Автор: | 7. сентября 2017

Владимир Ферлегер: Родился в селе Бричмулла в 1945 году. Физик-теоретик, доктор физико-математических наук, работал в Институте Электроники АН Узбекистана. Автор более 100 научных трудов. С середины 80-х годов начал писать стихи и прозу, публиковался в «Звезде Востока», в альманахе «Ковчег» (Израиль), в сборнике стихов «Менора: еврейские мотивы в русской поэзии». С 2003 года проживает в США. В 2007 году в Ташкенте вышел сборник стихов «Часы». В 2016 году в Москве издана книга «Свидетельство о рождении».



Сам Хрущёв много ездил, плотно и бесстрашно общался с народом и очень-очень много увле­чённо и косно­язычно говорил, разма­хивая корот­кими креп­кими руками бывшего масте­ро­вого и отирая пот с лосня­щейся лысины.

Первый секре­тарь ЦК КПСС стре­мился дока­зать, что он простой, доступный, в доску свой, все знающий-пони­ма­ющий и пеку­щийся неустанно только о своём трудо­лю­бивом и талант­ливом народе, воис­тину «наш Никита Сергеевич».

И довер­чивый народ ему поверил, действи­тельно посчитал в доску своим и по этой простой причине совер­шенно пере­стал его уважать. Про него благо­дарные подданные сочи­няли изде­ва­тель­ские анек­доты, байки и частушки, совер­шенно немыс­лимые при преды­дущем грозном прав­лении, и не только, и не столько из-за страха. Вот несколько запом­нив­шихся примеров такого народ­ного творчества:

О харак­тере перемен и дости­же­ниях косми­че­ской программы: «Кому живётся весело-воль­готно на Руси? – Курно­сому Гага­рину, кудря­вому Титову, Ники­тушке Хрущёву и Леониду Бреж­неву. А остальным – по-прежнему».

О неви­данном ранее по масштабу жилищном стро­и­тель­стве: «В хрущобах Никита успел соеди­нить ванную с унитазом, но не успел – пол с потолком».

О возросшем народном благо­со­сто­янии в городах: «Гуляют по Москве Никита и амери­кан­ский прези­дент и видят – сидит, присло­нив­шись к Крем­лёв­ской стене нищий, и просит мило­стыню. Прези­дент дал нищему доллар и пошёл дальше, а Никита оста­но­вился, дал новый рубль и говорит: рабо­тать надо! А нищий ему: а я после работы».

О возросшем благо­со­сто­янии жителей колхозной деревни: «Наш колхоз «8 Марта» ширится и стро­ится, а колхозник яйца видит, когда в бане моется».

О патри­о­тизме, еврей­ском вопросе и новой спра­вед­ливой судебной системе: «Гуляют Никита с Де Голлем по Парижу и ведут такой разговор:

Де Голль: Вот у нас Эйфе­лева Башня есть, а у вас такой нету. Никита, обидев­шись: Поду­маешь, башня… А может у вас кто-нибудь за Францию с самого её верха прыг­нуть без пара­шюта? Де Голль, в смущении: Не знаю…

Никита: А у нас за Совет­ский Союз любой прыгнет. Де Голль, известный анти­семит, тогда и выкатил: А Вы вот еврею какому вашему прыг­нуть предложите.

Понял Никита, что дело попа­хи­вает керо­сином и позвал на всякий случай двух евреев – Абрама и Хаима и говорит: Абрам, Хаим – если вы любите свою Совет­скую Родину, которая столько хоро­шего для вас сделала, то должны ради чести её прыг­нуть с самого верха этой башни без пара­шюта. Даю минуту на размыш­ление. Минута прошла, Абрам – шаг вперёд, Хаим – шаг назад. Хаим – Абраму – шёпотом: Абрам, что ты делаешь, ты же умрёшь!

Абрам – Хаиму – с высоко поднятой головой, громко и гордо, чтобы все слышали: Да, я умру! Но я умру как герой, а ты умрёшь как собака.

