Автор: | 16. октября 2017

Владимир Ферлегер: Родился в селе Бричмулла в 1945 году. Физик-теоретик, доктор физико-математических наук, работал в Институте Электроники АН Узбекистана. Автор более 100 научных трудов. С середины 80-х годов начал писать стихи и прозу, публиковался в «Звезде Востока», в альманахе «Ковчег» (Израиль), в сборнике стихов «Менора: еврейские мотивы в русской поэзии». С 2003 года проживает в США. В 2007 году в Ташкенте вышел сборник стихов «Часы». В 2016 году в Москве издана книга «Свидетельство о рождении».



Имеется обширная научная, научно-попу­лярная и худо­же­ственная лите­ра­тура, описы­ва­ющая в подроб­но­стях захва­ты­ва­ющую историю взлётов и падений этой разно­шёрстной кампании тупых несги­ба­емых фана­тиков, агрес­сивных неучей, партийных дема­гогов, учёных приспо­соб­ленцев и просто наглых жуликов. Мне здесь нечего приба­вить. Счита­ется, что партийное руко­вод­ство берегло их только для быст­рейшей реани­мации, лежащей в коме колхозно-совхозной кормовой базы совет­ского народа. Ничего личного.

Учёные Вейсма­нисты-Морга­нисты с миро­выми именами пред­ла­гали прове­ренные прак­тикой буржу­азной науки методы подъёма сель­ского хозяй­ства. Однако вели­чины якобы необ­хо­димых для подъёма времени, сил и средств никак вождей не устра­и­вали и свиде­тель­ство­вали, скорее, о попытке вреди­тель­ства и о право левацком уклоне. Лысен­ковцы же обещали свой сказочно обильный презент партии и народу свар­га­нить дёшево и быстро. К озна­чен­ному сроку, разу­ме­ется, ничего сделано не было, зато были клят­венно даны и приняты к испол­нению новые обещания, ещё краше прежних. Все это, разу­ме­ется, правда, но не вся правда. Имеется, по крайней мере, ещё одно важное обсто­я­тель­ство. Думаю, что более любой прак­тики, партий­ному руко­вод­ству /сильнее генсеку, чем первому секре­тарю, но и ему тоже/ нрави­лась лысен­ковско-презен­тов­ская теория, теория наслед­ствен­ности. Согласно этой науке, в отличие от клас­си­че­ской /т. е. буржуазной/ гене­тики, признаки, приоб­ре­тённые орга­низмом в течение жизни путём его направ­лен­ного воспи­тания, пере­да­ются потом­ству без изме­нения. Орга­низмом же явля­ется все живое: и овёс, и конь, и всадник, и его командир, и командир его коман­дира. Это очень важно, так как решает в любом жела­емом направ­лении проклятую проблему отцов и детей. Действи­тельно, доста­точно воспи­тать у отцов нужные признаки только в одном, самом первом попавшем в умелые руки поко­лении, отбра­ковав в лагерную пыль орга­низмы, непод­да­ю­щиеся воспи­танию. Далее у детей, внуков и правнуков все пойдёт как надо, само собой и раз и навсегда.

Верность вождю и любовь к нему будут смот­реться со стороны не психо­ванной экзаль­та­цией и не подо­бием культа личности сакраль­ного пророка-осно­ва­теля новой религии, а унасле­до­ванным перво­родным чувством, как любовь к матери и любовь к родине. Но если на крутом пово­роте истории страны новый вождь объявит преж­него вождя агентом царской охранки, насиль­ником, убийцей, сексу­альным извра­щенцем и сово­купным шпионом порту­галь­ской, перу­ан­ской и папуас­ской разведок, то и такая новость будет воспри­нята воспи­танным народом без задержки и без гармо­ни­че­ских коле­баний. Памят­ники былого кумира под улюлю­канье и вдох­нов­ля­ющее распитие спирт­ного будут сбро­шены с поста­ментов; порт­реты, с пляс­ками и хоро­во­дами вокруг костров, сожжены; собрания сочи­нений сданы в маку­ла­туру; а родствен­ники преж­него вождя будут осво­бож­дены от всех постов, лишены прави­тель­ственных наград, персо­нальных авто­мо­билей, госу­дар­ственных дач и, в зави­си­мости от темпе­ра­мента нового вождя, превра­щены в лагерную пыль или выдво­рены за границу.

