Автор: | 14. июня 2017

Родился 21 мая 1955 года в Москве. Окончил факультет русского языка и литературы Московского государственного педагогического института им. Ленина. Работал учителем в школе. С 1991 по 2015 год жил в Германии, из них 20 лет в городе Оснабрюк. Преподавал славистику в Университете г.Билефельд. Работал редактором русского отдела газеты Osnabrücker Sonntagzeitung, главным редактором «Еврейской газеты», Jüdische Zeitung и журнала «Европа-Экспресс». Начал публиковаться с 1988 года. Первая книга вышла в 1992 году. С 2014 года — руководитель литературной студией в Русском Доме в Берлине. Автор более 100 публикаций. За журналистское расследование событий 2 мая 2014 года в Одессе, в Доме Профсоюзов, был депортирован из Украины в 2016 году. В 1994 году стал победителем литературного конкурса им. Феликса Нуссбаума, немецкого художника, погибшего в лагере Освенцим. Саади Исаков — член Русского ПЕН-центра.



Трое на пристани

Тот, кто идёт на поводу у своих желаний, умрёт без покаяния.
Хасид­ская мудрость

Если кому-то, чтобы прова­литься в прошлое, надо упасть как минимум с балкона третьего этажа и слегка повре­диться рассудком, мне доста­точно всего лишь перейти дорогу, разде­ля­ющую наш дом и парк вокруг неболь­шого картин­ного озера. На берегу, на месте пристани, откуда ещё в старину ката­лись семьями и влюб­лённые на дере­вянных лодках, распо­ло­жился маленький ресто­ранчик. Саму же раздачу лодок после войны пере­несли на левую сторону причала.
По весне, когда солнце наконец-то прони­зы­вает теплом и светом воздух, за дере­вянным столиком, без скатерти, с четырьмя жёлтыми бумаж­ными салфет­ками, соби­ра­ется инте­ресная компания из старичков. Все, без малого исклю­чения, жильцы серого дома, где раньше был военный трибунал. Сегодня их трое, женщина и двое мужчин, все в шляпах, что выде­ляет их из окру­жа­ющей публики, для которой ношение шляпы – причуд­ливая экзо­тика, сродни лёгкому поме­ша­тель­ству. Дама – в шляпе-клош, небольшой шляпке в виде коло­коль­чика, какие носят или совсем юные, или совсем пожилые женщины. Один господин – в чёрной фетровой шляпе-хомбург, с глубокой вмятиной на тулье и загну­тыми полями. Другой – в шляпе-трибли клас­си­че­ского корич­не­вого цвета. Каждый из них к этому шапоч­ному разбору добился чего-то гром­кого, я бы даже сказал, оглу­ши­тель­ного в своей жизни, поэтому насто­ящие имена их упустим. Назовем их условно: фрау Клош, господин Хомбург и герр Трибли.
Бесе­дуют они громко, побеждая собственную глухоту. Столики на пристани распо­ло­жены так близко, что, сидя по сосед­ству, не надо напря­гаться, чтобы хорошо слышать, о чём говорят рядом. Больше всего старичков зани­мает далёкое прошлое, будто в них до такой степени развился деменс, что акту­альные события они не помнят вовсе. А может, они их просто не волнуют. Говорят старички примерно одно и то же, слегка разбавляя новыми, нехотя всплы­ва­ю­щими из Мари­ан­ской впадины памяти, нюансами.
Дама обык­но­венно пьёт белое вино; господин Хомбург, что постарше, – каль­вадос и курит; что помо­ложе, герр Трибли, – красное сухое. Все трое стройные, худо­щавые, рослые, насколько позво­ляет возраст, всё больше притя­ги­ва­ющий и привы­ка­ющий к земле. Так, наверное, должны были бы выгля­деть истинные арийцы на пенсии – любо-дорого смот­реть. Они могли бы сойти за близких родствен­ников. Однако это не так. Просто все старики с возрастом, как легко заме­тить, стано­вятся похожи друг на друга, потому что у всех несо­раз­мерно вырас­тают носы и уши. Старички пришли в этот раз под вечер и до захода солнца ведут прибли­зи­тельно такие беседы.
Фрау Клош:
– Разве я вино­вата, чёрт возьми, что мне капи­тально хоте­лось снимать новое кино? Как сейчас помню, как у меня стучало сердце в груди. И что мне прика­жете делать?
