Автор: | 23. августа 2024

Мила Борн. Сценарист, писатель, член «Союза писателей XXI века». Родилась в 1972 году в Волгограде. Окончила Литературный институт им. Горького и сценарный факультет ВГИКа. Публиковалась со стихами, малой прозой и монографиями. Принимала участие в различных издательских проектах. Публиковалась в российских и зарубежных изданиях - «Артикуляция», «Фабрика литературы», «Вторник», «Литоскоп», «Литерратура», «Волга», «Берлин. Берега» (Германия) и другие. В 2021 году вошла в лонг-лист литературных премий «Русский Гофман» и «Антоновка». В 2019 году стала дипломантом 39-го Международного фестиваля ВГИК в номинации «Сценарий полнометражного игрового фильма». В настоящее время проживает в Германии. Пишет сценарии и прозу.



MEMORY POSTUM

Лето. Лондон. Еще не пере­ва­лило за полдень.
Коронёр изучает обсто­я­тель­ства смерти О’Коннор.
Почему умерла? Неиз­вестно. В стекле оконном
отра­жа­ется улица. Южный квартал. И долго
Он листает бумаги, скролит в своем теле­фоне twitter.
Почему умерла? Почему? Как нащу­пать причину?
Полдень. Суетно. Люди толкают в спину.
Он рассержен и пуст. Он не любит вопросов открытых.
Что за штучка такая была, эта странная Коннор?
С кем водила дела? И зачем сочи­няла и пела?
Может, жить было нужно иначе? И, может, за дело
с ней такое случи­лось? О, господи! Как бестолково!
Он рисует в служебном блок­ноте редуты каракулей.
Что он, в сущности, знает об этой свих­нув­шейся Коннор?
В голове его пусто, туманно и манно, и сонно.
Хоть какой-нибудь знак, хоть намек. Но в итоге – ни знака.
Коронёр морщит лоб. Что он может по факту ответить?
В захлам­ленной квар­тире немытое, старое тело
лысой женщины – изуро­до­вала себя до предела,
не смогла дотя­нуть – как досадно! – до окон­чания лета
и до первой прохлады. Коронёр обли­ва­ется потом,
пере­носит в сухой протокол все, что видит, и чинно
пишет: стол, диван, фото­графия млад­шего сына
с мелкой надписью прямо на рамке «memory postum»,
на обоях – гитара, газетные вырезки «Grammy».
Что еще? Книги, диски, конверты, стек­лянные четки.
Он покоя лишен. В голове его образ нечеткий.
Почему умерла эта чертова Коннор? Бездельник,
его зам, вот уже третий час зали­пает с планшетом,
день минув­шего втор­ника распре­делив по минутам.
Кто пове­рить бы мог в то, что дива – и станет вдруг трупом,
коче­не­юшим, синим, бессильным, бесстыдно раздетым.
Коронёр прикры­вает глаза. Он устал. Он растерян.
Почему ему нужно копаться в белье этом звездном?
Все ж понятно про них. Непо­нятно лишь «memory postum»
мелким шрифтом на рамке. Кому эта ложь? Он не верит
в тех, в ком есть божий дар, поце­ло­ван­ность, царство на троне
в мире дьяволь­ских игр в чарты, рейтинги, фанов, релизы.
Что за смысл разби­раться во всем этом? Нет больше смысла.
Что тебе не хватало? Что тебя доко­нало, О’Коннор?
Бьет Биг-Бен. Вече­реет. Он опять на последний автобус
опоз­дает. И будет опять ноче­вать в кабинете,
но не спать, потому что уже никому не ответить,
что же значило это странное «memory postum».

 

* * *

Я смотрю на тебя, растре­пан­ного, в распятом пальто,
говорю, что у нас ничего уже не случится, как прежде:
эта улица, эта весна из окна, это тепло,
и распах­нутые глаза, и шапки, и благие надежды.

Утро. Слышно, как почки лопа­ются в саду,
жизнь дере­вьев пуль­си­рует, а насе­комых – трепещет.
Только мы с тобой оста­лись одни, как в аду,
как никто еще и никогда. Забирай свои вещи

и иди. Скоро лето. В его сферах немало тепла –
не пропа­дешь и найдешь себе бездну новых объятий.
Я не смела, не благо­го­вела, не превозмогла.
Я не тело. Ты ошибся. Ты спутал с другими. И, значит,

это все теперь трудно, особенно трудно понять,
что земля оживает и нали­ва­ется новым соком.
Он ведь есть у природы. А нам, где же нам его взять –
утолить наш безудержный голод во ржи высокой,

если все эти соки незримо текут мимо нас,
если все наши железы истрес­ка­лись и иссохли?
Бог ли вел нас друг к другу, бог ли нас пас
в этих кущах ржаных, в этих зарослях? Разве мог ли

ты пред­ста­вить себе, что в итоге разру­шится все –
наши общие дни, где одни Вави­лон­скую башню
мы с тобой возвели? Мы смогли. Нас с тобою несет
до сих пор. Только мне уже больше не страшно

ухнуть вниз с той пьянящей, звенящей капелью весны,
превра­титься, упав на просохший асфальт, в хруст осколков.
Все без толку! Ничто не спасет. Только мы
все стоим и стоим с тобой друг против друга. А сколько

было б времени, с кото­рого мы так беспечно сошли,
как с подножки трамвая, случайным прохожим на зависть,
как, сорвав­шись, летим с края пропасти, крыши, земли,
друг за друга зачем-то еще безна­дежно цепляясь.

