Акбар Юсупович – узбекский язык, атлетического сложения сорокалетний мужчина с совершенно не типичной для узбека большой овальной, как на китайских миниатюрах, головой. Огромная темно-жёлтая лысина обрамлена с боков и сзади густыми, длинными, торчащими вкривь и вкось черными кудрями. Монголоидного разреза большие глаза всегда полуприкрыты веками. Общее впечатление от его необычной внешности дополнялось давно вышедшим из обихода полувоенным облачением: застёгнутый до горла и протёртый до блеска тёмно-синий сталинский френч с четырьмя накладными карманами и такие же брюки галифе, заправленные в офицерские хромовые сапоги 47 размера. Вместо учительского портфеля или папки – кожаная офицерская полевая сумка. Он пришёл к нам во второй четверти седьмого класса и трудился у нас недолго, но запомнился хорошо. Начал он с того, что узбекский язык, которому нас до сих пор учили, – это плебейский жаргон соседнего Госпитального базара, а он обучит нас, наглых и бестолковых детёнышей колонизаторов, правильному узбекскому языку.
– Ферлегер, ты почему говоришь: «К с хвостиком?». Такой буквы в узбекском языке нет. В узбекском языке есть буква «К твёрдый». А хвост только у молодых ишаков есть, которые узбекский язык не любят и хорошо учиться не хотят. Кончил он свою своеобразную педагогику в нашей школе следующим образом. У нас в классе учился Игорь Воробьёв /Воробей / – мальчик с врождённым пороком сердца, часто и подолгу болевший. Как-то Акбар Юсупович, обходя класс, взял с его парты учебник узбекского языка и увидел, что портреты узбекских учёных и писателей в книжке были с пририсовками: где кривая борода, где будёновские усы, где пиратская повязка на глазу. Это жалкое воробьиное художество привело могучего Акбара в тигриную ярость. /И совершенно напрасно. К остро волнующему Акбара Юсуповича национальному вопросу художество отношения не имело. В этом он мог легко убедиться, перелистав любой другой учебник, хоть Воробья, хоть кого. Там Гоголь, Галилей и Мичурин выглядели бы ничуть не лучше. Добавлю, что этот, по большому счету, непраздный вопрос, никакими баталиями с учениками седьмого класса не мог быть решён. Нужно было могучему Акбару набраться терпения и, как другому крупному мужчине – Илье Муромцу, подождать 33 года, ничего резкого и не предпринимая. / Он, огромный и страшный, навис над маленьким, худым и лопоухим Игорем, и зарычал: – Ты зачем, бандит, самых хороших узбекских людей так испортил! Это тебя делать так кто научил? Папа, да, научил? У тебя папа кто?
– Пограничник, – прошептал Игорь посиневшими губами, и свалился в глубоком обмороке. Его забрала «скорая помощь», и он две недели пролежал в госпитале на пограничье между жизнью и смертью, настигшей его двадцатисемилетним, первым из нашего класса.
Его папа-пограничник оказался генералом пограничных войск. На этом карьера Акбара Юсуповича в нашей школе закончилась. Ему быстро нашли замену – добрую, весёлую Фатиму Хасановну. Однако через восемь лет тигр Акбар был заместителем министра просвещения. Не иначе как в его педагогике было обнаружено рациональное зерно. Он сидел за полированным столом в просторном светлом кабинете, одетый в отличный серый импортный костюм, обрамляющие лысину кудри были аккуратно подстрижены. Я зашёл по очереди к нему в кабинет, задал волновавший меня вопрос, быстро получил вежливый отрицательный ответ на хорошем русском языке, и вышел. Я сразу узнал его, а он меня – нет. Считаю, что в этот день мне повезло. Александр Тимофеевич – учитель по военному делу. – Ферлегер, я тебе по военному делу ставлю сегодня единицу.
– За что?
– А вот скажи, что в военном деле главное? Не знаешь!
А главное – дисциплина! Что ты меня спросил, повтори?
– Я спросил: «Шпрехен зи дейч, Александр Тимофейч?». – Так, объясняю тебе и другим охламонам, которые сидят и хихикают, что задавание на уроке дурацких вопросов преподавателю, есть грубое нарушение дисциплины. Единица!
Он же – по совместительству преподаватель машиноведения.
– Ферлегер, ты видел дорожный знак, который тебе из-под парты дружок твой Тарабанов показывал?
– Видел, конечно, не слепой же!
– Не ожидал этого от тебя. Удивил ты меня приятно.
«Три» – за честность.
