Автор: | 29. июня 2018

Василий Аксёнов. В своём творчестве постоянно экспериментирует, стремится к нестандартным художественным решениям (характерно, что его повесть 1972 г. названа «Поиски жанра»). В одних произведениях (например, повесть «Затоваренная бочкотара», 1968 г.) он смело сочетает реалистическую манеру с методами русского литературного авангарда 20-х гг. XX в. В других (повесть «Мой дедушка — памятник», 1972 г.) продолжает традицию гротеска Н. В. Гоголя и М. А. Булгакова. Роман «Ожог» (1975 г.) содержит исповедальные признания наряду с присущей автору самоиронией.



На высоте «Ардиса»

Штрихи к роману «Грустный бэби»

Зимой одного из семи­де­сятых годов на снежные аллеи Пере­дел­кина выса­дился амери­кан­ский десант. Так, веро­ятно, и воспри­ни­ма­лась соот­вет­ству­ю­щими това­ри­щами и их орга­нами эта команда из девяти человек: глава злокоз­нен­ного изда­тель­ства «Ардис» Карл Проффер, его жена Элендея, их дети Иен, Крис и Эндрью, брат жены Билл, чья-то мама, по имени «бабушка», и две универ­си­тет­ские девушки Нэнси и Таис.

Карл и Эллендея Проффер в “Ардисе”. 1979 г.

Маль­чики прыгали, как снегири, в своих ярких куртках и мун-бутсах, Элендея с бодро­стью и энер­гией необык­но­венной выша­ги­вала под соснами, то распа­хивая, то запа­хивая замор­ское норковое роско­ше­ство, сам высо­ченный мистер Проффер (он в своё время играл в основном составе баскет­больной команды Мичи­ган­ского универ­си­тета) нето­роп­ливо шествовал, иногда опуская поро­зо­вевший нос в грубые, если не сказать грубейшие, меха своего огром­ного русского тулупа. Он явно насла­ждался: сколько вокруг России, сколько вокруг, черт побери, русской литературы!
Когда, после выпуска «Метро­поля», соци­а­ли­сти­че­ский реализм лишил Проф­феров доступа на русскую землю, они огор­ча­лись, может быть, не меньше, чем иные высланные русские писа­тели. Уникальная русо­филия, выросшая на почве Мичи­гана и Индианы!

В амери­кан­ской руси­стике, сеть которой неве­ро­ятно широка, но не так уж глубока, немало есть эрудитов, отно­ся­щихся к пред­мету вроде как к мине­ра­логии; есть и такие, которым «русский дух» претит. Расска­зы­вают, например, об одном таком «спеце», который, поддав, однажды выска­зался в таком духе, что пред­почёл бы изучать русскую куль­туру как древних греков, то есть как лите­ра­туру мёртвых.

Есть и редкие примеры удиви­тельной само­от­дачи, обычно всегда связанные с уникаль­ными чело­ве­че­скими каче­ствами и талан­тами. Патриша Блэйк в своей книге о знаме­нитом пере­вод­чике и учёном Максе Хейворте расска­зы­вает, что Макс очень страдал, когда соцре­а­лизм навсегда отказал ему в визе. Однажды Патриша верну­лась из Греции и сказала Максу: ты знаешь, эта страна напо­ми­нает чем-то наш «Анион». Так они назы­вали между собой Совет­ский Юнион. Луковый вкус слова имел неко­торое отно­шение к тради­ци­онным русским куполам, к той России, которую они любили. Через неделю Макс позвонил ей в Нью-Йорк уже из Греции. Он облю­бовал там какой-то остров и провёл на нем большую долю своих последних лет. Сидя посреди Эгей­ского моря, он работал над русскими книгами и обсуждал со своими гостями последние москов­ские лите­ра­турные коллизии.

Courtesy of Ann Arbor Area Convention and Visitors Bureau

Благо­даря Карлу Проф­феру в русскую куль­туру вошёл (без сомнения, уже навсегда) Анн-Арбор, мичи­ган­ский «большой маленький городок», город-кампус с его универ­си­тет­ской «так-сказать-готикой», ресто­ран­чи­ками, лавками и копи­ро­валь­ными мастер­скими даун­тауна, ярко осве­щён­ными до глубокой ночи книж­ными мага­зи­нами, толпами «студяр», запашком мари­хуаны, симво­ли­зи­ру­ющим либе­ральное мень­шин­ство, и пуши­стыми зверь­ками, сную­щими среди посе­лений стабиль­ного боль­шин­ства, по всем этим улицам Хилл, Спрусс, Лэйк, Элм, проплутав по которым, русский писа­тель неиз­бежно в конце концов выезжал на немо­щёный Хитервей, чтобы увидеть там, в глубине, за ство­лами клёнов и сосен, большой дом, бывший когда-то заго­родным клубом, и мягкие скаты поля для гольфа, по которым нето­роп­ливо движется высокая суту­ло­ватая фигура, сопро­вож­да­емая парой собак и тройкой детей.

Именно здесь, по сути дела, возник новый период русского лите­ра­тур­ного сопро­тив­ления, непо­сти­жи­мыми «воздуш­ными путями» идил­ли­че­ский пейзаж оказался связанным с пресло­ву­тыми кухнями москов­ских и ленин­град­ских интел­лек­ту­алов, с черда­ками богемы.

