Важным следствием лондонского договора являлось решение создать на территории СССР польскую армию из бывших интернированных польских военнопленных, добровольцев и таких амнистированных заключённых польских граждан, как мой отец. Договорились, что армия эта будет политически подчинена Лондонскому правительству в изгнании. Командование армией, создаваемой под настойчивым давлением Уинстона Черчилля, в ещё вчера враждебной России /в России, как бы она теперь ни называлась/ было поручено генералу Владиславу Андерсу.
Андерс приступил к выполнению своих обязанностей в середине августа 41-го года, сразу после выхода из печально знаменитой внутренней тюрьмы НКВД в Москве на Лубянке, где он провёл все предыдущих двадцать два месяца. Это был кавалеристский генерал, с опытом Первой мировой войны в составе Российской Армии. Там он храбро воевал, отличился, был награждён орденом Св. Георгия и в 1917-м году прошёл ускоренный курс обучения в Петроградской академии Генерального штаба. Он свободно владел русским языком и, при беседе Сталина с посетившим в декабре 41-го Москву генералом Сикорским, служил последнему переводчиком. Переговоры Сталин – Сикорский были трудными. О браке по любви и не заикались. Брак по расчёту тоже трудно склеивался. Слишком различны были у партнёров расчёты. В начале декабря Сталин уже был уверен: «блицкрига» у немцев не получилось, их разобьют под Москвой и этой, рано пришедшей необычно суровой зимой, как минимум – остановят. Поэтому он держал совсем «другой фасон», чем во время страшной июньско-августовской катастрофы, когда на Лондонских переговорах послу Майскому приходилось по Сталинскому велению вытягивать амёбную ложноножку в сторону враждебного, изгнанного при прямом участии СССР в Великобританию и прикормленного там, польского правительства. Сикорский пожаловался Сталину, что распоряжение об амнистии в ряде случаев не выполняется и передал список на четыре тысячи польских офицеров из лагерей вблизи Харькова и Калинина, пропавших без вести. От них внезапно весной 40-го года перестали приходить письма /посылать и получать письма разрешалось/ родственникам, проживавшим на оккупированной немцами территории. Генерал был уверен: офицеров перевели в какие-то дальние лагеря и скрывают там, не желая освобождать. Он не испытывал иллюзий по поводу нравственных качеств своего нового союзника, но был все ещё далёк от понимания того, что произошло на самом деле. Розыск пропавших офицеров Андерс поручил ротмистру графу Юзефу Чапскому[5]. Но граф тогда, в 41-ом, от своих советских контактёров не узнал толком ничего, хотя о многом догадывался.
А на самом деле весной прошлого 40-го года, когда во всю игрался ещё тот, довоенный, спектакль, тройкой НКВД без суда и следствия было вынесено несколько тысяч смертных приговоров польским офицерам. Большую их часть успели привести в исполнение. Заводя небольшими группами, расстреливали в подвалах тюрем, хоронили безымянно в общих могилах. Более четырёх тысяч было убито и захоронено в знаменитом Катынском лесу под Смоленском. Кроме кадровых офицеров там находилось также немало призванных из запаса представителей польской интеллектуальной элиты. В 2007 вышел на экраны фильм Анджея Вайды «Катынь». Среди захороненных там был и отец режиссёра – артиллеристский офицер Якуб Вайда.
Произошедшее тем не менее не являлось антипольским геноцидом. Со своими «врагами народа» здесь поступали точно так же. О возможных внешнеполитических последствиях содеянного тогда, в не роковом ещё сороковом, и думать не могли. Настроение было типа: Ничего, что немцы в Польше, но сильна страна. // Через месяц и не больше кончится война. Достоверные данные о произошедшем с польскими офицерами будут извлечены из секретных архивов ещё очень и очень нескоро.
А пока товарищ Сталин пообещал союзнику разобраться, выполняет ли нерасторопный товарищ Берия указ об амнистии в полной мере, но предположил со своей стороны, что офицеры из списка Сикорского, по-видимому, разбежались и искать их надо не в СССР, а совсем в другом месте, из которого он, при всем желании, вернуть их назад не может /в чем был абсолютно прав/, вероятнее всего – в оккупированной японцами Маньчжурии /так, в своей излюбленной манере и с подначивающим намёком: к врагам, к врагам нашим бегут – пошутил/. Не ожидая результата обещанной разборки, стороны все же заключили соглашение по военным вопросам. Договорились: шесть формируемых дивизий армии Андерса будут разделены между СССР и Британией. Оставшиеся в СССР получат статус автономных польских воинских соединений под Верховным советским командованием. Направляемые в Британию будут сформированы в Средней Азии и уйдут на Ближний Восток[6]. Банкет, устроенный Сталиным в честь Сикорского в ещё осаждённой немцами Москве, поразил изысканным изобилием стола и искренним гостеприимством видавших виды, но не слишком изощрённых в диалектике, польских аристократов. Дело в том, что советский руководитель был не только великим вождём и учителем товарищем Сталиным, но ещё и сыном славного дружелюбием и гостеприимством грузинского народа Иосифом Джугашвили.