По общему мнению, как учеников, так и учителей этот Александр Тимофеевич был редкий болван, велеречивый и самовлюблённый. Но на всех школьных вечерах он пел прекрасным, сильным, явно профессионально поставленным тенором оперные арии под фортепианный аккомпанемент нашей учительницы пения, смотревшей на его смазливую физиономию влюблёнными глазами. Почему он работал в школе, а не в оперном театре имени Алишера Навои, где пели ничуть не лучше, никто не понимал, но за сладостное пение ему все прощали. Получалось с ним, как, уже не помню кто, рассказывал о Шаляпине. Один из его друзей поругался с певцом, у него наболело, и стал он говорить Шаляпину в лицо все, все что наболело: ты эгоист, сквалыга, скупердяй, бесчестный человек. Растерянный Шаляпин слушал молча, а потом тихо спросил: а голос? И оппонент сник; голос, действительно, был прекрасный. Юрий Степанович Бояркин – светлой памяти директор нашей школы. Высокий, стройный, немного сутуловатый сорокапятилетний ветеран войны в чине капитана. Он воевал всегда в самом пекле, будучи командиром подразделения стрелков из противотанковых ружей. После войны окончил физмат ТашГУ, был мастером спорта и капитаном сборной Узбекистана по волейболу, в шестидесятом году уже не играл, но был судьёй всесоюзной категории. Он пришёл в нашу железнодорожную школу номер 38 в 1957 году, после XX съезда, и постепенно выставил вон, кого на пенсию, кого как-то иначе, прежних, сталинского времени преподавателей женской школы – большей частью коротко стриженных старых дев и тонкогубых партийных гадюк. Среди отправленных на пенсию была и Серафима. Думаю, старухи и сами рады были уйти. Они работали до 1955 года в женской школе, были специалистками по части нравственности и девичьей чести старшеклассниц с белыми воротничками, а с нами – мелкой и постарше мальчишеской шпаной – не знали, что делать, и только злобно и беспомощно шипели.
А Юрий Степанович был гуманный без сюсюканья и разумный без тягомотины совестливый и справедливый человек. Он подолгу возился и с нами, не слишком благополучными юношами, учил физике и правильному волейболу, особенно – первому пасу и модной тогда подаче «крюком».
Мне как-то он сказал:
– Ферлегер, ты вроде неплохой парень, но можешь ты хоть раз прийти на школьный вечер трезвым? Он был не совсем прав. Бывало, я приходил и трезвый, а выпивал не из пижонства и не для куража, а в выпускном классе – от несчастной любви. Думаю, что Юрий Степанович догадывался об истинной причине и потому не был достаточно строг. Об одном из таких вечеров я вспоминаю в своём стихотворении «Тоска по привычке» так:
Девочка с аккордеоном,
Песня Сольвейг на школьном балу,
Я угрюмо курю в углу,
Где кончается детство.
Он и сам очень много курил, курил хорошие длинные ароматные папиросы, но рано умер от рака лёгких, прожив всего пятьдесят лет. Хорошие люди долго не живут. Я его очень любил и благодарно сохранил в своей памяти, как человека, наиболее совпадающего с тем временем больших перемен и больших ожиданий. Хотел подробно написать о своём самом любимом учителе – учителе литературы Морице Акимовиче Зольдинере.
Хотел, но не буду. Не буду потому, что нет смысла повторять почти слово в слово то, что написал и многократно озвучил с эстрады о своём учителе литературы Жванецкий. Остро характерная, почти карикатурная еврейская внешность, чистейший русский язык, глубокое знание русской литературы и любовь к ней, особенно к поэзии серебряного века и лично к Блоку, бескорыстие, благородство, стремление приобщить нас через литературу к культуре в широком смысле, понять и поднять(!) то, что есть хорошего в каждом из его учеников. Он был единственный на моей памяти учёный, кандидат наук, совмещавший научную деятельность с работой в обычной школе. Я бесконечно благодарен ему за все, что он, одинаково и чутко благорасположенный ко всем, кого учил, и никак меня особо не выделяя, сделал лично для меня.
Закончить свой рассказ о фамилии «Ферлегер» я хочу нижеследующей нетривиальной историей. Я уже упоминал здесь о моем шефе, профессоре П[6].
В марте 1968-го года я вернулся в Ташкент из Рязани, где все мои честолюбивые планы, подогреваемые зазвавшим меня туда, из лучших побуждений, профессором Шуппе Георгием Николаевичем[7] с треском провалились, как противоречившие интересам национальной безопасности Союза Советских Социалистических Республик.
