Автор: | 13. ноября 2017

Владимир Ферлегер: Родился в селе Бричмулла в 1945 году. Физик-теоретик, доктор физико-математических наук, работал в Институте Электроники АН Узбекистана. Автор более 100 научных трудов. С середины 80-х годов начал писать стихи и прозу, публиковался в «Звезде Востока», в альманахе «Ковчег» (Израиль), в сборнике стихов «Менора: еврейские мотивы в русской поэзии». С 2003 года проживает в США. В 2007 году в Ташкенте вышел сборник стихов «Часы». В 2016 году в Москве издана книга «Свидетельство о рождении».



На второй день путе­ше­ствия один из двух вагонных туалетов вышел из строя и был закрыт. У остав­ше­гося в строю стала соби­раться очередь и ухуд­шаться и без того не блестящее сани­тарное состо­яние. Анна Львовна, выходя в коридор, прикры­вала нос кружевным платочком. На вопрос о времени открытия второго туалета она полу­чила от провод­ницы пред­ло­жение почи­нить его самой и очень обиде­лась. Мать как могла утешала ее.

Она вспом­нила своё последнее пред­во­енное путе­ше­ствие. Это было летом 1939-го, ровно двадцать лет назад. В вагоне первого класса скорого поезда «Будапешт–Бухарест–Истамбул» семей­ство возвра­ща­лось в Румынию после отдыха в Венгрии на озере Балатон. Первый класс был дорогим шик-блеском, с кожа­ными дива­нами, умываль­ником и вазой с поле­выми цветами в купе, с зана­вес­ками из китай­ского шелка на окнах и запахом флёр­до­ранжа в туалете. Однако настро­ение её было подпор­чено: она то ли поте­ряла, то ли забыла в гости­нице лёгкое золотое колечко с сине-зелёным небольшим изумрудом, которое очень любила. Но вскоре выяс­ни­лось: забыла… – Вы пред­став­ляете, мою радость, – гово­рила она, когда на четвертой от Буда­пешта станции авто­мо­биль с посыльным от гости­ницы догнал наш поезд и юноша, одетый в яркую жёлто­бор­довую униформу персо­нала той дорогой гости­ницы вернул мне кольцо. Звали посыль­ного: Аттила. Венгры – очень честные и любезные люди, но почему-то считают себя потом­ками свирепых кочев­ников гуннов. С гимна­зи­че­ских времён вот помню: В сталь закован, по безлюдью, нем и мрачен как могила, едет гуннов царь Аттила.

Но несрав­ненно большую радость испы­тала я летом 42-го, когда нам удалось забраться в битком набитый душный и зловонный товарный вагон послед­него уходя­щего из-под Ростова в Сталин­град поезда. В нескольких кило­метрах от станции на правом берегу Дона уже были видны немецкие танки. А кольцо это мне потом очень приго­ди­лось. Зимой на полу­станке, где-то возле Бузу­лука, я отдала его краса­вице ураль­ской казачке за большую буханку домаш­него с отру­бями хлеба, литровую бутылку молока и два десятка крупных варёных карто­фелин. Посте­пенно матери удалось убедить Анну Львовну в том, что наш купейный вагон, при всех его обоня­тельных и прочих недо­статках, не самое худшее из того, что в последние два десятка лет пере­ме­ща­лось по рельсам шестой части суши. Успо­ко­ив­шись, та расска­зала немало сокро­вен­ного и о себе. За год до войны она вышла замуж за консер­ва­тор­ского одно­курс­ника. Зимой 42-го муж был моби­ли­зован и отправлен на фронт. С этого момента она ничего о нем не знает, ни одного треуголь­ного письма от мужа она не полу­чила. С войны он не вернулся ни живым, ни мёртвым и до сих пор счита­ется пропавшим без вести. Все её попытки хоть что-то о нем узнать были безуспешны. Ей лишь дали понять: пропасть без вести – это плохо. Плохо из-за покрытия мраком неизвестности.