– Надо было уехать в Голливуд, как Марленка, – говорит старичок, что постарше.
– Да была я в этом вонючем Голли­вуде. Сразу как твой фильм отсняли, – ядовито сказала дама. – И что? Они меня не взяли. Сказали, что я чуть ли не Aдоль­фова подстилка. А у меня с ним никогда ничего не было и быть не могло.
– Так и не было? Вы друг с другом рядом стояли, как Ромео и Джульетта. Ты нам тут особенно мозги не крути. Помню, как Евка на тебя глядела. Я думал, убьёт она тебя, – сказал старичок Хомбург и добавил: – Между прочим, любовь не разби­рает, кто есть кто: голланд­ский принц или фашист­ская сволочь. Это я так, к слову.
– Икона крова­вого режима, – пошутил старичок Трибли.
– Не обзы­вайся, – она кокет­ливо бросила бумажную салфетку ему в лицо, – эта гадина, между прочим, фюреру инкви­зи­тор­скую папку подсу­нула втихаря.
– Не Гиммлер? – Гиммлер боялся, – сказала фрау Клош. – Тебя ли? – удивился господин Хомбург. – Попасть не в то русло боялся. – Что тут с тобой разби­раться, если фюрер тебе твоё преступное проис­хож­дение простил. С каких таких заслуг? – вставил своё слово Трибли.
– Именно что заслуг, – она не на шутку возму­ти­лась: – Да, заслу­жила. Так что теперь? Я одна, что ли, такая была? Таких было тысячи. Хоть Гейдриха возьми, хоть… Фюрер сам решал, у кого какое проис­хож­дение. Да ну вас. Тебе хорошо гово­рить, – обра­ти­лась она к Хомбургу, – ты ещё до того сбежал, в трид­цать втором году.
И так они сидят, попи­вают вино, каль­вадос, Хомбург потя­ги­вает сигару, кряхтят, взды­хают, ворчат друг на друга, занятые прошлым, которое продли­лось всего-то чуть более двена­дцати лет, в глобальном смысле – всего-то ничто, а столько наде­лало по всему миру шороху, а им самим до сих пор не даёт покоя.
Озеро окру­жено плата­нами, в трёх местах бессмертные ивы свисают коло­ко­лами над водой. Летом под ними темно, в дождь сухо и безопасно. Возле пристани плавают дикие утки, в одино­че­стве ловят бестол­ковую мелкую рыбёшку, которой доста­точно для пропи­тания, или в непри­ми­римой борьбе общи­пы­вают размокший до дели­ка­теса хлеб. Его бросают посе­ти­тели ресто­ран­чика вопреки стро­жай­шему запрету и раду­ются утиному удоволь­ствию, как и собствен­ному шалов­ли­вому легкомыслию.
За плата­нами – улицы с плотно состав­лен­ными, как неровные зубы, ещё в благо­по­лучные дека­дент­ские времена послед­него кайзера домами. Несколько особ­няком – помпезное, серое и угрюмое, пере­стро­енное в жилой дом здание бывшего воен­ного суда, в котором за время последней войны были осуж­дены на смерть 143 дезер­тира. На фасаде, выхо­дящем на озеро, ещё сохра­нился хищный герб, с кото­рого сбили и начисто затёрли свастику. В зале, где некогда выно­сили окон­ча­тельный приговор, будто на погосте – каминная комната одного из наших старичков – герра Трибли. Дом старичка, что в шляпе-хомбург, – на примы­ка­ющей улице, прак­ти­чески за углом.
– Вот возьмём, к примеру, мою историю, – начал старичок Хомбург. – Я, положим, действи­тельно дал деру ещё в 32-м году. Мне один комму­ни­сти­че­ский товарищ сказал тогда: беги, брат, беги. Между прочим, знал, что говорил. Обещал: сейчас книги жечь начнут – ты в первых рядах. Он как в воду глядел. Я бы сам тогда ни за что не додумался.
– Ну ты сравнил. Тебе лет-то сколько было? – сказал резонно Трибли. – Сколько мне, когда война кончи­лась. Ты уже всё написал, что мог, чуть Нобе­левку не получил. А я-то что?