Я вернулся в Ташкент к разбитому корыту, уже полгода как навсегда женатый /жена Ира – тогда ещё студентка/, без квартиры и без работы. С работой помог мне мой университетский учитель Владимир Андреевич Паздзерский. Он сказал:
– Я договорился с П. Он возьмёт тебя временно на работу в Институт электроники, а там – посмотрим.
Фамилия П. мне ничего тогда не говорила, но увидев – я его сразу узнал и удивился странности и прихотливости того, что определяется как бы только вероятностью. Этого очень приметного, полного, весёлого и приветливого вида человека я увидел и хорошо запомнил ещё в детстве. Сейчас его солидную лысину окружал ореол красно-рыжих волос, а тогда, лет десять назад, это была огромная, пылающая, как костёр, и дыбом стоящая густая шевелюра. Он ежедневно утром, в течение двух лет, проходил по нашей короткой и тенистой улице, ведя за руку в ближайший детский сад очень похожего на него рыжего толстого мальчика, а потом куда-то исчез. Узнавание было не взаимным. Он мельком просмотрел мои, как мне тогда казалось, очень впечатляющие документы: университетский диплом с отличием по специальности «теоретическая физика», дипломная работа по несохранению CP-инвариантности в K0-распаде – с переднего края теоретической физики 60-х годов, неформально хвалебный отзыв моего дубнинского руководителя профессора Р. М. Рындина, известного специалиста по теории элементарных частиц, дальнего родственника аж самого Л. Д. Ландау, и сказал сухо: – Все, что я могу вам предложить – должность старшего механика в теорсекторе института /теоретического механика? – подумал я/ с окладом 80 р., с квартирой ничем помочь не могу, а пока – читайте литературу по взаимодействию частиц с поверхностью твёрдого тела, и протянул мне, с трудом, чертыхаясь, открыв ящик разваливающегося письменного стола, переводную монографию Каминского.
Потом, когда наши отношения стали почти дружескими, он объяснил мне причину столь холодного приёма. По его устоявшемуся мнению, из таких вот, с красными дипломами и дубнинским опытом, высокомерных, неуправляемых, перехваленных, мнящих себя гениями, обычно ничего путного не получается, весь пар уходит в свисток.
Гораздо лучше складываются дела у скромных, послушных и соблюдающих субординацию тружеников, готовых упорно, долго и терпеливо, в указанном начальством направлении, выгрызать в граните науки свою узкую и неглубокую норку, а там, как говорят узбеки: «тома-тома – кул булур», то есть: «капля по капле – море будет», и может оно даже и разлиться в целую кандидатскую диссертацию.
Я надеялся – перекантуюсь в этом Институте пару месяцев, а там найду что-нибудь поближе к К0-распаду, но проработал там 35 лет и первые 18 – под руководством П.
Надо признаться – после рязанского фиаско общее количество моего трудового энтузиазма было близко к нулю, зато скепсиса хватало с избытком. Но постепенно, тома-тома, я разобрался в не слишком сложных закономерностях науки, корифеем которой был профессор П. Наука эта была весьма далека от того, чем я занимался ранее, восторгов у меня не вызывала, но работа помаленьку пошла.
Я стал печататься в соавторстве с П. в тезисах конференций и в журнальных статьях. В 1973 году мы, профессор П, его давний сотрудник Борис Евгеньевич Баклицкий и я, трудились над статьёй для выходящего на английском языке международного журнала. Сознавая ответственность, работали долго, тщательно проверяя и перепроверяя приготовленный к публикации текст.
Финальный вариант статьи мы с Борисом отправили в Radiation Effects летом /П. был уже в отпуске/. Статья была подписана коллективом авторов в следующем, как полагалось, алфавитном порядке: B. E. Baklitsky, V. Kh. Ferleger, E. S. P.
Когда П. вернулся из отпуска и увидел копию отправленного нами текста, он, обычно мягкий и сдержанный, пришёл в ярость. Причиной его столь сильного возмущения были не ошибки в научном содержании статьи и не языковые огрехи, там все было в порядке, а неправильный порядок в списке авторов.
Он объяснил, что я неверно записал там свою фамилию, как это я не знаю, а ещё вроде бы образованный человек, что она происходит от немецкого Verlag – Издательство, и должна писаться через ‘V’, а не через ‘F’. Безобразие! Ему пришлось послать телеграмму с извинением в редакцию и с просьбой – изменить ‘F’ на ‘V’, и, если ещё возможно – установить правильный порядок фамилий.