В мирное время все будут само­от­вер­женно трудиться, пред­по­читая обще­ственное благо личному счастью, а в случае войны – геро­и­чески и, также все как один, не щадя жизни сражаться. Кара­тельные органы будут упразд­нены за нена­доб­но­стью, так как исчезнет не только поли­ти­че­ская, уголовная, бытовая и хозяй­ственная преступ­ность, но и любые нару­шения правил соци­а­ли­сти­че­ского обще­жития. Никто не будет лезть за водкой без очереди, носить стиляжий прикид, ходить по газонам, курить, плевать и грызть семечки в кино­те­атрах, мочиться, зани­маться любовью и выкру­чи­вать лампочки в подъ­ездах, кормить личных свиней госу­дар­ственным печёным хлебом и гонять громкую музыку типа: «Мы идём по Уругваю, ночь хоть выколи глаза, слышны крики попу­гаев, обезьяньи голоса; или о Сан-Луи, Лос-Анжелос объеди­нили в один колхоз» вечером после один­на­дцати. Так будет везде и будет всегда до того отда­лён­ного момента времени, когда, истратив весь термояд, погаснет наше светило. И комму­низм тогда, несо­мненно, будет построен, и все получат по потреб­но­стям, наслед­ственно закреп­лённым и потому – разумным по вели­чине и направлению.

Заман­чивая была теория, не правда ли… и меня она привле­кала тоже. В начале 90-х я даже написал стихо­тво­рение «Гене­тика». Приведу его в этом тексте несколько позднее, так как оно, несмотря на название, не только об этой полезной науке. Жаль, что опыт – критерий истины, эту теорию не полно­стью подтвердил и проблема отцов и детей зависла в прежней неопре­де­лённой позиции. Что поде­лаешь, нет так нет, и придётся мне снова вернуться к турге­нев­скому роману.

Вернуться, чтобы вспом­нить о былом желании напи­сать свой роман /роман, никак не меньше! / о своих роди­телях, об их удиви­тельной судьбе на фоне удиви­тельных событий первой поло­вины двадца­того века. Мориц учил нас лите­ра­туре серьёзно, без скидок на прыщавый возраст. Поэтому я, в общих чертах, понимал слож­ность стоящей передо мной задачи. Необ­хо­димо было не только многое выспро­сить у роди­телей, родствен­ников и друзей матери и у очень немно­го­чис­ленных знакомых отца / ни родствен­ников, ни друзей поль­ского периода жизни у отца не было/, но также изучить лите­ра­туру о Польше и Бесса­рабии между войнами, в том числе и на языках ориги­налов. Языкам надо было учиться.

Начать я пожелал с поль­ского, как более похо­жего на русский. Учить попросил отца. Он согла­сился, но боль­шого энту­зи­азма не проявил, не понимая зачем это нужно. /Для каких-то сомни­тельных дел с иностран­цами? Для чтения запре­щённой лите­ра­туры? ещё для чего-нибудь опас­ного, такого, что приведёт меня туда, в такие холода, где он побывал и чудом выбрался живым и не сильно пока­ле­ченным. / Я же не соби­рался до времени раскры­вать свой гран­ди­озный проект.

В начале 60-x рабочая неделя была шести­дневной. Отец работал много и тяжело, приходил домой поздно, ужинал, долго бесе­довал с матерью о текущих рутинных делах на русском. А о важном, о том, чего мне не следо­вало знать, они гово­рили на языке идиш, с тревогой в голосе и порой на высоких тонах. Перед сном отец недолго читал газету или русскую, а чаще – поль­скую книгу, иногда слушал выхо­дящие со скрипом и скре­жетом из допо­топ­ного радио­при­ём­ника «Рекорд», с допол­ни­тельным сопро­тив­ле­нием в виде после­до­ва­тельно присо­еди­нённой обычной лампочки нака­ли­вания, новости о наших потря­са­ющих дости­же­ниях и коварных происках амери­кан­ского импе­ри­а­лизма. Уроки поль­ского в такие вечера были невоз­можны. Един­ственным прием­лемым временем был субботний вечер.

Отво­дился этот вечер для ежене­дель­ного обяза­тель­ного посе­щения ближайшей бани, сохра­нившей не только своё доре­во­лю­ци­онное название «Мари­ин­ская», но и почти все доре­во­лю­ци­онное старое, с ятями на ржавом железе, обору­до­вание, дышащее на ладан близ­ле­жащей привок­зальной церкви с облуп­лен­ными, цвета нищей меди, купо­лами. Немно­го­чис­ленное новое совет­ское обору­до­вание выгля­дело лучше, но рабо­тало ещё хуже. Краны холодной воды через один не откры­ва­лись, а горячей – не закры­ва­лись, из трещин и каверн в трубах со свистом вылетал обжи­га­ющий пар.