Первого секре­таря ЦК КПСС поку­сы­вали все, кому не лень, и слева, и справа. Вот и поэт Алексей Марков /которого Евту­шенко обвинил в анти­се­ми­тизме и написал знаме­нитое: «Марков к Маркову летит, Марков Маркову кричит…», соиз­меряя его с известным до рево­люции думским депу­татом-черно­со­тенцем Марковым вторым/ вытащил из кармана свою фирменную фигу – вроде как про Афин­ского поли­ти­че­ского деятеля Перикла, дикта­тор­ская долж­ность кото­рого назы­ва­лась – Первый Стратег Госу­дар­ства, что так похоже на Первого секретаря:

Афины набрякли от гнева
И криком кричит нищета.
Афины – прогнившее древо,
Где вся серд­це­вина пуста,
Где рядом с раскорм­ленным барством –
Униженных стоны и плач,
А Первый Стратег Государства –
Выходит, что первый палач.

А попро­щался наш добрый народ в 1964-м году со своим Никитой Серге­е­вичем, отстра­нённым от власти сорат­ни­ками, следу­ющей скабрёзной частушкой: Ой, позор на всю Европу, срамота то, срамота! Десять лет лизали жопу, оказа­лося не та.

Общее место – история ничему не учит. Увы! И следу­ющие совет­ские и россий­ские вожди так и не осознали, что прожи­ва­ющий на этих необъ­ятных просторах добрый народ, пред­по­чи­тает вождей, сидящих взаперти, видимых только на неста­ре­ющих порт­ретах, гово­рящих очень мало и очень тихо, только в случаях смер­тельной опас­ности и жела­тельно – с неко­торым акцентом. Так лучше доходит.

Мои молодые чуткие уши все такое-этакое слышали, но молодые некри­ти­че­ские мозги мало что правильно воспри­ни­мали. Однако детство моё, действи­тельно, закон­чи­лось и, совер­шенно случайно, его окон­чание совпало с уста­нов­ле­нием моего прозвания в свиде­тель­стве о рождении в окон­ча­тельном виде. С тех пор и навсегда, я: Ферлегер Владимир Хилевич.

Однако есть и ещё одно случайное совпа­дение. Свиде­тель­ство моё имеет, как и всякий доку­мент, свой номер. Сооб­ща­ется, что произ­ве­дена соот­вет­ству­ющая запись за номером 108. Этот же номер имела и моя первая школа, где я проучился два первых класса. Школа была ужасной. Она распо­ла­га­лась в маленьком, без единого деревца, зава­ленном стро­и­тельным мусором дворе, а её заля­панные уличной грязью окна выхо­дили на узкую Сапёрную улицу и распо­ла­га­лись в полу­тора метрах от прохо­дящих по ней, с визгом, звоном и скре­жетом, старых трам­вайных вагонов.

Ближайшим соседом школы был привок­зальный Госпи­тальный базар, Базар – Вокзал в русско-узбек­ском просто­речии, в то время запол­ненный ворами, прости­тут­ками и огромным коли­че­ством пьяных и злых калек, как инва­лидов недавней войны, так и косящих под них уголов­ников /а ты, сука, где был, когда мы за тебя кровь проли­вали, дай червонец, а то пасть порву, зенки выколю/. Пьяные прости­тутки визг­ливо мате­ри­лись и приста­вали к продавцам-узбекам. Узбек­ские маль­чишки бросали им в спину кусочки сухой глины и распе­вали: «Ман сан секаман, бир копейка бираман» – что понятно и без пере­вода. Часть бирко­пе­ечных жриц любви кучко­ва­лась у входа в вене­ри­че­ский диспансер, распо­ло­женный между базаром и школой.

Но самое злое, деру­щееся и матом вопящее кучко­вание проис­хо­дило рядом, возле неболь­шого квад­рат­ного отвер­стия в стене, из кото­рого вытас­ки­вали кружки пива с обильной пеной. По дороге из школы домой мы, маль­чишки, оста­нав­ли­ва­лись погла­зеть, как без очереди добы­вали своё пиво трое друзей – завсегдатаев.

