Автор: | 26. сентября 2017

Родился 1 августа 1935 года в Ленинграде. Отец – преподаватель, лектор. Мать – домашняя хозяйка. Увлекался чтением, радиолюбительством. Окончил Ленинградский Инженерно-строительный институт. Работал инженером. Ученик Татьяны Гнедич. ЛИТО (литературное объединение) при газете "Вперед" (г. Пушкин). Издал более 10 книг. Пишет прозу. Эгореалист. Наиболее творчески близкие современные авторы: Виктор Ширали, Виктор Кривулин, Виктор Соснора, Сергей Довлатов, Дина Рубина, Леонид Гиршович, Владимир Войнович. Имеет двух дочерей, внука и внучку. Семья живет в Швеции, Германии, Америке и Санкт-Петербурге.



* * *
Олег – хороший поэт. Вообще, как я уже писал, он человек талант­ливый: Легко поступил в москов­ский Литин­ститут на заочное отде­ление, где за восемь лет, уже дошёл до третьего курса и там застрял, видимо, навсегда. Окон­чившие это заме­ча­тельное учебное заве­дение подтвердят, что такое возможно и случа­ется часто. В трудные для страны 80-е годы Олег вступил в ряды комму­ни­сти­че­ской партии и был принят в Союз Писа­телей, ленин­град­ское областное отде­ление. К тому времени он уже стал чемпи­оном по коли­че­ству публи­каций в пери­о­ди­че­ской печати, в мало­ти­ражках, стенной печати и лите­ра­турных прило­же­ниях. Все его публи­кации укра­ша­лись порт­ретом автора. Здесь следует напом­нить, что в те годы в нашей стране в каче­стве туалетной бумаги, из-за её дефи­цита, часто употреб­ляли газетную, ежедневно, а потому мужчинам и женщинам, лицо Олега очень быстро стало уже хорошо знакомо, но СЛАВА всё не прихо­дила к поэту, должно быть, ей требо­ва­лись другие пути и проходы. 
А мне стихи Олега нравятся.

Человек на спине лежал, 
Обру­чальным играл кольцом
А комар всё жужжал и жужжал 
Надо­ед­ливо, над лицом.

На виски давила жара, 
Вспо­ми­на­лись жена и сын
Человек убил комара 
И остался совсем один.

* * *
Симка Зеленкин пишет: «Мне хорошо в пред­празд­ничной гуще народа. Вот он: куль­турный досуг, вот она свобода. Гуляй себе от самого винного отдела до шашлычной и далее, до самого, с каждым днём все ближе и ближе прибли­жа­ю­ще­гося, коммунизма!
А в небе нега­симо горит лампочка Ильича! 
Лампочка Ильича горит, освещая отдых трудя­щихся и трудовые будни твор­че­ской интеллигенции. 
Розо­вато-красный пред­празд­ничный червонец как знамя реет над храб­рыми бойцами идео­ло­ги­че­ского фронта. 
Худож­ники, артисты и циркачи, затей­ники и знач­кисты-пенси­о­неры, лекторы-между­на­род­ники и бале­рины — все. 
Это Ваш праздник! Все в атаку! Ура!
Худож­ники срисо­вы­вали Ильича прямо с перво­ис­точ­ника, а за перво­ис­точник давно уже с общего согласия принято изоб­ра­жение Ильича на красной двадцатипятирублёвке. 
Празд­ничные порт­реты вождей и членов полит­бюро нужны всем. 
А худож­ники Худфонда, прини­мают заказы только по пред­ва­ри­тельным заявкам! 
А нерас­то­ропные хозяй­ствен­ники, пусть платят, пусть бьются в поисках трез­вого специ­а­листа. Короче, не только Альберт Чупров с Боли­варом надры­ва­лись на идео­ло­ги­че­ском фронте за самое светлое комму­ни­сти­че­ское будущее на самых капи­та­ли­сти­че­ских началах, то есть за наличные.

* * *
Евграф посе­лился у своего друга в Кельне. В солнечные дни Евграф рисует пастелью порт­реты прохожих в окрест­но­стях площади Neumarkt. Он говорит: «В Германии мне часто встре­ча­лись очень знакомые лица. Где я мог видеть их? Когда? Ах, да это же «публика» с картин Босха, Брей­геля, Кранаха, Дюрера… Те же «милые черты». Сквозь века!».

