы пони­мали, что учимся очень многому, но затруд­ни­лись бы, веро­ятно, отве­тить — чему именно. Одно мы знали твердо: каждый урок его, как бы суровы ни были его заме­чания, приносил нам с собой ни с чем не срав­нимую твор­че­скую радость и был празд­ником для каждого из нас. В то время нам порой каза­лось, что все это было обуслов­лено исклю­чи­тельным личным арти­сти­че­ским обая­нием нашего требо­ва­тель­ного учителя.

Лишь позже настало время для анализа. И тогда многие из нас пришли к мысли, что хотя учил нас Феликс Михай­лович многому, но опирался при этом на один — в музы­кальной педа­го­гике важнейший — принцип: разными путями и разными сред­ствами он способ­ствовал форми­ро­ванию нашего слуха. Он хотел, чтоб слух наш стал остер, чуток, умен и гибок; чтобы разви­лось наше слуховое вооб­ра­жение — основа любой твор­че­ской музы­кальной деятель­ности, будь то деятель­ность испол­ни­теля или компо­зи­тора, педа­гога или ученого. На протя­жении всех лет пребы­вания в его классе он, повторяю, учил вслу­ши­ваться в музыку и воспи­тывал не только «слышащие уши», но также «слышащие глаза» и «слышащие пальцы».

Худож­ники не раз писали, что «видеть» и «увидеть»— не сино­нимы, что можно ясно видеть все пред­меты, нари­со­ванные на полотне, и вместе с тем картины как произ­ве­дения искус­ства не увидеть. Музы­канты также неод­но­кратно указы­вали, что слушать это еще не значит услы­шать, что можно «расслы­шать» все звуки музы­каль­ного произ­ве­дения, но не «услы­шать» музыку как произ­ве­дение искус­ства. Талант­ливый русский теоретик пианизма Мих. Курбатов в своей инте­ресной работе «Несколько слов о худо­же­ственном испол­нении на форте­пиано», вышедшей в конце прошлого века, подчер­кивал важность для испол­ни­теля «внимания слуха». Он вкла­дывал в эти слова нечто значи­тельно большее, чем внима­тельное слушание звуков, а именно: сосре­до­то­ченное слушание-пере­жи­вание худо­же­ствен­ного образа. К этому же вопросу неод­но­кратно привлекал внимание Б. В. Асафьев. «Музыку,— писал он,— слушают многие, а слышат немногие, в особен­ности инстру­мен­тальную… Слышать так, чтобы ценить искус­ство,— это уже… умственный труд, умозрение». Такое сосре­до­то­ченное слушание, которое стано­вится «умственным трудом, умозре­нием», нужно и для слуша­теля. Но для музы­канта-профес­си­о­нала, кем бы он ни был — компо­зи­тором, испол­ни­телем или музы­ко­ведом, такое «внимание слуха» необ­хо­димо в гораздо большей мере.

Блумен­фельд прекрасно понимал это и ценил только тех учеников, которые разви­вали в себе способ­ность «вслу­ши­вания-пере­жи­вания-пони­мания» музыки. В классе он часто повторял:

— Не слышите! Надо услы­шать! Прежде всего услы­шать! Научи­тесь вслу­ши­ваться в то, что вы играете! Когда я говорю: «Не пони­маете, что играете», я имею в виду: «Не слышите, что делаете». И, наоборот, когда вы не вслу­ши­ва­е­тесь, вы не пони­маете, не чувствуете музыки.