Конечно, может быть все было не так уж и плохо… Может, пытался человек выйти из окру­жения и где-нибудь в бело­рус­ском лесу был убит или ранен, и честно умер в одино­че­стве от ран, или утонул в болоте, или сгорел в танке, кто знает… А может – струсил, сдался и был взят в плен, а у нас нет пленных, у нас есть только преда­тели, и нечего, граж­данка, со слезами напрас­ными вашими на меня глаза в упор пялить… товарищ Сталин даже и своему родному сыну плена не простил. А в плену муж ваш мог стать преда­телем – власовцем, или как-то ещё сотруд­ни­чать с нашими прошлыми врагами – немцами. Но ещё хуже, если он жив и сотруд­ни­чает с тепе­реш­ними нашими врагами – амери­кан­цами, или с их сател­ли­тами. Так может быть, такого рода факты у нас есть. Она и сама знала, что и так, и эдак может быть. Дальний родственник её живущей в Москве подруги, кадровый офицер, тяжело раненый под Киевом летом 41-го попал в плен. Его пере­ме­щали из лагеря в лагерь. В 43 – он бежал из лагеря в Австрии. Добрался до Италии, там воевал в парти­зан­ском отряде. После войны, зная, что его на родине ждёт, решил не возвра­щаться и, помы­кав­шись в поисках работы, запи­сался во фран­цуз­ский иностранный легион. Воевал во Вьет­наме и в северной Африке. Вернув­шись во Францию, женился на богатой вдове казацко-фран­цуз­ского проис­хож­дения, получил фран­цуз­ское граж­дан­ство и в 57-ом погиб, гоняя в пьяном виде спор­тивный авто­мо­биль по альпий­ским серпан­тинам. Она знала: да, все может быть, но не со всеми…[7]

Другой бедой Анны Львовны был её старший брат Всеволод /Сева/. Он ушёл на фронт из аспи­ран­туры биоло­ги­че­ского факуль­тета универ­си­тета, воевал, был ранен, контужен, но вернулся живой, руки – ноги целы, хотя и страдал при пере­менах погоды от сильных головных болей.

Он продолжал учение в аспи­ран­туре, закончил её и через несколько лет написал диссер­тацию: что-то там о вирусных болезнях хлоп­чат­ника. С первого же её пред­став­ления он пришёл пьяный, злой и сказал: все… шесть лет работы коту под хвост… а я – вейсма­нист – морга­нист-недо­битый фашист… И, обхватив голову руками, стонал от нестер­пимой боли. С тех пор он запил, пьяным бормотал какую-то заумь, что-то писал и писал, ломая перья и брызгая черни­лами, в толстую тетрадь по ночам, а трезвым все более мучился голов­ными болями. Он стал посме­шищем своей тихой улицы Гордеева с идиот­ской кличкой «Сева-налево».

В 56-ом его аресто­вало МГБ, но, продержав три месяца, отпра­вило не в тюрьму, а под конвоем в сума­сшедший дом. Оказа­лось, он написал и отправил в журнал ЦК КПСС «Комму­нист» фило­соф­скую статью: «Об одной возмож­ности пере­хода стада шимпанзе в соци­а­лизм, минуя стадию чело­века». Там он пребывал по сей день в тихом бессло­весном безраз­личии. Анне сказали: буйных ещё можно выле­чить, а вот тихие… И теперь она едет к москов­ской подруге, обещавшей свести её с психи­ат­ри­че­ским светилом – акаде­миком, чтобы обсу­дить возмож­ность пере­вести брата в москов­скую клинику.

Поезд же наш, пыхтя на подъ­ёмах и сигналя при прибли­жении к полу­станкам, двигался на северо-запад. И чем ближе была Великая река Волга, тем больше эпизодов из много­ме­сячной эваку­а­ци­онной жизни на её левом берегу, в степных посёлках за Сталин­градом вспо­ми­нала мать. – Мы с сестрой, – гово­рила она, – не умели делать самые простые вещи. Всему пришлось учиться и учили нас, под лёгкий матёрок, удив­ляясь фено­мену, но без подначек и злых насмешек, весёлые, несмотря на войну, комсо­моль­ские девки, измож­дённые много­детные бабы и особенно добро­же­ла­тельно и толко­во­жа­лост­ливые бого­мольные старухи. Учили стирать белье в речке и гладить его старинным тяжёлым, напол­ня­емым горя­чими угольями чугунным утюгом, топить русскую печь и гото­вить в ней самую простую еду: щи из кислой капусты, щавеля или крапивы, овсяную и пшённую кашу. Учили копать в огороде картошку, нахо­дить в степи дикий, непо­де­лённый на зубки чеснок, и соби­рать для киселя растущую возле арбузных бахчей съедобную ягоду «бзднику», чёрного или оран­же­вого цвета, назы­ва­емую по-науч­ному «паслён».