Главным действу­ющим лицом был огромный страшный калека в поло­сатой тель­няшке, лишённый обеих ног выше колена и прикреп­лённый к плоской дере­вянной плат­форме на четырёх маленьких колёсах – подшип­никах. Он был весь тату­и­ро­ванный, с полным ртом метал­ли­че­ских зубов и спада­ющей на лоб косой чёрной чёлкой волос, как на кроко­диль­ских кари­ка­турах Гитлера. Звали его странно: Марупа.

Пиво добы­ва­лось так. Двое компа­ньонов подни­мали плат­форму с калекой высоко на вытя­нутых руках и двига­лись к отвер­стию. Калека, колотя во все стороны огром­ными кула­ками, молча, так как в зубах он держал деньги, пробивал себе дорогу, в кровь разбивая физио­номии других люби­телей пива. Из отвер­стия он вытас­кивал по пять кружек в каждой лапе. Учеников нашего мало­бо­го­угод­ного заве­дения ученики из более благо­по­лучных школ изде­ва­тельски назы­вали «сто вось­мыми», так как была ещё и какая-то нехо­рошая уголовная статья под этим номером. Но на грязных ржавых железных воротах школы мелом крупно было напи­сано гордое: «Сто восьмые – боевые». И ничего, кроме блевот­ного отвра­щения к учёбе на всю остав­шуюся жизнь, я бы не вынес из этой школы, если бы не моя первая учитель­ница – светлой памяти Нина Васи­льевна Глад­кова – мудрая, добрая и самое главное – любящая и пони­ма­ющая детей, любых детей: умных и не очень, драч­ливых и смирных, почти сытых и полу­го­лодных, шкод­ливых, сопливых, русских, узбек­ских, еврей­ских – любых. Она проис­хо­дила из интел­ли­гентной большой семьи рево­лю­ци­о­неров-разно­чинцев, посе­лив­шейся в Турке­стане ещё в XIX веке, и давшей этому региону несколько врачей, геологов и ориен­та­ли­стов. Возможно, я когда-нибудь напишу ещё о ней из того немно­гого, что знаю. В то время, необычное отче­ство никакой роли в моей жизни не играло и на слуху не было. По возрасту, я ещё отче­ства не заслу­живал, а отца все соседи, друзья и знакомые назы­вали Филипп Ильич.

И только через девять лет, в ноябре 1967 года в Рязан­ском радио­тех­ни­че­ском инсти­туте, при моей неудав­шейся попытке устро­иться на работу, чиновник по фамилии Котов, пожилой, мрачный, с орден­ской планкой на мятом пиджаке, сидевший в маленьком неопрятном каби­нете, пропахшем тройным одеко­лоном, табаком дешёвых папирос и какой-то скисшей едой спросил, брезг­ливо листая мой паспорт: «Этот, который певец, о-ля-ля, тру-ля-ля Хиль Эдуард тоже из ваших, что ли? А ведь не похож». И затем, пристально осмотрев меня с головы до пят, и в горестной задум­чи­вости вздохнув: «А и ты не больно-то похож… нехо­рошо это». Причина его столь глубокой печали была мне мало понятна. Скорее всего, думал я, заслу­женный орде­но­носец был просто обычным служакой казённо-анти­се­мит­ского толка /ничего личного/, горе­вавшим лишь по поводу имею­щихся произ­вод­ственных труд­но­стей. На своём ответ­ственном посту он был обязан выявить тех, на кого указано, и не допу­стить их туда, куда им нельзя, согласно имею­щихся инструкций, резко ужесто­чив­шихся после недавно завер­шённой шести­дневной арабо-изра­иль­ской войны.