– Но с Нобе­левкой оно было бы лучше, – мечта­тельно ответил господин Хомбург, – я, может, всю жизнь потом пере­живал, что не удосто­ился. Думал, не заслужил, плохо писал. Я тогда от сомнений на всю жизнь запил. Плохо ночами спал. А оказа­лось, я после узнал, ваши мараз­ма­тики-вете­раны на меня телегу нака­тали в Нобе­лев­ский комитет. Что я не патриот. Будто для того, чтобы быть патри­отом, надо обяза­тельно с винтовкой ходить и людей стре­лять? А книги, как пообе­щали, сожгли.
– Пьян­ство­вать-то прекратил? – А смысл? – Бунин, кстати, тоже не был патри­отом, а
Нобе­лев­скую получил, – сказал Трибли. – Ему дали премию Сталину назло, а мне дать побо­я­лись. Москва была далеко, а Берлин – вот он, совсем близко.
– Тебе легко гово­рить, – брюзжал и сетовал на судьбу герр Трибли, – ты уже был знаме­нитым, а у меня всё только начи­на­лось. Жизнь только-только пошла в гору. У тебя уже и авто какое было! А мне что было делать? Чтобы права полу­чить, надо было в наци­онал-соци­а­ли­сти­че­ский авто­клуб вступать.
– Это ещё зачем?
– А как же? Чтобы евреи, не дай бог, не научи­лись водить. Им даже на вело­си­педе ездить запре­тили. Потом папаша тоже давит, говорит, иди рабо­тать в нашу семейную газету, пиши, сынок, пиши. Я ведь пона­чалу в спорт пошел, про спортс­менок писал, пловчих, опять же, про авто­клубы, авто тести­ровал. Ну а потом пришлось поли­тикой заняться. Я же вступил в союз наци­онал-соци­а­ли­сти­че­ских журна­ли­стов. Геббельс нам всем сказал: со спортом надо кончать. Или великой идее служи, или в лагерь!
– Когда это он такое сказал? – удиви­лась фрау Клош. – Мне он такого не говорил.
– В 38-м, кажется, – неуве­ренно сказал Трибли.
– Брехня. Теперь легко всё валить на Геббельса, – никак не унима­лась Клош. – Может, он тебе и разве­стись с женой велел?
– Да, заставил. Сказал, выбирай, камерад, профессия или жена-еврейка. Чтобы она не могла влиять на мою ответ­ственную работу.
– И ты, геноссе, выбрал карьеру? – поин­те­ре­со­вался люби­тель каль­ва­доса Хомбург. – В самом деле? Какой ты, к лешему, камерад?
– Зато какую карьеру! – сказала дама с укориз­ненным восторгом.
– Авто моё, между прочим, в том же 38-м году забрали, чтоб ты знал. Тогда же и граж­дан­ства лишили. Но я себе в Швей­царии новую машину купил. Подумал, да пода­ви­тесь вы своим фашист­ским знаком три раза.
– А почему три? – спросил с удив­ле­нием старичок Трибли.
– Потому что дом – раз, машина – два и 100000 рейхс­марок – это три, – подсчи­тывая убытки, он разо­гнул три пальца на левой руке.
– Кстати, мой папаша в 32-м году тоже хотел уехать в Швей­царию. Мечтал изда­вать эмигрант­скую газету, – будто в оправ­дание сказал Трибли, – не вышло. Пришлось приспо­саб­ли­ваться к новой жизни. Пере­ме­нить убеждения.
В это время на другом конце причала идёт бойкая раздача лодок. Они то подплы­вают, то уплы­вают с весё­лыми, роман­тич­ными пасса­жи­рами туда и мелан­хо­лич­ными – обратно. В общем, беспечная и легко­мыс­ленная, мало­зна­чи­тельная с исто­ри­че­ской точки зрения жизнь, в отличие от поучи­тельных разго­воров наших старичков о том, что недаром пожил человек.
– Правильно, и мне пришлось тогда туго, – сказала фрау Клош. – Я когда в 33-м году увидела, как Мартин Мункачи сделал первые фотки штур­мо­виков СА в движении, я вся затряс­лась. Чуть ума не лиши­лась. Думаю – вот оно моё! А он – первый.
– Что оно твоё? – не понял Трибли. – В смысле, искус­ство. – Поза­ви­до­вала? – Пусть.
– Для божьего суда и след­ствия это значения не имеет, – сказал господин Хомбург.
– А что имеет? – А ничего не имеет. Никто не знает что. – Лучше бы знать, чтобы не наде­лать глупо­стей, – сказала Клош. – Ты уже глупо­стей наде­лала выше крыши. – А куда поде­вался твой Мункачи? – спросил Трибли. – В Америке, кажется. Давно умер. Говорят, в бедности, – ответил Хомбург, – карьера у него не сложилась.