А в нескольких десятках кило­метров ниже по течению Волги на её правом берегу шла неви­данная доселе по масштабам и напря­жён­ности битва, решившая судьбу великой войны. Там лежал разру­шенный, но продол­жавший ожесто­чённо сражаться город, центр кото­рого был сожжён дотла тыся­че­гра­дусным огненным смерчем[8]. Немцы вышли к Волге, но на проти­во­по­ложный её берег пере­браться не смогли, как ни старались.

Поздней осенью 42-го дед получил письмо из Ташкента от старших дочерей. Они прибыли туда ещё в мае, удачно устро­и­лись с жильём и работой. За последний год он сильно сдал, резко постарел, страдал от сердечных болей и тяжёлой отдышки, но оста­вался на семейной командной высоте. Он решил – надо ехать к старшим детям на воссо­еди­нение. И в декабре они двину­лись в путь.

Это было самое долгое, в несколько недель, самое трудное, голодное и холодное путе­ше­ствие. Разме­сти­лись они все – таки в пасса­жир­ском, но в последнем по классу в этом семей­стве «общем» вагоне, с полками и сиде­ньями по обеим его сторонам. В одном из концов вагона была печурка, она топи­лась, но нере­гу­лярно, тогда, когда было чем. И в самом раска­лённом своём состо­янии она лишь нена­много умень­шала холод той аномально холодной зимы, прони­ка­ющий в вагон из всех щелей и разбитых оконных стёкол. Основным источ­ником тепла были его потре­би­тели – много­чис­ленные, втрое превы­ша­ющие стан­дартную вмести­мость вагона, чело­ве­че­ские тела, лежащие и сидящие на полках и на полу: мужчины, женщины, дети, эваку­и­ру­емые, раненые и списанные под чистую инва­лиды войны.

Один из таких под чистую списанных солдат прибился четвертым к дедов­скому семей­ству почти с самого начала и до конца долгого путе­ше­ствия. Он просто сел рядом с дедов­ской полкой на пол вагона, снял с плотно забин­то­ванной головы шапку-ушанку, положил её в маленький рюкзачок, прикрыл глаза и то ли заснул, то ли задремал. Он был ниже сред­него роста, худой, сутулый, с очень темным, то ли от природы, то ли от силь­ного солнца, совсем не евро­пей­ского вида скула­стым лицом и боль­шими грубыми ладо­нями труженика.

Своей кажу­щейся молча­ливой угрю­мо­стью и необычным видом он сначала немного напугал старика и сестёр, но довольно быстро стало понятно, что человек это спокойный и мирный, а молчалив более от слабого владения и пони­мания русской речи. Во сне он нередко говорил что-то корот­кими фразами на неиз­вестном ей языке. Матери каза­лось – похо­жими словами обме­ни­ва­лись жившие в Бесса­рабии гагаузы, но она не была уверена. Она также считала, что их новому попут­чику больше, чем венгер­скому юноше подхо­дило бы имя Аттила, но его звали иначе, хотя и немного похоже: Атхам, а по наци­о­наль­ности он был узбеком. Дорога была длинной, времени было много и пома­леньку разго­во­ри­лись, и он, с помощью жестов и неболь­шого коли­че­ства русских и нерус­ских слов, рассказал свою простую историю.

Его призвали в армию из колхоза в кишлаке под Кокандом. Ему было трид­цать шесть лет, но выглядел он намного старше. Давно был женат, жена часто рожала, но живых детей было только четверо и все девочки /он говорил: кыз бола/, но он обяза­тельно хотел ещё и мальчика/угил бола/. Ранней весной его наскоро обучили и сразу напра­вили под Сталин­град. Прово­евал он там в пехоте недолго. Брошенный отобрать у немцев какую-то высотку, получил множе­ство оско­лочных ранений и тяжёлую контузию. После долгого пребы­вания в госпи­тале был признан негодным к продол­жению воин­ской службы и демо­би­ли­зован. При выписке ему вручили необ­хо­димые воин­ские и проездные доку­менты и сухой паек еды на дорогу: сухари, тушёнку, пачку махорки, шматок свиного сала и немного сахара – рафи­нада. Махорку и сало он сменял у русских солдат на сахар, но ничем из полу­чен­ного не восполь­зо­вался. В глухом привок­зальном пере­улке его ударили сзади кастетом по голове, забрали деньги и все продукты, но доку­менты не тронули. В медпункте при отде­лении желез­но­до­рожной милиции ему забин­то­вали голову, дали немного хлеба и помогли сесть на идущий в Ташкент поезд.