По дороге из Ташкента в Рязань в кори­доре купей­ного вагона поезда номер 5 Ташкент – Москва я, выйдя из купе в проход, чтобы поку­рить у окна, слышал, как у сосед­него окна два немо­лодых мужика в пижамных куртках поверх офицер­ских брюк /у одного – с гене­раль­скими лампасами/ громко обсуж­дали послед­ствия шести­дневной войны. Тот, который с лампа­сами, говорил:

– Совсем эти сионисты, бля, обнаг­лели. Пони­маешь, парад победы у себя устроили и там всю нашу боевую трофейную технику прогнали. Я на поли­гоне своём транс­ляцию оттуда на коротких слушал, глушилки до нас не достают. Так там диктор ихний, из наших, по-русски, вроде как Левитан, бля, бари­тонил: «Вот проходят прослав­ленные совет­ские «катюши». Что они соби­ра­лись делать на нашей земле, кого пришли здесь убивать? А многие из нас ещё помнят 41-й год, бои под Смолен­ском…» И далее, и далее, все в таком тоне. И про то, как мудаки эти насе­ров­ские трид­цать­чет­верки наши как полу­чили зелёные, так и погнали в пустыню зелё­ными, под песок не пере­красив, а Коже­дубы ихние еврей­ские несколько сот напалмом легко и пожгли. Мало Никита Насеру одну звезду героя дал, три, бля, надо было. Короче – радости полные штаны, а говна – ваго­нами, и все оно говно в наш, в наш огород. Ну, ничего, отольются ещё мышке кошкины слезы. Стра­нишку ихнюю сраную всю за три дня из конца в конец пёхом пройти можно. Мы ещё спросим строго с этих даянов одно­глазых, кто их, бля, такому блиц­кригу обучил. Как стало ясно несколько позже: труд­но­стей со мной у Котова не было. В сомни­тельных случаях такие котовы поль­зо­вали отече­ским советом выше­сто­я­щего началь­ства, который мог иметь различную форму, но, по сути по своей, сводился к следу­ю­щему: отфут­бо­лишь кого – ничего тебе за это не будет, а прошля­пишь сиониста /они все теперь сионисты/ – так парт­билет поло­жишь на стол и до малой пенсии – ночным сторожем в вытрез­ви­тель. Я спросил Игоря, что он знает о Котове, и тот, к моему удив­лению, поведал: с этим служакой не всё так просто. Оказа­лось, что Котов свободно владеет испан­ским языком. Это обна­ру­жи­лось, когда в институт прие­хали какие-то кубинцы. Он пере­водил. Помо­гала ему жена – Мира Григо­рьевна. Говорят – они оба из бывших, из реаби­ли­ти­ро­ванных. Ну, совсем другое дело, подумал я. Возможно, этот Котов – не Котов, а прикрыв­шийся псев­до­нимом какой-нибудь Кац, со слож­но­со­чи­нённой судьбой, тёртый и пере­тёртый в рево­лю­циях, войнах, оппо­зи­циях и разно­на­прав­ленных уклонах, бывший бундовец или даже троц­кист, этакий совет­ский марран, который, оста­ваясь в душе верным исход­ному учению, формально признал правоту изви­ли­стой гене­ральной линии, публично разору­жился, раска­ялся и закук­лился в провинции на ничтожной по срав­нению с зани­ма­е­мыми в прошлом должности.

Такой Котов-Кац, мучимый на старости лет памятью о боевой местеч­ковой юности, может тоско­вать и о том, что сыны народа, бого­из­бран­ного[4], несо­мненно, и только, для постро­ения комму­ни­сти­че­ского рая на земле, стали сами на себя непо­хо­жими и непри­год­ными для вели­кого дела.

Релик­товые экзем­пляры этого вида ещё встре­ча­лись в 80-х годах, посте­пенно умень­шаясь в числе по есте­ственным и искус­ственным причинам. В XXI веке их жалкие остатки сохра­ни­лись лишь в домах преста­релых США, Германии, Израиля, где живут дольше. Встре­ча­лись и мне.