По мысли Блумен­фельда, вслу­ши­вание в «события», проис­хо­дящие в музыке, пони­мание музыки и пере­жи­вание ее — это нерас­тор­жимые, взаи­мо­свя­занные и взаи­мо­за­ви­симые стороны одного и того же процесса. Сам Блумен­фельд обладал фено­ме­нальным музы­кальным слухом. Слух его, улав­ли­вавший тончайшие звуко­вы­сотные, темб­ровые и дина­ми­че­ские оттенки, был предельно отточен: он «слышал глазами» нотную запись любой слож­ности. Его внут­ренний слух обладал одной психо­ло­ги­че­ской особен­но­стью, о которой он сам говорил следу­ющее: «Я не могу пред­ста­вить себе то или другое звучание,— будь то мело­ди­че­ский голос, гармо­ни­че­ская после­до­ва­тель­ность или поли­фо­ни­че­ское спле­тение,— если не вижу всего этого глазами. В тех случаях, когда мне надо вспом­нить какое-нибудь звучание, я мысленно смотрю в вооб­ра­жа­емые ноты и тогда с предельной ясно­стью все слышу».

В архиве автора этих строк сохра­ни­лась любо­пытная запись беседы с Блумен­фельдом о слухе, дати­ро­ванная 7 сентября 1928 года: «Абсо­лютный слух,— сказал тогда Феликс Михай­лович,— для всякого музы­канта весьма жела­телен, но для компо­зи­тора он необ­ходим. Без абсо­лют­ного слуха компо­зитор не сможет ощутить краску тональ­ности. У Бетхо­вена все произ­ве­дения, напи­санные в одной и той же тональ­ности, по харак­теру своему близки друг другу. Доста­точно только для примера срав­нить Сонату, ор. 2, № 1, с «Эгмонтом» — оба произ­ве­дения в фа миноре. У Вагнера нередко каждое действу­ющее лицо имеет свою любимую тональ­ность. Нечто подобное встре­ча­ется и у Вебера. Для меня самая веселая и радостная тональ­ность — ля мажор. Возможно, что это — от «Снегу­рочки», которую я так люблю. Фа мажор — мещан­ский строй. До мажор — муже­ственная и бодрая тональ­ность. Моя люби­мейшая тональ­ность — фа-диез минор… И все же абсо­лютный слух не есть признак музы­каль­ности. Музы­каль­ность связана с другого рода слухом…»

После нескольких уроков ученикам его класса стано­ви­лись ясными те большие требо­вания, которые предъ­яв­ля­лись Блумен­фельдом к их слуху.

Он с уваже­нием отно­сился к абсо­лют­ному и хорошо разви­тому отно­си­тель­ному слуху, очень ценил умение опре­де­лять и запи­сы­вать звуковую высоту мело­ди­че­ских после­до­ва­тель­но­стей или аккордов. Но все это он считал «элемен­тарным музы­кальным слухом». Подлинно «высший» музы­кальный слух должен был, по его мнению, вклю­чать в себя два важнейших момента: во-первых, тонкое слуховое разли­чение-пере­жи­вание элементов музы­кальной ткани в их одно­вре­мен­ности (то есть по верти­кали) и в их после­до­ва­тельном течении (то есть по гори­зон­тали) и, во-вторых, рельефный и гибкий внут­ренний слух, то есть способ­ность пред­став­лять себе музыку и опери­ро­вать своими слухо­выми представлениями.

С чего же начинал Феликс Михай­лович воспи­тание такого музы­каль­ного слуха ученика?

Нередко с первых же уроков Блумен­фельд, как-то неза­метно и обычно специ­ально об этом ничего не говоря, прини­мался «очищать» слух своего воспи­тан­ника от шаблонов и штампов, тормо­зящих развитие его худо­же­ствен­ного воображения.

Как-то на одном из занятий он сказал своей новой ученице:

— Слух у вас как будто неплохой. Но,— он стал, заду­мы­ваясь, подби­рать слова,—…еще недо­ста­точно… интел­ли­гентный и недо­ста­точно… наивный.

Скупой на слова, Блумен­фельд не разъ­яснил своей мысли, предо­ставив ученице сначала недо­уме­вать, а потом самой прийти к выводам.