– Так кто оказался побе­ди­телем, я или он? – спро­сила дама.
– Ты, ты! – ответил тот, что помо­ложе. – Он был еврей?
– Не знаю. Кажется, всего лишь только венгр. Что тебе сдалось, еврей – не еврей? Все мы евреи, когда прижмёт, – сказал тот, что постарше.
– В каком смысле? – Когда ответ держать надо. – Я-то с какой такой стати? – удивился Трибли.
– Я не согласен. – У тебя фирма до сих пор под еврей­ским именем ходит. – Вспомнил. Она была арие­зи­ри­вана ещё в 1933 году, когда меня там ни сном ни духом не было.
– Сменил бы ты имя, что лишний раз рисоваться?
– Ты хочешь сказать, что я загра­ба­стал чужое имя и теперь жирую?
– Да.
– Все вы евреи такие. – Какие? – Наглые. Злопа­мятное и неми­ло­сердное насе­ление. – С чего ты взял, что я еврей? – удивился старичок Хомбург. – Сам фюрер говорил про тебя, что ты водишь дружбу с комму­ни­стами, социал-демо­кра­тами и прочими врагами режима, и, стало быть, ты еврей и соучастник миро­вого жидо-боль­ше­вист­ского заго­вора против несчастной и одинокой Германии, окру­жённой врагами и друзьями, которые хуже врагов. Воевать толком не умели. Итальянцы – тьфу, вояки. Румыны – ещё того хуже.
– Никакой я не еврей. Дурак был твой фюрер – я был всего лишь воин­ству­ющий пацифист.
– Сам ты дурак. Фюрер был гений, но с ошиб­ками. Например, в еврей­ском вопросе, – сказала дама.
– Вот кто еврейка, – Хомбург показал пальцем на старушку Клош. – Она точно еврей­ских кровей. Повер­нись в профиль.
Дама не поше­ве­ли­лась. – По батюшке? – спросил Трибли. – Да хоть по матушке, – ответил Хомбург. Старушка Клош преду­смот­ри­тельно промол­чала. – А полу­ча­ется в итоге, что она-то и была ближе всех к вождю? – подвёл итог Трибли. – Я всегда знал: евреи – известные проныры.
– Полу­ча­ется, так, – согла­сился Хомбург, – ну и кто тут опять дурак?
Дама наконец-то отре­а­ги­ро­вала и сделала вид, что обиде­лась, не без кокет­ства поджав губы. В этот момент между ними возникла такая пауза, когда стано­вится понятно, что пришло время сменить тему – старую продол­жать не было ника­кого резона. Впрочем, и охоты особенно ни у кого не было, как не хочется вспо­ми­нать какую-нибудь пакостную историю, в которую был втянут по глупости, наив­ности, по моло­дости лет или малодушию.
– Я так понимаю, – прервал паузу Хомбург, – Бог дал немец­кому народу возмож­ность беспре­пят­ственно в течение 12 лет проявить свой наци­о­нальный характер.
– И что? – спросил Трибли. – Сколько говна полезло! – Ты лучше скажи нам, как ты стал к войне не годен? – пере­ме­нила тему дама, глядя в сторону старичка Трибли.
– По болезни. Как же ещё?
– Чем же ты таким смер­тельным болел, что на войну не пошел, а в стариках ходишь, будто юный молодец? – не отсту­пала фрау Клош.
– Выздо­ровел. С врачами после войны повезло, – не без ехид­ства заметил Хомбург.
– Война кончи­лась, инва­лид­ность как рукой сняло, сам удивляюсь.
– А ты почему не пошел? На стороне союз­ников, например, осво­бож­дать нас от нацизма? – пере­ско­чила она на другого.
– У меня была уважи­тельная причина. Я в первой войне всякого претерпел и насмотрелся.
Три раза был ранен: в ногу, руку и шею. Крест имею за это, – ответил Хомбург.
– Ну, крест, положим, ты само­вольно нацепил. Жаль, что тебя тогда с ним не поймали, – сказал другой старичок и мелко засме­ялся, – попор­тили бы твою глян­цевую биографию аристо­крата. Хрен тебе был бы, а не крест!
Старичок Хомбург смутился.
Так они сидели до ночи, друг с другом прере­ка­лись по кругу и в пере­крёстную, и смот­реть на это – приятно до умиления.