Как вождь, он был беспощаден к своим врагам, действительным и мнимым. Любил, глядя в специально для него проделанное и незаметное из зала суда небольшое отверстие, наблюдать как изворачиваются, лгут, предают друзей и клянутся в своей вечной любви к Нему эти ничтожные мелкие человечишки, пытаясь спасти свою, никому кроме них самих не нужную, жизнь. Но, как грузинский мужчина, он не мог в своём доме, за своим столом, кормить гостя невкусной едой, поить плохим вином, произносить не добрые, не мудрые или не уважительные к гостю и к его народу тосты.
Через шесть недель, после провозглашения амнистии, объявили амнистию и отцу. Он получил статус интернированного до конца войны гражданина союзной иностранной державы, имел право свободно перемещаться по территории СССР, кроме особо оговорённых мест, и либо стать военнослужащим польской армии, либо работать в СССР.
В лагере, где сидел отец, выходцев из Польши призывного возраста было очень мало. Об армии Андерса он, как и его польские солагерники, не знал тогда почти ничего. В 1938-м году он был признан польской медицинской комиссией негодным к строевой службе из-за сердечной недостаточности. Но теперь, думал он, будут брать всех. А пока он продолжал работать ту же работу на прежнем месте, но уже не как заключённый. По законам военного времени свободные труженики, как и зэки, работали по двенадцать часов в день и без выходных. За прогулы и опоздание на работу судили. Была такая уголовная статья. За труд платили, но в условиях карточной системы за эти деньги мало что можно было купить.
Происходящее с отцом зимой 41-го вблизи города Соликамска, при всех трудностях и лишениях, было бы все же кощунственно сравнивать с происходящим одновременно в Варшаве с членами его семьи.
Поступать в польскую армию он твёрдо решил только весной 42-го, когда узнал, что все «лондонские» поляки уйдут из СССР на Ближний Восток под командование к британцам, в подмандатную им Палестину. И вот почему…
И до, и после заключения в лагерь, отец отправлял из СССР письма родным в Варшаву. Как это ни может показаться странным, и его письма, и ответные послания от брата Эйноха до второй половины ноября 40-го года обычно доходили до адресатов. Каждое следующее письмо из Варшавы было хуже предыдущего. ещё во Львове он узнал о приказе генерал-губернатора Ганса Франка, по которому варшавские кварталы с преимущественно еврейским населением были объявлены карантинной зоной. Из еврейских кварталов выселили всех проживавших там поляков, поместив на их место много большее число евреев, в том числе и привезённых из соседних польских городов[7] .
Отцовскую родню тоже выселили из преимущественно «польской» улицы Медной /Miedziana/ на печально знаменитую в Варшаве криминальную Крахмальную
/Krochmalna/ улицу[8]. Их новым жильём стал битком набитый большой трёхэтажный доходный дом, зажатый между двумя ещё более высокими домами. Здесь в одну тесную и тёмную комнатёнку могли затолкать целиком большое многодетное семейство.
В подробном, на нескольких страницах, письме, отправленном из Варшавы в начале ноября 40-го, брат писал об объявленном в октябре решении немецких властей превратить карантинную зону в еврейское гетто в Варшаве.
Был издан приказ, объясняющий создание гетто еврейским антисанитарным образом жизни /грязные евреи/ и их упорным сопротивлением национал социалистическому справедливому распределению материальных благ. Считалось, что чистоты и справедливости прибавится, когда около полумиллиона евреев будет размещено в одном городском квартале, составляющем несколько процентов от территории Варшавы. Гетто обнесли по периметру трёхметровой стеной, построенной самими евреями, с колючей проволокой сверху. Евреи имели право покинуть территорию гетто только по особому разрешению. За выход без разрешения – тюремное заключение /после закрытия гетто – смертная казнь/.
Приказ декларировал подотчётное немецким властям внутреннее самоуправление в гетто. С этой целью были созданы юденрат /совет старейшин/ и еврейская полиция /цивильный пиджак с галстуком, форменная фуражка, из вооружения – только резиновая дубинка/.