* * *
Я верую, потому что Бог есть.

* * *
Иногда мне в башку приходит очень простая мысль: «Кому нужны мои записки? Надо ли их публи­ко­вать? Всякий и каждый смог бы напи­сать не менее инте­ресные записки. Впрочем, если он действи­тельно «всякий и каждый», то не станет писать ничего подоб­ного. Зачем ему это?»

* * *
Русские зимы – уникальное явление природы. 
Я никогда не заду­мы­вался над тем, что и климат, и любая геогра­фи­че­ская мест­ность уникальны. Эта самая очевидная истина почему-то только в эмиграции отозва­лась такой прон­зи­тельной нотой. Пере­садка на новую почву, в самом прямом смысле – в новую среду. Здесь, в эмиграции, по-особому вспо­ми­на­ется огромная краси­вейшая страна. От сознания невоз­врат­ности, невоз­мож­ности и горько, и досадно. Грузия, Абхазия, Крым, средняя полоса России, лесо­степь, Бело­руссия, Прибал­тика, Украина. 
«То, что было, то давным-давно уплыло». Само­варов несколько высо­ко­парно говорит о том, что река времени не возвра­щает ничего и усме­ха­ется, словно это шутка. «Все проходит, как лето и юность…»

* * *
Да разве наши страсти, наши чувства, изме­ни­лись за прошедшие тыся­че­летия? Михаил Лопухов своему кино­сце­нарию дал название «Ковар­ство и Любовь», («КиЛ») – скромно, как Шиллер. Впрочем, позже это название неод­но­кратно изме­ня­лось. Было и «Бабье лето», и «Повесть прощальная» и др.
Но в днев­нике диалоги и тексты этого сценария запи­саны им под перво­на­чальной аббре­ви­а­турой «КиЛ».

* * *
Миша Лопухов явился в РОМ С. по одной из много­чис­ленных пове­сток, в отличие от преды­дущих, в ее графе «в каче­стве» стоял не прочерк, а зако­рюка, которую можно было истол­ко­вать, как слово «свиде­теля». Лопухов явился в РОМ С. в пятницу к 14 часам, как было указано. Паспорт у него изъяли сразу же и попро­сили подождать. 
Лишь в 16 часов мили­ци­онер, как бы, между прочим, вежливо попросил Лопу­хова пока пройти в поме­щение для задер­жанных, и о нем опять забыли. А время шло. Никаких объяс­нений. Насту­пила ночь. 
Лопухов провер­телся до утра на нарах, а в субботу в его камеру поме­стили ещё двух аресто­ванных – угрю­мого старика и мужчину лет сорока с накол­ками на кистях рук. Угрюмый старался выгля­деть пострашнее, говорил на тюремном жаргоне, а второй все посме­и­вался. Лопу­хову хоте­лось гово­рить, жало­ваться, расска­зы­вать, возму­щаться, искать сочув­ствия, но он как-то сразу понял, что лучше ни в какие разго­воры не вступать.
Насту­пала вторая ночь. Старик уже коман­довал, занял лучшее место, на котором преды­дущую ночь спал Лопухов. Но Лопухов твёрдо заявил, что будет спать там, где спал и никому это более удобное место не уступит. Какой уж там сон! В камере было душно от централь­ного отоп­ления и отсут­ствия венти­ляции. Старик храпел. В воскре­сенье с утра выяс­ни­лось, что сока­мер­ники Лопу­хова знали друг друга и раньше. Злоба старика теперь уже обра­ти­лась к тому, с накол­ками, а тот все только посме­и­вался. Лопу­хову иногда каза­лась его усмешка знакомой. Да он где-то ее уже видел, встречал. А старик все злился, и, веро­ятно, была на то причина. Впрочем, все это Лопухов только пред­по­лагал. А время шло. Насту­пило утро поне­дель­ника. В 10 часов Лопу­хова вызвали в дежурное отде­ление, возвра­тили паспорт и разре­шили идти домой. 
– А за что вы меня арестовали? 
– Не знаю. Это не в мою смену. Может быть, у вас проблемы с нало­говой инспек­цией? Хотите, оста­вай­тесь выяс­нять. Вы можете гордиться, в вашей камере в 1916 году сидела рево­лю­ци­о­нерка Вера Засулич. 
Миша поспешил домой. С нало­говой инспек­цией у него никаких проблем не было, да и зани­мался этим делом бухгалтер. Верой Засулич он очень гордился.