Это застолье, несмотря на здоровье, бытовые и прочие возрастные слож­ности, продол­жа­лось несколько лет, пока старичков не оста­лось двое, то есть в один объек­тивно прекрасный, солнечный майский день не пришёл старичок Хомбург, и хотя он был всего-то на два года старше пожилой дамы, Господь призвал его первым. Как утвер­ждают знатоки этого дела из числа веру­ющих, Бог пона­чалу приби­рает тех, кто ему самому нужен, а потом согласно общей очереди.
– Хорошую, инте­ресную, содер­жа­тельную жизнь прожил господин Хомбург, – торже­ственно произнёс старичок Трибли, будто оратор­ствовал на похоронах.
– Правду говорят, что ты с ним был до войны знаком?
– Не помню.
– Хотя бы заочно? Ходят слухи, это он тебя имел в виду, когда написал: «Геринг, к примеру, или вот Трибли, их гауляйтер, прошедший путь от гости­нич­ного выши­балы до миллионера…»
– Совпадение.
– Да? А жаль, что граж­дан­ство ему назад не вернули.
– У него амери­кан­ское было, зачем ему наше, тевтонское?
– Хоть орден дали за заслуги. За неспо­соб­ность изме­нить однажды принятым принципам.
– Я всегда знал, если что по моло­дости на себя прики­нешь, обяза­тельно потом получишь.
Они выпили за светлую память госпо­дина Хомбурга, она – белое вино, он – красное. Минуту помолчали.
– Привет кара­телям! – подса­жи­ва­ется к ним третьим, на пусту­ющее место, торговец анти­ква­ри­атом и арте­фак­тами Изя Миляв­ский. Он приносит старичку Трибли старые газеты. У того появи­лась новая страсть: он внима­тельно читает старые новости, особенно «Гамбургер ное Цайтунг» соро­ко­вого года. Правда, после прочтения рвёт в мелкие лоскуты, как фюрер гене­ралов после Сталин­град­ской битвы.
– Что, место осво­бо­ди­лось? – спросил Изя, ёрзая на жёстком стуле. – Болен или помер кто?
Изя маленький, полно­ватый, тоже старичок, в бейс­болке на лысой голове и в очках. Изя – бич торговый, стран­ству­ющий анти­квар и оценщик, в неко­тором смысле циничный стер­вятник, пере­про­дает произ­ве­дения искус­ства после ликви­дации скор­бя­щими родствен­ни­ками наслед­ства, часто оказы­ва­ется первым на заветном месте, для чего водит в округе дружбу со всеми дохо­дя­гами побо­гаче. Изя всегда в курсе их состо­яния здоровья, прики­ды­вает последний час, что к чему и когда присту­пать с сове­тами отно­си­тельно накоп­лен­ного добра и коммер­че­скими пред­ло­же­ниями по части беспо­лезной старой рухляди, среди которой подчас попа­да­ются уникальные пред­меты и вещи, на которых можно недурно заработать.
– Господин Хомбург, царство ему небесное, – сказала мадам Клош.
Изя присвистнул.
– Это который с Пикассо и Моди­льяни дружбу водил? Мне там ловить нечего, только непри­ят­но­стей нажи­вёшь, – сказал он, потеряв к усоп­шему Хомбургу всякий интерес, и перешёл на свою тему.
Изя:
– Я только одного никак в толк не возьму, вот вы все люди как люди, вроде бы по отдель­ности неплохие, вместе за короткий срок можете улуч­шить народное благо­со­сто­яние, построить дороги и приумно­жить госу­дар­ственный ВВП, но на этом фоне у вас появ­ля­ются такие зави­ральные идеи, что прямо ставь вас к стенке. Хоть под красным флагом, хоть под черно-красно-жёлтым триколором.
– А сам-то ты кто будешь? – спро­сила дама. – В смысле? – Где родился? – В Берлине, понятное дело, – ответил Изя. – Вот то-то и оно.
– Что оно-то?
– А то, что ты от нас не отка­лы­вайся и не скалься. Как гово­рится, где родился, там и ответ держи.
– Не так уже я, кстати, приго­дился, чтобы ответ держать, если не считать того факта, что могу как обще­ственник мозо­лить ваши кара­тельные глаза. На старость ваших кара­тельных лет. Потому что путного из вас, как и из меня, ничего не вышло, хотя вы сами о себе другого, я бы сказал, неадек­ватно повы­шен­ного мнения.