Брат сообщал о все возрастающих издевательских ограничениях, налагаемых немецкими властями, о нищенском, все более голодном и хронически безработном существовании большинства населения гетто, об отчаянии и тревожных слухах, о том, что скоро будет ещё хуже, что среди членов юденрата и полицейских есть и те, которые выслуживаются перед немцами, что ушлые и отчаянные парни из крахмального криминалитета живут в гетто получше остальных, занимаясь нелегальным бизнесом и контрабандой продовольствия, что младшего брата, к великому огорчению семейства, уже не раз видели в их компании. Он писал: из всего семейства работа есть только у него и у старшей сестры. Он ночами месит тесто в нелегальной подпольной пекарне местного криминального босса, а сестра работает по двенадцать часов в день без выходных на немецком швейном предприятии /точно так же, как и отец в точильной мастерской своего лагеря, словно и об этом Молотов с Риббентропом тоже договорились/. Хуже всех, печалился Эйнох, переносил произошедшие перемены дед Элиаш. Он стал раздражительным, молчаливым и все чаще и больше молился. Он разругался и полностью прекратил всякие отношения со своим земляком и другом детства рабби Симхой, который стал членом юденрата. Это письмо от родни было последним. Ответа на письма отец более не получал. В марте 41-го, с мизерной надеждой на успех, он отправил письмо своему польскому однокласснику Вацлаву, но менее чем через месяц письмо из Варшавы получил. Вацлав писал: в середине ноября прошлого года вышел немецкий приказ, объявляющий гетто закрытым. Евреям было абсолютно запрещено покидать его территорию и любым способом общаться с внешним миром. Что там происходит теперь на самом деле никто в городе толком не знает. Слухи ходят разные, но все не хорошие. Говорят о сильном голоде, эпидемиях инфекционных болезней, об отсутствии самых необходимых лекарств, о расстрелах контрабандистов и подростков, пытавшихся пронести в гетто продовольствие, и даже о попытках вооружённого еврейского сопротивления.
С этого момента судьба оставшейся в Варшаве родни стала отцовской сердечной болью на многие годы. Она ещё усилилась после германского нападения на СССР, когда стали известны нацистские зверства на оккупированных советских территориях. Отец был уверен в том, что, оставшись в СССР он ничего не сможет узнать о своей семье. А вот Палестина, куда направлялась польская армия, как ему тогда казалось, обнадёживала. Там, где имелись представительства авторитетных еврейских общественных организаций и Красного Креста, вероятнее всего можно было узнать правду о происходящем в Варшавском гетто. Кроме того, в Палестине ещё с начала 30-х годов поселилась семья Вайсблюмов, родственников его матери. Эти состоятельные и политически активные люди могли иметь в Польше свои источники информации. И, наконец, он надеялся: кто-нибудь из его близких, избежав заключения в гетто или как-то выбравшись оттуда, сумел перебраться к Вайсблюмам, в кибуц вблизи Тивериадского озера. Он потратил довольно много времени на получение каких-то разрешающих и направляющих документов, и только в конце июня 1942-го года получил от польского представительства в СССР бесплатный железнодорожный билет на проезд от Соликамска до Ташкента, вблизи которого формировалась польская армия и находился штаб Андерса. О произошедших в последующие два месяца событиях, информация у меня, увы, минимальна.
Попрощавшись, с оставшимися досиживать сидельцами, он собрался в дальнюю дорогу. Самойлов, начальник инструментального цеха, куда была приписана и мастерская Иваныча, неплохо относился к нему и после амнистии несколько раз беседовал с ним /отец только в Ташкенте понял почему/. Он распорядился заменить часть положенных отцу по расчёту и мало на что пригодных денег, несколькими килограммами натурального продукта от Соликамского калийного комбината, производящего, кроме стратегически важной калийной, ещё и обычную поваренную соль. В те суровые годы соль была одной из немногих твёрдых валют и её меняли на самое ценное: на табак и хлеб, а отец в то время был заядлый курильщик.
Кроме того, он дал отцу рекомендательное письмо к проживавшему в Ташкенте его земляку из приволжской деревни близ Камышина для устройства на работу, если отца не возьмут в польскую армию[9].
Отец без особых, по лагерным меркам, приключений добрался до Ташкента и был поражён невиданной и немыслимой им, Варшавским жителем, экзотической атмосферой огромного города, разделённого каналом «Анхор» на застроенное наспех российскими колонизаторами его привокзальное европеизированное левобережье, и древний, возможно, видавший ещё и гоплитов Александра Македонского, азиатский «старый город»[10].
Он поселился в «старом городе» и там его удивляло все: июльская сухая сорокaградусная жара и одетые, несмотря на жару, в тяжёлые тёмные тёплые халаты местные жители; прохладная, прозрачная вода, текущая по неглубоким узким каналам – арыкам, прорытым по обочинам узких улиц, и считавшаяся питьевой; на тех же улицах – немощёных, покрытых слоем пыли – тонкой, как дорогая пудра, поднимаемой и самым лёгким ветерком; всадники с поклажей на двугорбых верблюдах и лошадях, но более всего – на маленьких, мохнатых, отчаянно кричащих по ночам осликах-ишаках; слепленные из желтоватой глины приземистые дома, все – с обращёнными к улице слепыми, без окон, стенами; маленькие узкие с затейливым резным узором деревянные калитки; обвешенные плодами фруктовые деревья во дворах за низкими заборами, и такие же – кое-где растущие просто на улицах; никогда невиданная им ранее средневековая мусульманская архитектура мечетей и медресе; закрытые с головы до ног чем-то черным и непроницаемым молчаливые мусульманские женщины; огромный, шумный и остро пахнущий азиатский базар, даже и в военное время заполненный вполне доступными по цене овощами, орехами, сухими и свежими фруктами.