В бане имелся большой неуютный и гряз­но­ватый зал ожидания с каменным полом, парик­ма­хер­ской в правом углу и нескольких десятков разно­ка­ли­берных обшар­панных стульев, диванов и кресел по пери­метру стен. В левом углу нахо­дился пред­банник, из кото­рого вместе с банно-прачечным кислым запахом /кое-кто там стирал исподнее/ вылетал хриплый крик старого, сухого и гнутого как саксаул, банщика Ильгиза Гата­ул­лина: давай, заходи один… или: иди, иди, заходи быстро два человек.

В субботу число людей в медленно ползущей к пред­бан­нику очереди намного превы­шало число сидячих мест и сначала прихо­ди­лось стоять, присло­нясь к сыро­ватой серой стене, заве­шанной плака­тами, призы­ва­ю­щими приоб­ре­тать обли­гации трёх­про­цент­ного займа, хранить деньги в сбере­га­тельной кассе, собрать три миллиона тонн хлопка, откарм­ли­вать свиней по методу Джуры Султа­нова, кормить детей полез­ными и вкус­ными куку­руз­ными хлопьями, регу­лярно чистить зубы зубным порошком, оста­но­вить распо­я­сав­шихся изра­иль­ских агрес­соров и дать свободу Африке. Время ожидания состав­ляло от одного до трёх часов. Его сидячая часть и была исполь­зо­вана для моего обучения поль­скому языку.

В каче­стве учеб­ника исполь­зо­вался знаме­нитый роман Генрика Сенке­вича «Krzyzacy – Кресто­носцы». Мето­дика была такова: отец зачи­тывал два-три пред­ло­жения из романа и пере­водил их с поль­ского на русский язык. Я выбирал из этого текста слова, которые хотел запом­нить, пытался их правильно произ­нести, а затем запи­сывал в тетрадь импортным каран­дашом «Кохинор» с идео­ло­ги­чески сомни­тельной надписью на его ребре: «жизнь слаще с чешскими конфе­тами». Пред­по­ла­га­лось, что за неделю до следу­ю­щего урока я все запи­санное заучу и запомню. Но из этой затеи почти ничего не вышло. Моего энту­зи­азма хватило не более чем на десяток таких уроков.

Един­ственное реальное след­ствие соде­ян­ного — напи­санное через трид­цать лет стихо­тво­рение: «Три урока поль­ского». Приведу отрывок из второго урока:

 Красота по-польски – Uroda .
Весной шесть­десят первого года 
Я прилежно учил польский, 
И уже шипе­лось похоже:
Бардзо добже, панове, пшепрошу…
Но на красоте-уроде споткнувшись,
Ученье заброшу.

Это правда: ученье было забро­шено из-за вскру­жившей голову первой любви, но, как водится, далеко не вся правда. А вся правда понятна, как смысл жизни, и дости­жима, как гори­зонт. Но суще­ственная её часть – в лености и не любо­пыт­стве, в откла­ды­вании на потом того, что может безвоз­вратно уйти, в инфан­тильной неспо­соб­ности отли­чить важнейшее от менее важного, а порой и от совсем не важного.

Это в полной мере отно­сится и к судьбе заду­ман­ного мною романа. За поль­ский я взялся, да не выучил, к изучению румын­ского даже и не приступил, о прошлом роди­телей расспра­шивал, но время от времени, без системы и, зача­стую, по случай­ному поводу. Романа я не написал и не напишу. И даже сейчас, приступая к описанию всего лишь отно­ся­щейся к роди­телям главы моего «свиде­тель­ства о рождении», я испы­тываю труд­ности от недо­статка инфор­мации. Чтобы покон­чить с нена­пи­санным романом, замечу: в юности я думал не только о его содер­жании, но и о форме. Мне каза­лось, что форму я придумал ориги­нальную. Все главы романа с нечёт­ными номе­рами будут только об отце, от Польши до Узбе­ки­стана, а все чётные – только о матери, от Бендер до Узбе­ки­стана же. В третьей главе свиде­тель­ства я частично использую эту форму, не пропа­дать же добру. Писать буду, прене­брегая связ­но­стью изло­жения, более о том, что знаю и что помню из роди­тель­ских и прочих рассказов, фанта­зируя по минимуму.

преды­дущая стра­ница    |    следу­ющая страница