* * *
Из России в Кельн возвра­тился Павел Соколов. О своих петер­бург­ских впечат­ле­ниях он рассказывает: 
«Обыва­тель наконец-то понял, что опоздал, что все уже захва­чено и поде­лено. Процессы захвата и дележа ещё продол­жа­ются, но, давно прошло то время, когда следо­вало торо­питься совер­шить преступ­ление, дабы тебя не опередил ловкий сосед, друг или товарищ. 
У моск­вичей, как всегда, возмож­но­стей было больше, и они их не упустили. 
Поли­тики ещё что-то разыг­ры­вают в мутных водах слепых народных стра­стей. Человек все так же безза­щитен и бесправен. Его могут безна­ка­занно избить, огра­бить, убить, изнасиловать».

* * *
Совре­менных русских писа­телей, выжи­ва­ющих в эту трудную пору, не назо­вёшь просве­ти­те­лями, власти­те­лями дум, выра­зи­те­лями новых идей, надежд и чаяний. Где эти лите­ра­торы? Где эти идеи и чаяния? 
На лите­ра­турном рынке новые имена авторов много­се­рийных детек­тивов и фантасты. Вот резвятся приблат­нённые концеп­ту­а­листы. О чём они, для чего? Впрочем, все мы писа­тели, не мне судить их. 
Просто, день сегодня дожд­ливый, промозглый, Лопух пришёл со своими обидами, тёща, как всегда, скандалит.

* * *
Меня зовут Симофей, или просто Сима. Имя моё редкое, от него произошли такие заме­ча­тельные слова, как «симфония», «Симфе­ро­поль», «симу­ляция», «Сими­ра­мида» со всеми ее садами и даже «Симафор», последних два слово впослед­ствии были исправ­лены бездель­ни­ками — филологами. 
О себе я уже писал в рассказе «Крыса», который, как я слышал, понра­вился Вам. Вы его высоко оценили, совер­шенно мне не понятно за что. Но для тех, кто ещё ничего не знает обо мне, а хочет знать (есть ещё и такие любо­зна­тельные клиенты), я ещё раз сообщаю. 
Я родился в 1938 году в комму­на­лочке Климова пере­улка, в том уголке, Вели­кого города, который в пушкин­ские времена назы­вался Коломной. Три комнаты — три семьи. Пакины — пять человек: дед, муж, жена и двое детей; Раку­кины — трое, и наша семья: отец — инженер Давид Остров­ский, мать — юрист Полина Сава­о­фовна Эдин­бург­ская, (пусть земля им будет пухом), и двое детей – я и моя старшая сестра Валерия. Я график-тром­бо­нист, полу­чивший обра­зо­вание в академии приклад­ного искус­ства им. покойной Веры Ивановны Мухиной. 
Я уже в Израиле. Меня, в составе группы «Алеф», выперли из России в 1977-ом, перед олим­пий­скими играми, исполняя программу очистки города от небла­го­на­дёжных сограждан. На Родине мне было не сладко, ну и что? 
Моя русская жена кандидат физико-мате­ма­ти­че­ских наук Галка учит иврит. Я сижу под венти­ля­тором и вспо­минаю свою отшу­мевшую ленин­град­скую жизнь, ленин­град­скую прохладу, знакомые имена. Все это здесь назы­вают сенти­мен­таль­ными эмигрант­скими соплями. 
Тому, кто знаком с моими сосе­дями по климов­ской комму­на­лочке и с моим семей­ством, объяс­нять не надо, почему в тот год жить в комнате на Климовом пере­улке стало мне совсем невмо­готу и при первой же возмож­ности, я свалил из этого гадюш­ника. Но не буду затя­ги­вать преди­словие. Кто читает эти преди­словия? Читайте мой рассказ о проис­ше­ствии в мастер­ской худож­ника Сергея Сидо­рова. Этот рассказ Вы найдёте на стра­ницах этого дневника.