Тут надо заме­тить, что Феликс Михай­лович нередко прибегал к такого рода методу работы: он не расшиф­ро­вывал своих заме­чаний, порой «странных». Следуя тради­циям Антона Рубин­штейна, он лишь направлял ученика, расширяя его кругозор, подтал­кивал его мысль. Но, придавая большое значение само­обу­чению и само­вос­пи­танию, Феликс Михай­лович предо­ставлял самому ученику дога­ды­ваться о скрытом внут­реннем смысле своих коротких реплик и самому решать, какими путями идти к указанной им, Блумен­фельдом, цели.

Но если новой ученице его заме­чание о слухе могло пока­заться неясным, то нам, проучив­шимся у него ряд лет и прошедшим прак­тику слухо­вого воспи­тания, было понятно, что именно он разу­меет, говоря об «интел­ли­гент­ности и наив­ности слуха». Пианист, обла­да­ющий таким слухом, внут­ренне пред­став­ляет себе (и поэтому играет!) каждый музы­кальный оборот, каждую музы­кальную мысль свежо, умно и как-то «по-своему», в то время как испол­ни­тель, лишенный этого важного каче­ства, слышит как «музы­кальный обыва­тель», слышит «как все» и доволь­ству­ется ходкими инто­на­ци­он­ными штам­пами. Первый способен беско­нечное коли­че­ство раз вслу­ши­ваться в музыку, «выстра­дать» каждую музы­кальную мысль и в резуль­тате услы­шать ее несколько по-иному, чем ее привыкли слышать; второй, не обре­меняя себя слуховой актив­но­стью, доволь­ству­ется обвет­ша­лыми стан­дар­тами, и слух его «зако­сте­не­вает». Фантазия первого возвра­щает потуск­невшим от времени оборотам их силу, перво­зданную свежесть и внут­реннюю чистоту; неин­тел­ли­гентный и вуль­гарный слух второго направ­ляет его музы­кальные пред­став­ления по хоженой дороге. Даже, каза­лось бы, в обвет­шалой музыке первый слышит нечто новое; второй даже новое стре­мится свести к старому и привыч­ному. Итак, подлинный музы­кант должен обла­дать, по Блумен­фельду, мудро­стью, свеже­стью и «просто­ду­шием» слуха, и тогда, если он испол­ни­тель, его игра будет хватать за сердце.

Здесь в виде иллю­страции к сказан­ному позволю себе обра­титься к воспо­ми­нанию о первом уроке, полу­ченном мною у Блумен­фельда и запом­нив­шемся на долгие годы.

На это занятие я принес Фантазию фа минор Шопена—произведение, которое до этого неод­но­кратно и как будто «с успехом» играл перед публикой в Одессе, где обучался до поступ­ления в Москов­скую консер­ва­торию. Как мне теперь пред­став­ля­ется, играл я тогда Фантазию, по-види­мому, грамотно, с юноше­ским увле­че­нием и эстрадной брос­ко­стью, но не умел расслы­шать и поэтому проходил мимо инто­на­ци­онных богатств и тонко­стей этой пьесы.

И вот первый урок у Феликса Михайловича.

После марше­об­раз­ного вступ­ления он оста­новил меня, высказал — скорее жестом и мимикой, чем словами,— неодоб­рение и в течение двух-трех часов(!!) работал со мной над этим отрывком из Фантазии. Он дири­жи­ровал, наиг­рывал, напевал, сердился, кряхтел, удив­лялся, улыбался, силясь «пере­лить» в мой слух и в мои пальцы свое слышание. На протя­жении всего урока он оста­вался неудо­вле­тво­ренным моей игрой и каждый раз приговаривал:

— Нет, нет, не слышите, не слышите, вслушайтесь!

Привыкший к похвалам, я робел и никак не мог понять, чего же именно я не слышал, во что должен вслу­шаться. Фантазию я знал настолько хорошо, что с легко­стью мог бы по слуху запи­сать весь нотный текст, протранс­по­ни­ро­вать его на инстру­менте в другую тональ­ность. Чего же я «не слышал»?