– Как это не вышло? Вот я на старости лет научи­лась нырять на морское дно и рыбок подводной камерой фото­гра­фи­ро­вать. Даже фильм «Триумф молчания» про них сняла. А этот ариец, – она пока­зала на герра Трибли, – стал почётным граж­да­нином Иеру­са­лима, его сам мэр Эдди Коллек благословил.
– Это когда он от РАФ-терро­ри­стов в Израиль сбежал, потому что они ему хвост за Рудика Дучке чуть не прище­мили и редакцию подо­рвали? – сказал Изя, будто Трибли здесь вообще не было рядом. Но потом обра­тился прямо к нему: – Ну да, ты всегда любое своё пора­жение мог легко обер­нуть в свою победу. Ты и жить-то, как пишут твои биографы, начал после 45-го года, когда тебе испол­ни­лось 33, точно воскрес, как Христос на Пасху.
– А что ты мне прика­жешь было делать, когда без «Хайль Гитлер» в трамвай было не сесть? – защи­щался Трибли. – Когда всё в одно­часье стало наци­онал-соци­а­ли­сти­че­ским, даже скамейки в парке?
– Пешком ходил бы, как праведный еврей в субботу. Избегал бы поку­пать в наци­онал- соци­а­ли­сти­че­ских булочных.
– Я бы тогда с голоду помер. Говори, да не завирайся.
Трибли вдруг обиделся.
– Не хочешь быть евреем? – Нет. – Не будь. – согла­сился Изя. – А кем? – Я был внут­ренним эмигрантом. – Поэтому кричал громче всех, чтобы на тебя не поду­мали? «Создание гетто – един­ственно верное решения еврей­ского вопроса в Генерал- губер­на­тор­стве… Впервые за последние сотни лет евреев наконец-то заставят правильно рабо­тать» – не ты ли это писал?
– Все писали.
– У тебя «Гитлер капут» с тех пор на лбу напи­сано. Сотри, – не унимался Изя.
Мне пока­за­лось, что они нутром почув­ство­вали, что их слушают, потому что вдруг перешли на англий­ский, чтобы их не пони­мали. «Ну-ну, – подумал я, – пусть ребята заблуж­да­ются. Однако теперь они станут откро­веннее», – продолжил я свою мысль. Так оно и вышло.
– Какие мы тебе кара­тели? Я что, людей, по-твоему, вешал? – возму­тился старичок Трибли.
– А кто же вы мне такие? Вас послу­шаешь, так выходит, что каждый взрослый немец в войну прятал по одному еврею, что евреи всю войну были сыты, обуты и нос, как гово­рится, в табаке. Нас, как вы нас тогда любили, должно было бы после войны стать по меньшей мере на 30 милли­онов больше, а полу­чи­лось на 6 милли­онов меньше. Видать, поза­были, как бедного «мойшеле» голышом по улице всем городом гоняли? Поэтому мне плевать, кто из вас с ружьём ходил, кто кляузы писал, а кто еврей­скую кровь по архивам рыскал, потому что для меня чисто ариф­ме­ти­че­ский убыток налицо.
– Я, по-твоему, из-за каких-то цыган, гомо­сек­су­а­ли­стов и евреев, само собой, должен был жизнью риско­вать? Не вижу здра­вого смысла.
– Выжи­вает силь­нейший? Так?
– Да, я в жизни кроме фото­ка­меры ничего в руках не держала, честное слово.
– Ты у них, дорогая, у побе­ди­телей, спра­вед­ли­вости не ищи, – выдвинул свой аргу­мент герр Трибли, – Я, может, в войну зани­мался белле­три­стикой, страдал дистро­фией, искрив­ле­нием позво­ноч­ника и пороком сердца. Мне ничего тяжелее авто­ручки или каран­даша нельзя было подни­мать. Я в войну был ни на что не годен. Какие могут быть ко мне-то претензии?
– Стало быть, ты кляузы и гадости писал, – сказал Изя.
– Чудеса! – восклик­нула возму­щённо дама. – Как же ты больной умуд­рился жениться на мане­кен­щице и одно­вре­менно трахать дочку гене­рала войск СС, коман­дира всего север­ного региона? Ты ещё говорил, что боролся с нацизмом. Страдая дистрофией?
– Я всегда говорил, что боролся… как мог. Я, между прочим, на ней после войны женился, всё по-честному.