Год 2002-й, США, Нью-Йорк, Брайтон-Бич – столица совет­ской диас­поры. Осмот­рев­шись здесь, я понял, что это место – почти вери­фи­кация мечты. Это – СССР, выпол­нивший и пере­вы­пол­нивший Бреж­нев­скую продо­воль­ственную программу. Мага­зины забиты всевоз­можной едой, и на каждой упаковке – знак каче­ства. Но люди – по большей части прежние, наши: гром­ко­го­лосые, озабо­ченные, хмурые, хамо­ватые. И то правда – нас на голое изобилие жратвы не возь­мёшь. Мы народ, по преиму­ще­ству духовный. У нас всегда очереди за водкой и в пункты приёма стек­ло­тары были на порядок длиннее очень длинных очередей за колбасой.

Центр продо­воль­ствен­ного экстре­мизма – двух­этажный International Food с маленькой кафешкой на первом этаже. Там, за одним из столиков, очень пожилой господин и просто пожилая госпожа. По манере общения – явно не супруги. Он, опустив глаза долу и катая кривым артритным пальцем хлебный мякиш по поверх­ности стола, говорит громко, почти кричит:

– Знали бы Вы, Софа, кем я был там, у них!

Я был началь­ником подводной лодки.

Сидящие за столом сбоку два молодых пожи­ра­теля гигант­ских беляшей захо­хо­тали, услышав о такой странной должности.

Я сидел за задним столом с чашкой корич­невой жидкости без запаха и почти без вкуса, назы­ва­емой здесь кофе, и мне было не до смеха. Уж очень похож был этот мрачный ветеран на одрях­лев­шего рязан­ского Котова-Каца. И орден­ская планка была, вроде бы, та же. Но главное заклю­ча­лось в ином. Лабо­ра­тория в Рязани, куда я пытался устро­иться, имела основную тема­тику, отно­ся­щуюся к разра­ботке систем связи для атомных подводных лодок. Ректором инсти­тута был всего-навсего кандидат хими­че­ских наук / а должен бы быть академик, член-корр., в крайнем случае, доктор – лауреат Ленин­ской или Госу­дар­ственной премии/, но зато контр-адмирал в отставке. Котов же служил там в отделе кадров. И, само собой, не должен был подпус­кать к такой лабо­ра­тории на пушечный выстрел меня, не просто еврея, но ещё и сына чело­века, не имев­шего до 1956 года совет­ского граж­дан­ства, а только удосто­ве­рение личности пере­ме­щён­ного лица. Он и не подпустил.

Возможно, в таком смысле он и понимал себя началь­ником подводной лодки. Не сомне­ваюсь – проблема связи совет­ских атомных субмарин с базой и между собой была успешно решена и без моего участия – либо напря­же­нием могу­чего интел­лекта рязан­ских учёных, либо, как это не раз бывало в сложных случаях, усилиями наших удач­ливых штирлицев.

Как-то в начале 80-х ехал я из Ужго­рода в Москву поездом в двух­местном купе между­на­род­ного вагона. Моим соседом был пожилой спор­тив­ного вида господин с красивой густой сереб­ряной шеве­люрой, похожий на поздние порт­реты писа­теля Фадеева.

Позна­ко­ми­лись, разговорились.

Легким намёком он дал понять, что явля­ется заслу­женным штир­лицем на пенсии. За знаком­ство выпили не торо­пясь бутылку экспортной столичной и бутылку неви­дан­ного мною ранее белого итальян­ского вермута. Выпивка вся была его – шпион­ская, зато закуска моя, состо­явшая из одного лимона и одного яблока. По окон­чанию столичной, он спросил: – Как по-твоему – что мы должны от них наиболее тщательно скрывать?

– Ну, говорю, разу­ме­ется, то новое, что у нас есть.

– Ответ неверный, – расхо­хо­тался он. – Мы должны скры­вать чего у нас нет.

– А зачем? – удивился я.

– А затем, – пояснил он, – чтобы во-первых – они не знали обла­стей наших инте­ресов, мол, что мы там у них соби­ра­емся искать, а во-вторых, чтобы больше нас боялись.