Урок закон­чился советом Феликса Михайловича:

— Попро­буйте-ка дома вслу­шаться в это вступ­ление… без рояля, «про себя».

Подав­ленный проис­шедшим и еще почти ничего не поняв, я бродил по улицам Москвы и старался «услы­шать-понять», чем же разнится моя трак­товка вступ­ления от блуменфельдовской?

Прошло несколько мучительных^дней. Я следовал совету Феликса Михай­ло­вича, не играл Фантазию, а только мысленно вслу­ши­вался в музыку. Движения пальцев не уводили меня по привычной колее, и я начал посте­пенно прозревать…

Так или иначе, но на первом же уроке Блумен­фельд дал ощути­тельный толчок развитию моего слуха. Но, конечно, не сразу, а лишь спустя неко­торое время я сумел понять, чего он тогда от меня добивался.

Увле­ченный (во вступ­лении к Фантазии) самим марше­об­разным движе­нием и красочным сопо­став­ле­нием реги­стров, я, по-види­мому, совершал на уроке одну из следу­ющих учени­че­ских ошибок: либо соблюдал мерный ритм и не слышал инто­на­ци­онных и коло­ри­сти­че­ских тонко­стей, либо вслу­ши­вался в эти детали, но терял ровность движения. Объеди­нить же оба эти начала я еще не умел.

И Блумен­фельд на какое-то время, условно говоря, разделил задачу. Он прежде всего направил мое слуховое внимание на инто­на­ци­онно-ритми­че­ские и коло­ри­сти­че­ские подроб­ности. Он хотел, чтобы я «понял слухом» ряд тонко­стей: во-первых, расслышал, что шест­на­дцатые в пунк­тирном ритме вовсе не одина­ковы по длитель­ности и, в зави­си­мости от выра­зи­тель­ного смысла того или другого отрывка, то чуть-чуть длиннее, то чуть-чуть короче, то тяжелее, то легче, то несколько марки­ро­ваны, то «скользят» без акцентов; во-вторых, вслу­ши­вался в тембро-дина­ми­че­ские соот­но­шения голосов, особенно—в аккор­довой фактуре; в-третьих, я должен был услы­шать оркест­ровые краски этого отрывка (по харак­те­ри­стике Блумен­фельда — «суровые, а не тоск­ливо-смяг­ченные коло­риты, то глухие, то более звонкие»).

Когда же он убедился, что все это я слышу и воплощаю на инстру­менте, он потре­бовал, чтобы я научился вслу­ши­ваться в эти детали в опре­де­ленном темпе — в темпе спокойно-мерного марше­вого движения…

Так Феликс Михай­лович начал акти­ви­зи­ро­вать мой слух и счищать с него коросту вульгаризмов.

Спустя несколько лет после описан­ного урока мне дове­лось пока­зать Блумен­фельду опуб­ли­ко­ванный в начале 20-х годов сборник статей Ф. Бузони «Von der Einheit der Musik», который я вместе с М. Раух­вер­гером, соуче­ником по классу, пере­водил тогда на русский язык по заказу изда­тель­ства. Внимание Феликса Михай­ло­вича привлек небольшой очерк итальян­ского пианиста под назва­нием «Рутина». Речь в нем идет о том, что рутина процве­тает в театре, оркестре, у вирту­озов, а также в «худо­же­ственных школах» — учре­жде­ниях, часто орга­ни­зу­емых для того, чтобы поддер­жать учителей; что рутина — это «усво­ение нескольких ремес­ленных правил и приме­нение их без разбора ко всем пред­став­ля­ю­щимся случаям»; что рутина «разру­шает все творческое».