– Из мести, что ли? – Из благо­дар­ности! – Он её от нацизма осво­бождал, как сказал бы один наш уважа­емый прези­дент. – Совсем запу­тали, – сказала дама. – Ты не с фашизмом боролся, ты от восточного
фронта увиливал, – сделал вывод Изя.
– Хоть бы и так. Что мне следо­вало погиб­нуть под Моги­лёвом? Чтобы домой пришла похо­ронка: «Погиб за Великую Германию» хрен знает где? В гробу я других видал! В то время все как ненор­мальные на фронт валили, а я – наоборот. Дудки вам всем!
– Тогда прямо и говори, что струсил, – съязвил Изя.
– Это у него назы­ва­ется саботаж, – усмех­ну­лась дама и впервые за все годы махом осушила бокал. – Я, в отличие от этого оппор­ту­ниста, честно ни разу не увиль­нула от линии партии, отчего в конечном итоге постра­дала больше всех.
– Зато, как змея, живёшь дольше всех, – это была тонкая месть герра Трибли.
– Я, между прочим, из-за вас четыре раза туда- обратно через границу ходил.
Тут Изя, конечно слегка приврал. Через границу он ходил всего два раза. Он действи­тельно родился в Берлине в 1924 году в семье хозяина типо­графии, умело превра­щав­шего крепкий совет­ский рубль в дешёвую книжную продукцию. В 1933 году к власти стре­ми­тельно, как торнадо, пришли нацисты. Отец решил поки­нуть Германию, но ни одна страна ни за какие деньги не брала семью из-за совет­ских паспортов. Даже Бразилия, возле посоль­ства которой Моисей Изра­и­левич простоял пять суток в надежде на добрую волю коррум­пи­ро­ван­ного консула и претерпел изде­ва­тель­ства немецкой пере­довой моло­дёжи из штур­мо­виков СА, устро­ивших анти­се­мит­ское дежур­ство на улице Кудам, возле дома 203/204, где выда­вали визы. В итоге семье пришлось нехотя вернуться в СССР, паро­ходом в Ленин­град, – это, собственно, был раз, – где отца сразу аресто­вали и приго­во­рили как немец­кого шпиона к 10 годам без права пере­писки, по ходу расстре­ляли и не промах­ну­лись. Изя выучил русский и кое-как закончил школу. На войну пошел добро­вольцем бить фашист­скую гадину, лишившей его родины, и добивал гадину до Берлина, – это, понятное дело, было два, – но оттуда после войны в СССР не вернулся, не видя смысла – мать погибла в блокаду, других родных он не знал. Так что Изя из невоз­вра­щенцев и дезер­тиров, хотя, если он родился в Берлине, то неясно, где его родина и куда ему правильно было возвра­щаться, а долг он свой исполнил.
– Это я не тебе в 45-м году, – продолжал Изя, – кашу возле Яновиц­кого моста из котла черпал, а ты на меня теля­чьими глазами смотрел, потому что хотел жрать?
– Не, я тогда ещё в Гамбурге через после- военные кошмары проходил. У союзников.
– Тогда извини, тебе сильно повезло. Тогда тебе?
– А что я-то вдруг? – снова возму­ти­лась дама.
– Небось, тоже форму от Гуго Босса носила? Вы мне тогда, кара­тели проклятые, все были на одно поганое арий­ское лицо и сред­него пола. Я может, из-за вас свою карьеру не сделал, не женился и полжизни загубил. Теперь, правда, я отдыхаю за ваш немецкий счёт, но считаю, что это совер­шенно спра­вед­ливо. Хотя, пенсия у меня мало­вата и шалашик невелик, не то что ваши дорогие хоромы, – он показал на серый дом за плата­нами, – но зато каждый год добав­ляют из фондов как трижды постра­дав­шему от фашист­ской нечисти, депор­тации, окку­пации и как вете­рану объеди­нён­ного анти­фа­шист­ского фронта. И мне есть куда сходить – хоть в Тиргартен на День осво­бож­дения завтра, хоть в Трептов-парк на День победы после­завтра, где «русский Ваньюшка держит немецкую рабенку на руках», – сказал Изя, нарочно коверкая русскую и немецкую речь.
В этот день другим старичкам нечего было возра­зить, и Изя вышел из-за стола побе­ди­телем на фоне багря­ного заката. Что было – то было.