Атхам никогда ничего из еды не просил, но с благо­дар­но­стью принимал пригла­шение деда участ­во­вать в общей трапезе, принимал как бы только из вежли­вости и ел очень мало. Боль­шого боро­да­того деда он уважи­тельно называл «ота», что озна­чало «отец», а к матери и Мусе обра­щался по-русски: «сестра». Он старался по возмож­ности облег­чить своим новым знакомым нелёгкий поездной быт: следил за сохран­но­стью вещей и герме­тич­но­стью окон, бегал с большим алюми­ни­евым чайником за кипятком на станциях.

А поезд «Сталин­град-Ташкент» в ту аномально холодную зиму очень медленно двигался прочь от войны. Перед ним, отпол­за­ющим в глубокий тыл, с траченым войной или изна­чально непри­годным к воин­ской службе чело­ве­че­ским мате­ри­алом, имели преиму­ще­ство все, идущие по одно­ко­лей­ному рель­со­вому пути в проти­во­по­ложном направ­лении поезда, груженные живой силой, техникой, продо­воль­ствием – тем, что нужно было как можно быстрее бросить в нена­сытную пасть войны.

О распи­сании движения поездов, кое-как, нестрого и не везде соблю­да­емом и в мирное время, в годы войны не могло быть и речи. Воин­ские эшелоны отправ­ля­лись по завер­шению форми­ро­вания состава, не воин­ские же часами и сутками стояли на стан­циях, полу­станках и разъ­ездах, пропуская прохо­дящие встречные воин­ские. К этой зако­но­мерной причине стоянок, добав­ля­лись случайные, как-то: нет необ­хо­ди­мого для замены исправ­ного паро­воза; нет паро­воз­ного топлива, ни угля нет, ни дров; рель­совые пути неис­правны или сильно зане­сены снегом и т. п. Вот только бомбёжек поездов как в 41-м не было. Стер­вят­ники Геринга бились со Сталин­скими соко­лами в небе над Сталин­градом и далеко за Волгу не зале­тали. За десять дней пути допле­лись, наконец, до Орен­бурга /тогда – город Чкалов/. Это был последний большой город перед огромной засы­панной снегом казах­ской степью – восточной частью поло­вец­кого Дикого Поля русских лето­писей. По обе стороны от железной дороги лежала белая, идеально ровная беско­нечная эвкли­дова плос­кость, по которой проно­си­лись гонимые ледяным ветром в свою эваку­ацию за гори­зонт большие, в чело­ве­че­ский рост, шары пере­кати – поля. На един­ственных возвы­ше­ниях – теле­графных столбах, сидели, нахох­лив­шись и глубоко вжавши в тело криво­клювые головы, седые степные орлы.

Изредка, вече­рами, в просвете грязно-серых туч на правом /западном/ крае равнины видне­лось огромное, размером с тележное колесо, кроваво-красное холодное солнце. Пейзаж поражал и вели­чием, и свое­об­разной красотой, вроде зловещей красоты царства Андер­се­нов­ской снежной коро­левы. Матери вспо­ми­нался и Джек Лондон… его белое безмолвие… и ещё кто-то из сереб­ряных русских поэтов: свой дикий чум среди снегов и льда воздвигла Смерть, // над чумом ночь полгода.

Чем дальше продви­гался поезд на юг, тем, в пику её гимна­зи­че­скому учеб­нику географии, все холоднее стано­ви­лось и все труднее было добы­вать пропи­тание. В России на стан­циях и полу­станках велась ещё кое-какая торговля. Что-то можно было купить и за большие деньги, но продавцы пред­по­чи­тали нату­ральный обмен. На продо­воль­ствие можно было обме­нять одежду, обувь, укра­шения из золота и серебра, табак, спирт, одеколон, соль, спички, мыло и лекар­ства, бинты и марлю. Однако в Казах­стане места оста­новок поезда были мало – или вовсе безлюдны. На станции Аральск удалось поме­нять два куска мыла на вяленую рыбу и десяток каменной твёр­дости черных сухарей. После того, как это было съедено, три дня голо­дали. На четвёртый день поезд оста­но­вился в ожидании встреч­ного на голом полу­станке в степи. В нескольких сотнях метрах от разъ­езда распо­ла­га­лось типичное для этих забытых богом мест, малое, в несколько домиков, казах­ское жилое придо­рожное посе­ление. Ближайший к поезду призе­ми­стый домик, с малень­кими подсле­по­ва­тыми окош­ками, как и все стро­ения в этой безка­менной и безлесной степи, был слеплен из смешанной с соломой глины. Ни деревца, ни кустика и никакой другой флоры не было рядом. Но фауна была.