Несколько раз прочитав статью и отдав должное музы­каль­ному и лите­ра­тур­ному таланту ее автора, кото­рого он высоко ставил, Феликс Михай­лович сказал прибли­зи­тельно следующее:

— А для музы­канта самое скверное и опасное— это слуховая рутина! Она-то и «разру­шает все твор­че­ское». Как дири­жеру, мне часто прихо­ди­лось стал­ки­ваться со слуховой рутиной оркест­ровых музы­кантов, а как педа­гогу — со слуховой рутиной молодых пиани­стов, в чем часто бывают повинны учителя-догматики!

Тут по какой-то мне неве­домой ассо­ци­ации Блумен­фельд стал гово­рить о «рутинном коррек­тор­ском слухе» и высме­и­вать такой слух. Вспомнил, как один из его коллег — кажется, по Петер­бург­ской консер­ва­тории — ровно ничего не понял в искус­стве какого-то заме­ча­тель­ного иностран­ного пианиста только потому, что этот вдох­но­венный артист в неко­торых пьесах Шопена брал не те басы, которые были указаны в клиндвор­тов­ской редакции, почи­тав­шейся этим, по выра­жению Блумен­фельда, «добро­де­тельным ханжой» чуть ли не как «священное писание».

В моем днев­нике за 1928 год имеются слова, сказанные тогда моим учителем. Они не поте­ряли акту­аль­ности и в наши дни. Привожу их тексту­ально так, как я их тогда записал:

«„Рутинный коррек­тор­ский слух» часто встре­ча­ется у педа­гогов, которые убеж­дены в том, что лишь им ведомо, как надо сыграть ту или иную пьесу. Я на них не злюсь, но поте­шаюсь, слушая их рассуж­дения… Мне жаль их. «Не тот бас», «не тот ритм», «не тот нюанс», «не тот темп» — все это нередко лишает их возмож­ности насла­ждаться музыкой. А их непо­ко­ле­бимая, почти фана­ти­че­ская убеж­ден­ность в правоте своей скверно сказы­ва­ется на слухе молодых музы­кантов, которых они обучают. Лица молодых людей стано­вятся надменно-пост­ными, и им кажется, что они попали в «касту избранных», посвя­щенную в некие тайны искусства».

Руко­водя разви­тием слуховой актив­ности учеников, Блумен­фельд сове­товал им воспи­ты­вать в себе умение воспри­ни­мать музыку внут­ренним слухом, разучив произ­ве­дение без инстру­мента. Для начала такой слуховой трени­ровки он пред­лагал обра­титься к медленной и простой по фактуре музыке. Так, спустя примерно месяц после начала моего обучения у Блумен­фельда, он как-то заставил меня тут же у него дома (сам он ушел), не притра­ги­ваясь к клавишам, выучить наизусть в течение одного-полу­тора часов фа-мажорное Adagio из Сонаты Гайдна до мажор. Работая с другим учащимся, обла­давшим развитым слухом, над до-диез-минорным Интер­меццо Брамса, ор. 117, Феликс Михай­лович доби­вался того, чтобы игра­ющий, почти не прибегая к форте­пиано, научился слышать вари­анты гармо­ни­зации и форте­пи­анной «инстру­мен­товки», окру­жа­ющие неиз­менную мелодию и прида­ющие ей разную выразительность.

Один из студентов обратил как-то внимание Блумен­фельда на то, что анало­гичный метод разу­чи­вания без инстру­мента реко­мен­дует и Иосиф Гофман. На это Феликс Михай­лович ответил:

— Удиви­тель­ного в этом ничего нет. Источник-то у нас общий — советы Антона Рубинштейна.

Для чего прибегал Феликс Михай­лович к такому способу работы? Думаю, что метод этот,— которым, кроме Антона Рубин­штейна, поль­зо­ва­лись такие большие артисты, как Лист, Бюлов, Гофман, но который не получил, веро­ятно из-за своей труд­ности, широ­кого распро­стра­нения,— пресле­довал цель макси­мально акти­ви­зи­ро­вать слуховую сферу ученика: укре­пить слуховую сторону памяти и развить слуховое вооб­ра­жение. Метод этот, чем-то напо­ми­на­ющий реко­мен­ду­емые Стани­слав­ским приемы актер­ской работы с вооб­ра­жа­е­мыми пред­ме­тами, способен принести ответ­ственно отно­ся­ще­муся к своему делу пианисту неоце­нимую пользу. И прежде всего вот почему: техни­че­ский аппарат не сковы­вает твор­че­ское слуховое вооб­ра­жение, насиль­ственно не направ­ляет его по хоже­ному пути.