* * *
Все мы сочи­нили сказку о себе…

* * *
Рассмат­риваю мамины фото­графии: здесь ей шест­на­дцать лет, а вот здесь я родился, здесь ей уже трид­цать, здесь – трид­цать шесть… 
Мама, нена­глядная, как редко я видел тебя, а мог чаще.

* * *
Мой сосед Василий Петров сокру­ша­ется: «Вот скоро и мы помрём, а «по-насто­я­щему» жить так и не начали, не успели, а может быть, не успели даже повзрос­леть. Все спешим куда-то, строим, не достра­и­ваем, а уж разва­ли­лось – и впору начи­нать сначала. Соста­рив­шиеся дети, сироты».

* * *
Альке ещё с детства нрави­лось стихо­тво­рение К.Р (Констан­тина Рома­нова) «Как хороши тогда, как свежи были розы!». Не знаю где и когда она его прочла или услы­шала. Она даже автора не знала. Но вот что она написала: 
«Теперь зима; мороз запушил стекла окон; в темной комнате горит одна свеча. Я сижу, забив­шись в угол; а в голове все звенит да звенит: 
«Как хороши тогда, как свежи были розы!…»
И вижу я себя перед низким окном заго­род­ного русского дома. Летний вечер тихо тает и пере­ходит в ночь, в теплом воздухе пахнет резедой и липой; а на окне, опер­шись на руку и склонив голову к плечу, сидит девушка и безмолвно и пристально смотрит на небо, как бы выжидая появ­ления первых звёзд. 
Как просто­душно-вдох­но­венны задум­чивые глаза, как ровно дышит ещё не вполне расцветшая, ещё ничем не взвол­но­ванная грудь, как чист и нежен облик юного лица! Я не дерзаю заго­во­рить с нею, – но, как бьётся моё сердце! 
«Как хороши, как свежи были розы…»
А в комнате все темней да темней… Наго­ревшая свеча трещит, беглые тени колеб­лются на низком потолке, мороз скрипит и злится за стеною – и чудится скучный, стар­че­ский шёпот… 
«Как хороши, как свежи были розы…»
Встают передо мною другие образы… Слышится весёлый шум семейной дере­вен­ской жизни. Две русые головки, присло­нясь друг к дружке, бойко смотрят на меня своими свет­лыми глаз­ками, алые щеки трепещут сдер­жанным смехом, руки ласково спле­лись, впере­бивку звучат молодые, добрые голоса; а немного подальше, в глубине уютной комнаты, другие, тоже молодые руки бегают, путаясь паль­цами, по клавишам старень­кого пианино – и ланне­ров­ский вальс не может заглу­шить воркотню патри­ар­халь­ного самовара… 
«Как хороши, как свежи были розы…»
Свеча меркнет и гаснет… Кто это кашляет там так хрипло и глухо? Свер­нув­шись в калачик, жмётся и вздра­ги­вает у ног моих старый пёс, мой един­ственный товарищ… Мне холодно… Я зябну… и все они умерли… умерли… 
«Как хороши, как свежи были розы…»

* * *
Бело­цер­ков­ский жалу­ется: «Когда-то слово правды, сказанное шёпотом, разно­си­лось эхом и резо­нансом по всей стране и за ее преде­лами, а сегодня меня не слышат, меня не слушают. Я пишу, пишу, кричу, кричу, подмечаю, объясняю, обвиняю, оправ­дываю, оправ­ды­ваюсь, открываю, вынимаю, предъ­являю… А никто не смотрит, не видит, не слышит. Только иногда рядом стоящий улыб­нётся из вежли­вости, а чаще вздрогнет, плюнет и пере­кре­стится. Что случи­лось? В чём причина? Почему?
«Почему? Почему?» Да потому, что все кричат, все объяс­няют, все откры­вают, выни­мают, предъ­яв­ляют, подме­чают… Кто кого в такой ситу­ации станет слушать?

преды­дущая стра­ница | следу­ющая страница