 

ФЕВРАЛЬ

Нескон­ча­емый длится февраль. Не живется. Не плачется.
И не можется. Утром вско­чить бы и в ванной петь арии.
В узкой форточке дышит весна, нелю­бимая падчерица
злой зимы – все на ней обвет­шало, устало, состарилось.
Я стою в погра­ничье того, что стряс­лось и не сбудется.
Мне не хочется думать, что это лишь миг мироздания.
А за дверью стучит уже, мается слякотью улица,
повторяя урок на сложение и вычитание,
допуская все то, что отпу­щено будет с погрешностью
на ошибки зимы, на потери кармана дырявого.
Я стою в погра­ничье, я знаю, весна не открестится,
не отмолит уже никогда то, что стало потравою,
то, что стало сосудом, без вкуса и надобы выпитым,
или кубком, разлитым в пылу отуп­ля­ющей ярости.
Я стою в погра­ничье, я силюсь остаться и тут, и там.
Но не двинуть рукой и не выпла­кать этакой малости,
не растра­тить чернил, потому что чернила заветные,
как пустой кален­дарь, не отнимут у времени смертное.
Я стою в погра­ничье, я знаю уже, что ответа нет
на проклятый вопрос, что в итоге окажется жертвою.

 

* * *

На фото – изумрудная трава,
(хотя откуда в моно­хроме зелень?),
небрежный росчерк «ты была права»
и двое на летящей карусели,
обнявшие друг друга. Я стою,
трех­летняя, прижав к груди мартышку,
у черно-белой жизни на краю,
засве­ченная чьей-то фотовспышкой.
Меня как будто нет еще. И те,
которым невдомек, что дальше будет,
на дикой кару­сельной высоте
парят себе беспечно. Эти люди –
из тех, что мною выбраны – одни
еще не знают, как банально время,
в котором им отпу­щенные дни
иссякнут скоро, и без сожаленья
летят в него, летят. А я стою
и жду их возвра­щения обратно,
у черно-белой бездны на краю
зависнув. Вспо­миная многократно
тот день, в котором первая трава
еще не смята перво­май­ским людом,
я понимаю, как была права,
пророча им. И все-таки под спудом
уберегая черно-белый миг,
я вижу знаки их судьбы повсюду.
И потому, невольный их должник,
я никогда уже права не буду.

 

ЭПИТАФИЯ

Мне присни­лось, что ты не умер,
а уехал в провинцию, к морю, и в его мерном шуме
забы­ва­ешься, ходишь там босиком, спишь до обеда,
читаешь запоем, влюб­ля­ешься в Эрато и Феба,
сочи­няешь послания к Петрарке и Данте,
пере­ли­сты­ваешь сгоревшие давно фолианты,
ничего не губит тебя, не истребляет,
можешь не стричь свои волосы и коло­бро­дить ночами,
слушать пластинки, импро­ви­зи­ро­вать на пианино,
пить, что тебе взду­ма­ется – белое, красное, синее,
можешь не биться над исти­нами, в которых
ты был во всем вино­ватым, в звериные норы
больше не прятаться.
Но нужно ли думать теперь об этом?
Все это кажется оттуда таким натужным, нелепым,
и хочется бить себя по рукам, резать бритвой
за то, что так много было растра­чено и разбито,
за то, что собой так беспечно торгуя,
ты все равно оста­вался на шаг от овации, от поцелуя.
Твои же возлюб­ленные и кредиторы
теперь пьют вместе – те бестии, которых
ты всегда провожал на вокзал,
потому что ты знал: всем им слишком мало
оста­ваться с тобой. Ведь не было ника­кого смысла
ожидая, считать с тобой числа
до признания, цветов, шумной славы.
Все уехали. Уехали наконец с того ночного вокзала.
И никто из них не вернулся, и не написал тебе эпитафии.
Впрочем, что они знают о твоей биографии
и о том, что в итоге ты даже не умер,
а уехал в провинцию, к морю, и в его мерном шуме
ничего не губит тебя и больш не истребляет?
Там тебе хорошо. Я-то знаю, знаю.
Только не могу понять,
почему из этого заграничья
ничего не приносит мне
твоя почта птичья,
почему в потоках дождя,
шуме ветра
я никак не могу
расслы­шать ответа
на мои звонки,
телеграммы,
письма,
почему
во всем этом
ты больше
не видишь
смысла.

 

* * *

Мы стоим с тобой друг против друга,
как руины. Как Гитлер и Браун.
И внутри обре­чен­ного круга
мир наш хрупкий разъят и раздавлен.