Блумен­фельд никогда специ­ально не зани­мался теорией форте­пи­анной педа­го­гики, мало говорил о своих методах педа­го­ги­че­ской работы, возни­кавших из прак­тики арти­сти­че­ского музи­ци­ро­вания и занятий с моло­дыми пиани­стами. Не излагал он в систе­ма­ти­зи­ро­ванном виде и взгляды свои на роль внут­рен­него музы­каль­ного слуха в испол­ни­тель­ском искус­стве. Но из отдельных его реплик, из весьма лако­ничных заме­чаний, из его удиви­тельно выра­зи­тельной и поэтому зара­зи­тельной мимики и жести­ку­ляции, из всего его пове­дения внима­тельным и способным к обоб­ще­ниям ученикам чуть раньше или чуть позже стано­ви­лась ясной та роль, которую он придавал форми­ро­ванию их слуха.

Вспо­минаю такой случай. В класс Блумен­фельда хотел посту­пить молодой пианист, зани­мав­шийся также сочи­нё­нием музыки. Он сыграл Феликсу Михай­ло­вичу свою небольшую пьесу под назва­нием Лири­че­ская поэма. Блумен­фельд стал выска­зы­вать свои сооб­ра­жения о прослу­шанной музыке. При этом какая-то моду­ля­ци­онная после­до­ва­тель­ность в поэме пока­за­лась Блумен­фельду нело­гичной. Он тут же сыграл отрывок из произ­ве­дения моло­дого компо­зи­тора в другой гармо­ни­зации. Но, как выяс­ни­лось из даль­нейшей беседы с автором поэмы, тот не услышал гармо­ни­че­ского новше­ства. Это так возму­тило Феликса Михай­ло­вича, что, не желая слушать «пиани­сти­че­ский репер­туар» моло­дого чело­века, он реши­тельно отказал юноше в приеме в свой класс. Когда огор­ченный учащийся ушел, Блумен­фельд объяснил нам причину своего отказа и высказал мысли, которые я хорошо запомнил:

— Какой же он музы­кант, если не слышит даже собственную музыку! Сочиняя, он подби­рает музыку на форте­пиано, а не слышит ее заранее. И пиани­стом он будет таким же. Подлинный музы­кант слышит музыку внут­ренним слухом, и его слышащие пальцы ее воспро­из­водят. А есть пианисты — и их немало,— которые «болтают» глухими паль­цами, не слыша заранее или только смутно, «силу­этно» пред­ставляя себе, что они соби­ра­ются «сказать» своими руками.

Из даль­нейшей беседы выяс­ни­лось, что Блумен­фельд разли­чает две кате­гории пиани­стов: одни «слышат музыку заранее», а затем ее инто­ни­руют: другие «болтают паль­цами», не слыша наперед то, что скажут. Это «слышание наперед», то есть развитый внут­ренний музы­кальный слух, пред­став­ля­лось Блумен­фельду обяза­тель­нейшим пред­ва­ри­тельным усло­вием и необ­хо­ди­мейшим исходным пунктом успешной музы­кальной деятель­ности. При этом Блумен­фельд никогда не рассмат­ривал внут­ренний музы­кальный слух как способ­ность, которая дана чело­веку «от природы». Опытный педагог, он понимал, конечно, роль врож­денных слуховых задатков, но считал, что внут­ренний слух можно разви­вать беспре­дельно и что развитие это опира­ется на слуховой опыт.