В другой год зима была холодная и затяжная, весна нере­ши­тельная и сырая. Мне не терпе­лось снова увидеть моих старичков, но пришлось снова ждать начала мая, когда промёрзшее и понурое насе­ления стало выпол­зать под лучи солнца, и даже неко­торые собаки улыба­лись ему до ушей. В этот раз за столом сидели двое, пожилая дама и Изя. Господин в шляпе-трибли, как оказа­лось, больше не придёт. На этот раз я осмелел и подсел к ним третьим. Я сказал, что вот уже много лет наблюдаю за ними и невольно слушаю их заду­шевные разго­воры. И что ушед­шего старичка жаль.
– А что его, собственно, жалеть? – спро­сила дама и сама сделала убеди­тельный вывод. – Нормальную жизнь прожил, долгую и содер­жа­тельную. Всё, что хотел, – всё сделал. Был четы­режды счаст­ливо женат, оставил после себя поучи­тельную биографию и примерное состояние.
Почи­та­ется бюрге­рами и одно­вре­менно евреями чуть ли не как праведник.
– За пере­мену убеж­дений не судят, – сказал Изя.
– Он, пожалуй, был самый удач­ливый из вас, – сказал я.
– Сынка его только жаль, не спра­вился он с жизнью. Сильно много проти­во­речий на юную душу папаша оставил.
– Согласен. Однако всегда заблуж­дался в правильном русле.
Изя почему-то тяжело вздохнул.
– Мне вон при новой жизни запре­тили делать кино, снимать людей. А ему хоть бы хны. Типа пиши, брат, пиши, как раньше, работай, сочиняй, издавай, зара­ба­тывай, плати налоги, – сокру­ша­лась дама Клош.
– Неспра­вед­ливо? – спросил я.
– Ну да. Хомбурга всего лишь задри­панным орде­нишком награ­дили, пять лет подряд не могли улицу его именем назвать. Жители родного города были против. А этому – улица в Берлине, площадь в Гамбурге…
– Верно, страна у нас такая: боремся за мир, зато все огол­телые патриоты, воюем против расизма и одно­вре­менно гоняем негров по улице, как в Луизиане, рекордная благо­тво­ри­тель­ность и добро­де­тель налицо, зато пусть живут у себя и к нам ни ногой. Опять же, если ты хоть кара­тель и сволочь, получи пенсию, а если ты паци­фист и против режима, держи только жалкую подачку на жвачку, – сказал Изя и строго посмотрел на всех.
– Проти­во­ре­чивая у нас страна, – согла­си­лась дама.
– Скажи честно, «зига­нуть» не чешется? – спросил неуго­монный Изя.
– Чешется, – призна­лась дама Клош.
– Вот и полу­ча­ется, что неиз­вестно, кто кого в финале победил.
– А как же конец войны? – спросил я.
– Это был всего лишь полу­финал, – ответил Изя.

Однажды ранним, но исклю­чи­тельно тёплым весенним днём я снова пришёл на пристань. За столом, где соби­ра­лись наши старички, никого не было. Не было и на следу­ющий день. В воскре­сенье я отпра­вился на анти­кварный рынок Восточ­ного вокзала узнать про Изю. Мне сказали, что Изи здесь больше нет. Он живёт теперь в Израиле и ждёт своего услов­ного часа. О старой даме спустя месяц я прочёл некролог в газете и увидел большую теле­ви­зи­онную пере­дачу. А недавно мне попа­лось интервью с бывшей женой, поки­нутой нашим собе­сед­ником в шляпе-трибли в 1938 году. Она пере­жила своего знаме­ни­того старичка и призна­лась, что в итоге житей­ских раздумий он давно не её герой.
Мне стало жаль, что я больше никогда не услышу их разго­воров на пристани под шорох лёгкого ветерка, заблу­див­ше­гося в листве платанов, и буду в одино­че­стве краем глаза наблю­дать нескон­ча­емую борьбу уток за кусок раскис­шего в воде соблаз­ни­тель­ного хлеба. А ещё я подумал, грешным делом, о том, какая же у них была инте­ресная, увле­ка­тельная и даже в неко­тором смысле захва­ты­ва­ющая жизнь, отданная в общем и целом ни за что.
И в итоге пришёл к простому, но нази­да­тель­ному выводу, что хороший человек всегда проживёт хорошую жизнь, а плохой – плохую. Хоть короткую, хоть долгую. Так сказал один известный раввин.
И ничего тут не поде­лать, как ни крути.

Берлин. Май 2015