Мне все это представлялось поначалу просто профессорской придурью. Но более опытный Борис Евгеньевич видел в этом безумии систему[8]. Он спросил, усмехнувшись:
– Вы ведь обычно печатаетесь с ним в русских журналах вдвоём, да?
– Да, так, – ответил я, – ну и что?
– А фамилии ваши стоят в каком порядке?
– В алфавитном: П. Ф.
– А теперь, когда пойдут публикации за границей, в твоём варианте будет наоборот: F. P., а в его – в прежнем: P. V.
– Да, плевать, – говорю я, – мне это совершенно все равно, пусть печатает P. F. если хочет.
– Нет, – усмехнулся Борис, – ты не понимаешь. Конечно, местные академики свои фамилии в совместных статьях всегда ставят первыми. П. тоже так хочет, но не может. Хочет потому, что когда цитируемую работу в статьях и докладах будут упоминать, как это принято, по фамилии первого автора статьи, то скажут: в работе Ферлегера /могут добавить: с соавторами, а могут и не добавить/ или в работе П., чувствуешь разницу? Учти также, что он очень сильно заботится о своей популярности за границей. А не может из-за того, что тогда многие из москвичей, ленинградцев и зарубежных коллег подумают, что он перестал быть действующим учёным и подался в бюрократы от науки.
Ты утверждаешь, что отец твой в Польше писал свою фамилию через ‘F’? Ну и что… П. ты лучше об этом даже и не говори – не поможет /я не послушался, сказал – не помогло/. Так оно и пошло-поехало. Примерно полтора десятка работ было опубликовано потом в соавторстве с П. под фамилией Verleger. И только в самой первой работе он исправить так и не успел, осталось – Ferleger.
Наши тёплые поначалу с П. отношения постепенно охладели до безразличия, а затем стали почти враждебными.
В 1984 году, в возрасте 39 лет, я, против его воли, защитил кандидатскую диссертацию, имея к тому времени 17 опубликованных работ, из них 8 – в международных журналах. После защиты я сказал ему:
– Все, дорогой П. Мы разводимся, я возвращаю себе добрачную фамилию Ferleger через F и перехожу работать в лабораторию академика У. Х. Расулева.
П. посидел, немного подумал, придумал, и спросил:
– Так что, лучше быть холуём у настоящего барина? – Да, – ответил я, – лучше быть холуём у настоящего барина, чем быть холуём у холуя.
Он вздохнул и опустил глаза. Его положение при покойном директоре института, академике, члене ЦК КП Узбекистана и бывшем Президенте Академии наук УзССР У. А. Арифове было унизительным. Академик оскорблял П., внёсшего весомый вклад в его академический имидж, публично и прилюдно, и, надо признать, нередко и по делу, не столько за что-то там научное, сколько – за человеческое. Гиляровский вспоминал: никто так не оскорблял и не унижал прислугу недорогих трактиров, как гулявшая там по своим выходным прислуга из трактиров подороже.
Последующие мои полтора десятка работ были опубликованы без П. и под фамилией Ferleger.
Далее в жизни моей не раз возникали непростые проблемы из-за необходимости доказывать документально заинтересованным организациям и отдельным лицам, что господа учёные V. Kh. Verleger, V. Kh. Ferleger и В. Х. Ферлегер представляют собой одно и то же юридическое и физическое лицо.
- S. Когда мой сын отыскал в интернете множество однофамильцев, то оказалось, что П. был формально не так уж и неправ. Среди них есть как Ferleger’ы – преимущественно выходцы из Польши, как и моя канадская тётка, так и Verleger’ы – выходцы из Германии.
Этой толерантной, мультикультурной нотой я пытаюсь смягчить все слишком жёсткое, если таковое имеется, заканчивая раздел «Имя, Отчество, Фамилия».
[6] Не хочу называть его полной фамилии. Отношения у нас были сложные, он ещё жив, дай бог ему здоровья.
[7] Мир тесен, и недавно я узнал, что внук покойного профессора Шуппе женат на дочери знаменитого и упомянутого в этом сочинении Бориса Березовского.
[8] Борис Евгеньевич, с которым я несколько позже сдружился, непростой судьбы талантливый человек, происходивший из семьи высокой русской аристократии /его дед по матери в начале XX века был губернатором Кавказа/, живший с рождения до 1956 года во Франции и Германии, свободно говоривший на трех европейских языках. А знаменитая Марина Влади девочкой в Париже брала уроки русского языка у его матери.