Долго и напрасно он пытался узнать у прохожих о месте нахождения штаба формируемой польской армии Андерса. Люди молча проходили мимо или со страхом в глазах отворачивались. Только один русский очень старый старик сказал: он не знает где штаб, но может объяснить где находится польский костёл. Однако костёл к штабу никакого отношения не имел. И только на другой день другой старик дал дельный совет: спросить у милиционера. И милиционер, с огромными и пушистыми, как у самого маршала Семена Будённого, усами, потребовав сначала у отца документы и прочитав все вслух по складам, объяснил – где и как туда добраться.
предыдущая страница | следующая страница
[5] Чапский, как и его шеф Андерс, детство и юность провёл в России. Учился в Петербургском университете юриспруденции, в Польше и Франции изучал живопись. Воевал в двух мировых войнах. После второй войны жил и работал как художник и писатель во Франции, в том числе – и в журнале В. Максимова «Континент». Был близко знаком с литераторами «серебряного века»: З. Н. Гиппиус, Д. С. Мережковским, Д. В. Философовым, А. М. Ремизовым. В 1942 году в Ташкенте на званом обеде у Алексея Толстого познакомился с Анной Ахматовой и Лидией Чуковской. В «Записках об Анне Ахматовой» Лидия Корнеевна полагает, что стихотворение: В ту ночь мы сошли друг от друга с ума,// Светила нам только зловещая тьма… Ахматова посвятила Чапскому. / У других авторов есть аргументы в пользу других адресатов./ В 1949-м граф опубликовал мемуары «На бесчеловечной земле», на основе которых был написан сценарий упомянутого ниже фильма Вайды.
[6] Однако менее чем через год, все сформированные Андерсом польские воинские соединения ушли из СССР на британский Ближний Восток.
[7] Альфред Розенберг, Юлиус Штрейхер и ещё несколько мощных мыслителей их круга, со свойственной передовой немецкой науке склонностью к широким обобщениям и поискам новых путей, произвели революционный переворот в закостеневшей на две тысячи лет классической теории антисемитизма. Они доказали: главным злокачественным еврейским свойством является не высокомерная, враждебная всем иным иудейская религия, а гнилая еврейская кровь /или наследственная преступная склонность, или порочная генная структура — зависит от того, кому объяснять/. Новая теория породила и новую практику. Так, в карантинные зоны Варшавы поселяли для последующего сожжения евреев не только Моисеева, а любого закона: Иисусова, атеистического, а закона Карла Маркса и Розы Люксембург — с особым удовольствием. Ныне эта теория признана всеми интересантами, кроме нескольких ультраортодоксальных христианских сект.
[8] Илья Ильф посетил Варшаву в 1937-м году. В его записной книжке есть несколько строк об улицах её еврейского квартала: Крахмальная улица — Молдаванка Варшавы. Здесь можно войти в любую квартиру любого дома и предложить краденые вещи — купят. Улица узкая, с выступами, с жалким базаром у обочины тротуара… В Варшаве считается, что джентельмен с Крахмальной — это не бог весть какое сокровище. Хорошо, если просто вор, а то, может быть, и хуже.
[9] От моих длительных и разнонаправленных забегов в разные стороны у читателя может создаться впечатление: автор по возрасту и состоянию мозгового кровообращения забыл об основной теме своего сочинения. Поспешу успокоить. Нет, не забыл. И, здесь, по ходу только отмечу, а в своем месте подробно объясню, как это рекомендательное письмо сыграло решающую роль в моем появлении на свет
[10] Сойдя с поезда, вблизи вокзала отец сел на трамвай под номером 1 и проехал на нем до конца, что заняло около часу времени, с острым любопытством глядя в окно. Большая часть пути приходилась на узкие и кривые улочки «старого города». Конец маршрута был поблизости от большой мечети с огромным базаром за ней. Там, побродив несколько часов и спрашивая у кого попало, он за небольшую плату нашел временное жилье. Это была маленькая комната с гладким, чисто выметенным земляным полом, без мебели и даже без кровати, с постельными принадлежностями, извлекаемыми на ночь из проделанной в стене ниши и электрической лампочкой без абажура под низким потолком, но на удивление прохладная и в самую жару. Пристройка находилась во дворе при доме, где проживала многодетная, вся в трудах и заботах, дружная узбекская семья.