А воронка безудержной бездны
нас несет еще в злой круговерти.
Но кому же теперь интересно,
что мы выберем способом смерти.

И кому теперь жаль нас, страдальцев,
кто собьет под ногами подмостки.
Полдень. Бункер. Холодные пальцы.
Поги­бать после гибели – просто.

Все, что нам напо­следок осталось –
побеж­денный, разру­шенный город.
Для владевших вселенной – так мало,
но жалеть об утрате – не повод

утянуть за собою полмира.
Не целуй на прощанье, не надо.
На губах моих – легкая мирра
голу­бого синиль­ного яда.

 

* * *

Но как же мне спасти тебя от вечности –
твой голос в теле­фонной трубке и
неис­ка­ле­ченный, неискалеченный
грядущим смех любимый твой? А дым
костров осенних бродит между окнами,
и из всего, что мне оста­лось, ты –
такая близкая, такая теплая –
стоишь теперь у края пустоты.
Сентябрь­ский свет тебя еще расцвечивает,
и кажется, что, дотя­нись рукой,
я ухвачу тебя, я отберу у вечности,
и мы обни­мемся, и мы пойдем с тобой
туда, где нами прожито так мало и
так мало пролито живой воды,
где через желтый двор боль­ничный за руку
меня ведешь, спасая от беды,
иль по перрону с тонкой прядью, выбитой
осенним ветром, ты спешишь, а я
машу рукой в окне вагонном, и с тобой
прощаюсь навсегда полушутя,
а, может, и в другой сентябрь, где в темени
отец, еще живой, всю ночь без сна,
бежит к тебе в день моего рождения,
а ты от счастья плачешь у окна.

 

ОДНОМУ ПОЭТУ

Нужно сорок лет ходить, чтобы забыть,
нужно бежать, укры­ваться от памяти, как от врага,
нужно выду­мы­вать поводы и границы,
чтобы не соскольз­нуть в прошлое, чтобы им не упиться,
чтобы не впасть в мучи­тельное похмелье
от того, что уже не случится,
не вернется,
потому что никто из ушедших еще не вернулся,
я не верю в их рай,
я не верю, что ты с ними заодно,
заскочил в тот заветный трамвай
нет, не надо, не привирай, что так просто
купил себе синий билетик
и умчался неиз­вестно куда
(за дождем? или ветром?)
и теперь – где ты? где ты? –
не звонишь и не пишешь, а зря,
потому что, пока будет длиться это сорокалетье,
ты не узнаешь, что у нас проис­ходит здесь,
а у нас здесь давно уже кончи­лось лето,
не узнаешь, что сказанное тобою при жизни
шепотом, трепетно, зады­хаясь в ночи
раста­щили теперь на стихи, циклы, опусы,
говорят теперь твоим голосом,
говорят, говорят вместо тебя,
но я слышу, как в этом осином гомоне
меньше и меньше того, что действи­тельно было,
потому что несо­кру­шимое загородило
то, чем мы были с тобой, чем мы жили,
и за нас теперь декла­ми­руют и поют,
я зову тебя, и они тоже зовут
мерт­вого из твоей идиллии,
из мира теней и Вергилия,
чтобы воскре­сить, чтобы воспеть из ропота,
уточ­нить, что же значили все твои шепоты,
посвя­щения, мщения, плач.
А ты знаешь, последний твой врач,
конста­ти­ровав, сообщил как-то бесцветно,
что тебя больше нет,
сорок лет нужно ждать теперь, все сорок лет,
чтобы осво­бо­диться от памяти о тебе,
но они не дают, они – везде,
декла­ми­руют тебя и поют,
пере­ска­зы­вают истории твоих побед,
они зовут тебя, призы­вают, но – нет,
ты по-преж­нему не звонишь и не пишешь, а зря,
потому что еще чуть-чуть, и тебя превратят в короля,
коро­нуют на мерт­вого – что может лучше быть для поэта,
а ты помнишь, однажды летом (кажется, в самом его конце)
мы сидели и слушали старую пластинку (ты, кстати, ее так и не вернул),
никому до нас не было дела,
за окном парило, звенело, пело,
проте­кала большая река,
день кончался, а с ним конча­лось и лето,
впрочем, вряд ли ты помнишь, зачем тебе теперь это,
и поэтому не слушай меня и не верь,
просто сорок лет – это слишком мало,
чтобы преодо­леть, что тебя не стало,
и не слышать посланий твоих запоздалых
из пустоты, из тщеты, из ниоткуда,
где лебеда, кори­андры и пылевая вьюга
слов, застрявших в посмертной книге,
так кричащей мне о тебе и о прошлом,
сквозь которое между строк, че-рез-по-лос-но
просту­пает кровь, как через бинты павшего в битве,
нежи­вого, став­шего всем молитвой,
памят­ником, вином на тризне,
но скажи, боже мой, скажи мне,
зачем тебе эта манна, эти хлеба вместо жизни?