Атомный подводный флот был гордо­стью совет­ских воору­жённых сил. Он распо­лагал сово­купным термо­ядерным оружием, доста­точным для обра­щения в радио­ак­тивные пустыни нескольких конти­нентов, однако выиг­рать Афган­скую войну не помог и распада СССР не предот­вратил. Общее коли­че­ство совет­ских атомных подлодок и их сово­купная стои­мость – до сих пор важнейшая госу­дар­ственная тайна. Известно лишь, что 6 субмарин с экипа­жами зато­нуло в резуль­тате аварий.

О недолгом, но полном удиви­тельных приклю­чений рязан­ском периоде моей жизни, я когда-нибудь напишу отдельно и подробно, если захочу и успею напи­сать. Но пора уже пере­хо­дить и к завер­ша­ющей части данного пункта Свиде­тель­ства – от еврей­ского отче­ства – к не менее еврей­ской фамилии.

Об особен­но­стях своей фамилии я первый раз заду­мался, когда отец, пытав­шийся разыс­кать с помощью Между­на­род­ного Крас­ного Креста кого-либо из, возможно, уцелевших родствен­ников, получил отри­ца­тельный ответ. Сооб­ща­лось, что тщательные поиски родных

Ферле­гера Х. Э., бывшего граж­да­нина Поль­ской респуб­лики, дали отри­ца­тельный результат, более того, не обна­ру­жено в мире и ни одного однофамильца.

Я никогда, ни до ни после, не видел у отца такого пере­ко­шен­ного горем лица, с увлаж­нив­ши­мися глазами, руки его судо­рожно то пере­ги­бали и свёр­ты­вали, то снова распрям­ляли злосчастную эту бумажку.

На следу­ющий день он, уже почти спокойно, сказал мне: — Вот какая у нас, оказы­ва­ется, редкая фамилия. Только мы втроём, и больше никого нет.

Пона­до­би­лось трид­цать пять лет, чтобы понять – это никакая не разно­вид­ность правды, а обык­но­венная ложь. В начале девя­но­стых мой продви­нутый сын легко нашёл в интер­нете несколько десятков одно­фа­мильцев – Ферле­геров в США, Германии, Австралии, ещё кое-где, выходцев из Польши и Германии.

В 1995-м году из неза­ви­си­мого Узбе­ки­стана я был приглашён в Израиль по двух­не­дельной сохну­тов­ской программе для участия в работе семи­нара по абсорбции учёных из бывшего СССР. Узнав об этом, отец попросил меня при посе­щении мемо­риала Холо­коста Яд Вашем, оста­вить там в списках погибших имена его отца, матери, братьев и сестёр. Пона­до­би­лось ещё пятна­дцать лет для того, чтобы по остав­ленным мною данным случайно были найдены живые родствен­ники по отцов­ской линии. Это граж­дане Канады, жители Торонто Ребекка Гольд­берг и Джон Гликман, матерью которых была родная сестра отца Ханна – шатенка с серыми глазами, более похожая на польку. Это и спасло её.

преды­дущая стра­ница    |    следу­ющая страница


[4] Замечу, что по вопросу о том, для чего бог избрал еврей­ский народ число имею­щихся мнений соиз­ме­римо с общей числен­но­стью избран­ного народа. Само собой, есть своё мнение и у меня. Я выразил его в стихо­тво­рении под назва­нием «Эн Давар». Вот его последняя строфа:

Бог еврей­ский недаром хлопочет,
Нас избрав для уроков и кар.
Пере­ме­лется все, отморочит,
Иль сильней заболит… Эн Давар.

Эн Давар в очень вольном, но почти точном по смыслу пере­воде с иврита озна­чает «все равно», или даже «плевать!». Эту свою точку зрения я готов оспа­ри­вать в любом споре без оскорб­лений и мордобоя, считая её важным преиму­ще­ством то, что она бази­ру­ется не на эмоциях и слепой вере, а на большой сово­куп­ности доку­мен­тально подтвер­ждённых исто­ри­че­ских фактов.