Два огромных двугорбых, обросших густой присы­панной снегом шерстью верблюда – бактриана стояли у домика, повернув к поезду небольшие горбо­носые головы. Здесь не было ничего от научных и техни­че­ских дости­жений не так далеко отсюда громы­ха­ю­щего войной двадца­того века. И две тысячи лет назад совре­мен­ники древних римлян, и пять тысяч лет назад совре­мен­ники шумеров жили в этой степи и также заме­ши­вали глину с соломой для соору­жения жилья и верблюжий помет с соломой же для обогрева в зимнюю стужу[9].

Мать видела, как Атхам вышел из вагона и побежал зачем-то к ближ­нему казах­скому дому. Его не было довольно долго. Мать опаса­лась: не случи­лось ли там с ним что-нибудь плохое, не уйдёт ли без него поезд. Но когда встречный состав уже подходил с гуде­нием, она увидела Атхама, бежав­шего к поезду с большим плоским матер­чатым свёртком. Это была серая поездная наво­лочка с десятком ещё горячих больших, около полу­метра в диаметре, круглых тонких и темных, дивно пахнувших лепёшек. Это было похоже на чудо.

– Как, – спра­ши­вала его мать, – как тебе удалось запо­лу­чить этот прекрасный хлеб?

Атхам мог бы ей все объяс­нить по-узбекски в подроб­но­стях, но русских слов ему для подроб­но­стей не хватало. Однако для выра­жения голой сути произо­шед­шего мини­мально необ­хо­димые слова в великом и могучем он нашёл.

Пуфайка, сестра, – сказал он… пуфайка к ебени­мать. Мать от волнения как-то не заме­тила сразу, что он возвра­тился без формен­ного солдат­ского бушлата-тело­грейки и ещё дрожит мелкой дрожью от холода. Тогда она в первый раз за всю дорогу запла­кала. Он утешал ее, и для этого непро­стого дела нашёл нужные русские слова.

– Не плакай, сестра, – просил он, – не плакай… Ташкент приедем, Ташкент тепло.

И она пове­рила ему: Ташкент – тепло. И никогда об этом не жалела.

преды­дущая страница

[7] О том, как это может быть знали все в нашем Инсти­туте Элек­тро­ники, где на Доске почёта, среди прочих, нахо­дился портрет вете­рана Великой отече­ственной войны слесаря меха­ни­че­ских мастер­ских Филиппа Ивано­вича Лаен­кова. Старший сержант Лаенков участ­вовал в обороне Брест­ской крепости, был ранен, пленён. В плену привле­кался к прину­ди­тельным работам. С последней — из угольной шахты в Эльзасе, убив конвоира, бежал. Затем, с фран­цу­зами и другими бывшими воен­но­плен­ными из разных стран, парти­занил в лесах Лота­рингии, был награждён фран­цуз­ским орденом. После войны вернулся в СССР, был интер­ни­рован и отправлен благо­дарным отече­ством в лагерь. После XX съезда полно­стью, а с полу­че­нием доку­мен­тальных свиде­тельств из Франции — и с изви­не­ниями, реаби­ли­ти­рован. Награждён вдогонку орденом Крас­ного знамени. Я знал его и лично, как отца коллеги Миши Лаен­кова, который приняв рюмку другую, так говорил об обострённом по совет­ским меркам чувстве собствен­ного досто­ин­ства Филиппа Ивано­вича: мой, клюнутый галль­ским петухом папа

[8] Это атмо­сферное явление порож­да­ется боль­шими высо­ко­тем­пе­ра­тур­ными обла­стями пожаров высокой плот­ности. Его разно­вид­но­стью явля­ется «атомный гриб». Во Второй мировой войне, кроме Сталин­града, огненный смерч возникал при бомбар­ди­ровке Гамбурга, Дрез­дена и ещё трёх немецких городов, а также Токио и Хиро­симы. При бомбар­ди­ровке Нага­саки огненный смерч не наблю­дался из-за холми­стого харак­тера местности.

[9] Об этом подробно, с горечью и болью в романе Чингиза Айтма­това: «И дольше века длится день».