Вместе с тем его отно­шение к наличию этой способ­ности было весьма кате­го­ричным: он полагал, что она ничем не может быть компен­си­ро­вана и что ученику, не сумев­шему развить свой слух, не следует зани­маться музыкой как профес­сией. Не воспитав в себе слухо­вого пред­став­ления и вооб­ра­жения, невоз­можно не то что твор­чески, но просто грамотно прочесть нотный текст. Один из учеников принес как-то на урок сонату Бетхо­вена с ошибкой: в басу была неверная нота. Прервав игра­ю­щего, Феликс Михай­лович стал раздра­женно его поучать:

— Зрение вас всегда подведет и не восполнит слухо­вого внимания. Одно из двух: или научи­тесь слушая слышать, или вам придется бросить музы­кальные занятия.

Главное в блумен­фель­дов­ской мето­дике развития слуха заклю­ча­лось в том, что во всей — буквально во всей — своей педа­го­ги­че­ской работе он обра­щался к слухо­вому воспри­ятию и к слухо­вому осмыс­ли­ванию. Вне апел­ли­ро­вания к слуху он не умел и не хотел обучать форте­пи­анно-испол­ни­тель­скому искусству.

При этом в основе его мето­дики лежало несколько основных положений.

Во-первых, ничего не делать меха­ни­чески и формально. Развитие слуховой актив­ности стави­лось в прямую зави­си­мость от метода ежедневной работы пианиста и связы­ва­лось со способом разу­чи­вания музы­кальных произ­ве­дений. Неосмыс­ленная и равно­душная игра, по мнению Блумен­фельда, рано или поздно самым пагубным образом скажется на слухе, затор­мозит его развитие и притупит слуховое внимание.

И тут возникал вопрос о темпе вслу­ши­вания в музыку в процессе ее изучения. Как-то раз я застал Феликса Михай­ло­вича с «Жаном Кристофом» Ромена Роллана в руках. Он протянул мне книгу, указал отчерк­нутое место и велел прочесть его. Вот эти строки: «Нынешние люди читают быстро и плохо, и им уже неве­дома чудесная сила, которая излу­ча­ется из прекрасных книг, если их пить медленно».

— Ив заня­тиях музыкой,— сказал Блумен­фельд,— то же самое. Тут, конечно, дело обстоит по-иному, так как музыка должна течь в опре­де­ленной скорости. Но очень многие, разу­чивая музыку, не умеют ее пить медленно». Медленный темп нужен не столько для техники, сколько для того, чтобы было время вслу­шаться во все изгибы и тонкости музыки.

Во-вторых, Блумен­фельд требовал от учеников не то что неко­торой слуховой сосре­до­то­чен­ности; он наста­ивал на макси­мальной слуховой актив­ности. Он доби­вался того, чтобы вслу­ши­вание в музы­кальное произ­ве­дение было выпол­нено не «вообще», не «кое-как», не «как-нибудь», не «прибли­зи­тельно», а непре­менно до исчер­пы­ва­ющей грани. Его требо­ва­тель­ность в этом отно­шении была беском­про­миссной, и ни на какие послаб­ления и уступки он не шел. Впрочем, не только в области слухо­вого воспи­тания, но всегда, всюду и везде он требовал (как это требо­вали и многие другие круп­нейшие Худож­ники, например Стани­слав­ский), чтобы всякое «твор­че­ское действие» было непре­менно дове­дено до конца, до предела, возмож­ного в данный период развития ученика.

И, наконец, в-третьих, внимание к слухо­вому развитию сказы­ва­лось и в выборе репер­туара для ученика. Правда, мы нередко сами выска­зы­вали Феликсу Михай­ло­вичу свои поже­лания, и он порой с нами согла­шался. Но бывало и совсем по-другому. Он надолго, очень надолго заду­мы­вался, видимо, не только вспо­миная различные пьесы по их назва­ниям, но и вслу­ши­ваясь в каждую из них. И лишь после такой длительной паузы он называл какое-либо произ­ве­дение и реши­тельно наста­ивал на том, чтобы именно эту музыку ученик разучил. В ту пору многим из нас этот выбор казался случайным. Лишь потом я понял: Феликс Михай­лович руко­вод­ство­вался в меньшей степени техни­че­скими труд­но­стями произ­ве­дения, а в большей — его инто­на­ци­он­ными особен­но­стями и подбирал репер­туар, сооб­ра­зуясь с уровнем и харак­тером слухо­вого развития ученика.

О конкретных формах воспи­тания слуха в классе Блумен­фельда речь пойдет дальше. Здесь же позволю себе небольшое отступление…

Воспи­тание слуховой актив­ности должно было способ­ство­вать усилению эмоци­о­наль­ного отклика учаще­гося на музыку, поднятию темпе­ра­туры его «твор­че­ского нагрева», обога­щению его переживаний.

Есте­ственно, что совер­шен­ство­вание музы­каль­ного слуха прово­ди­лось при этом в нераз­рывной и теснейшей взаи­мо­связи с воспи­та­нием испол­ни­тель­ского темпе­ра­мента и испол­ни­тель­ской воли пианиста.

Блумен­фельд понимал, что важней­шими компо­нен­тами испол­ни­тель­ской одарен­ности явля­ются способ­ность остро чувство­вать, реаги­ро­вать, отзы­ваться на искус­ство и настой­чивая потреб­ность выра­жать и вопло­щать, зарож­да­ю­щаяся под воздей­ствием этого эмоци­о­наль­ного отзыва; что без дара душевно пере­жи­вать произ­ве­дение искус­ства и без горя­чего стрем­ления «расска­зать» другим об этом нет испол­ни­тель­ского творчества.

В основе блумен­фель­дов­ского метода форми­ро­вания пианиста лежал принцип, по всей види­мости, глубоко им проду­манный. Горячая влюб­лен­ность в искус­ство, твор­че­ская страст­ность и арти­сти­че­ская воля к вопло­щению — вот те каче­ства, которые в тесном взаи­мо­дей­ствии со слуховой актив­но­стью надо разви­вать в ученике. И, создавая вокруг себя атмо­сферу «увле­чен­ности», «влюб­лен­ности» в искус­ство, Феликс Михай­лович раздвигал кругозор учащихся, раскрывал перед ними позна­ва­тельное, этиче­ское и эсте­ти­че­ское значение искус­ства, пони­мание обще­ственной миссии артиста-просве­ти­теля. Попадая в атмо­сферу класса Блумен­фельда, юноша или девушка, до этого, быть может, воспри­ни­мавшие искус­ство поверх­ностно, не пони­мавшие связи искус­ства и жизни, любившие вирту­озный «шик» или стра­давшие само­влюб­лен­но­стью, через несколько месяцев буквально преображались.

Каким путем достигал Феликс Михай­лович такого преоб­ра­жения своих воспи­тан­ников, а часто и коренной ломки их психо­логии? На это можно отве­тить только так: он зажигал любовью к искус­ству благо­даря воздей­ствию своей личности, благо­даря худо­же­ствен­ному величию своей личности, благо­даря собственной искренней увле­чен­ности и твор­че­ской страст­ности, благо­даря своей нрав­ственной чистоте. Что бы мы ни делали, в мыслях своих мы держали перед ним отчет и осознанно или неосо­знанно ориен­ти­ро­ва­лись на его оценку, ощущали его реакцию на наше пове­дение — в искус­стве и в жизни. Быть может, мы подра­жали ему, но, подражая, в общении с ним и в твор­че­ском труде обога­щали свою инди­ви­ду­аль­ность и в резуль­тате науча­лись смот­реть на мир, на жизнь и на искус­ство своими глазами.

Источник: Барен­бойм Л. За полвека. Очерки, статьи, мате­риалы (1989)