Из амери­кан­ских слави­стов никто, пожалуй, так хорошо, как Карл, не понимал русской лите­ра­турной среды. Он, в част­ности, улав­ливал неко­торую этой среды «шпани­стость» и даже сам был как бы тронут слегка этой «шпани­сто­стью», во всяком случае, никогда не говорил о своём пред­мете ни с выспрен­ними приды­ха­ниями, ни с акаде­ми­че­ской холод­но­стью, а вот арти­сти­че­ским матюком пускал нередко и с удовольствием.

Употреб­ление этих выра­зи­тельных средств, кстати сказать, и русской-то пишущей братией нередко выглядит курьёзно, из пред­мета стиля они то и дело стано­вятся неуместным попер­ды­ва­нием. Карл с удиви­тельной для иноязыч­ного чело­века тонко­стью чувствовал русский лите­ра­турный стиль и никогда его не терял.

К сере­дине семи­де­сятых годов Проф­феры, по сути дела, стали полно­прав­ными членами нашей среды. В Москве гово­рили о них не как о каких-то отвле­чённых замор­ских меце­натах, а как о своих, как о «ребятах». «На днях ребята звонили, снова к нам соби­ра­ются…» – «Ребята хотят выпу­стить полного Булга­кова…» и т.д.

Проник­но­вение этих двух типичных «мид-вест» амери­канцев в русскую куль­турную среду было настолько глубоким, что они даже в конце концов почув­ство­вали тот лёгкий «напряг», который всегда суще­ствовал между арти­сти­че­скими общи­нами Москвы и Ленин­града. Ища в канальных жителях наслед­ников Сереб­ря­ного века, Карл и Элендея все же чувство­вали и неко­торый пери­фе­рийный ущерб, дымок смер­дя­ков­щинки и вздор иных псев­до­клас­си­че­ских претензий. С другой стороны, и Москва ими не идеа­ли­зи­ро­ва­лась, с ее склон­но­стью к конфор­мизму, гедо­низму и говнизму. Все, однако, погло­ща­лось необъ­ятной стра­стью к русской лите­ра­туре, которая (выпуск знаме­нитой «тишэтки») «лучше, чем секс», не говоря уже о рок-н-ролле. Великие вдовы нашей словес­ности Надежда Яковлевна Мандель­штам, Елена Серге­евна Булга­кова, Мария Алек­сан­дровна Плато­нова были в фокусе этой любви. Уж и Брод­ский казался Карлу хрупким гладио­лусом невского побе­режья. Соколов был забро­шенным птенцом Набо­кова, сам Набоков подплывал к «Ардису», как вели­ко­леп­нейший айсберг, Лолита наверху, пять Лолит под поверх­но­стью; все это, конечно, не совсем так, но и не совсем не так.

Однажды я видел, как Карл разго­ва­ривал с двумя москов­скими писа­те­лями об издании их книг. Рядом с затёртой, второго разбора, джин­со­во­стью писа­телей он выглядел как насто­ящий замор­ский книжный делец – отличный костюм в полоску, креп­чайший башмак, поза всегда расслаб­ленная, как у баскет­бо­листа в разде­валке, в глазах, однако, свети­лось полное отсут­ствие деля­че­ских качеств – светя­щееся отсут­ствие, хм, – сопро­вож­да­емое присут­ствием любов­ного чувства, но не к объектам беседы персо­нально, а к нашей общей теме. Ключевой момент – беседа с двумя источ­ни­ками словес­ности, попытка спасти их от загни­вания в подполье.

Будь Карл Проффер дельцом, он, наверное, иначе поставил бы своё пред­при­ятие и, возможно, прогорел бы на этом. Такой мало­то­варный предмет, как русская лите­ра­тура, вряд ли выстоял бы на деловой смекалке и на торговой иници­а­тиве, ему потребны были иные, более аморфные каче­ства, какие-то неясные соче­тания арти­стич­ности и универ­си­тет­скости, привер­жен­ности к словесной игре, расхля­бан­ного энту­зи­азма, чего-то еще, назо­вите это хотя бы средне-западной чудаковатостью.

Я услышал о Проф­ферах впервые от Раи Орловой и Льва Копе­лева году, кажется, в 71-м. Тогда мы были сосе­дями по лест­ничной клетке в аэро­пор­тов­ском коопе­ра­тиве в Москве, теперь мы соседи по изгнанию – они живут на берегу Рейна, я – на берегу Пото­мака. Они мне пока­зали первый арди­сов­ский сборник «Russian Literature» и первый репринт – кажется, «Котик Летаев» Андрея Белого.

– Вот такие ребята, – с энту­зи­азмом воскли­цали Рая и Лев, – вот такие амери­кан­ские молодцы! Поста­вили у себя в гараже наборную машину и открыли изда­тель­ство, первое амери­кан­ское изда­тель­ство русской литературы!
– А кто же они такие?
– Молодые профес­сора Мичи­ган­ского универ­си­тета, оба красавцы, а Элендея просто неопи­су­емая красавица!
Так с массой воскли­ца­тельных знаков, что в те времена еще не каза­лось пере­бором, пришла эта первая инфор­мация об «Ардисе».
– Милое начи­нание, ничего не скажешь, – кажется, пробор­мотал я, разу­ме­ется, даже не пред­ставляя себе, что это милое начи­нание, по сути дела, пред­ложит альтер­на­тивный путь целому направ­лению или, лучше сказать, всей волне вольной совре­менной русской литературы.

К тому времени в Совет­ском Союзе уже окон­ча­тельно уста­но­ви­лось то, что принято назы­вать «второй куль­турой» или «лите­ра­турно-худо­же­ственным подпо­льем». Возникшая на откате отте­пели, пишущая братия уже не прята­лась по углам и не зака­пы­вала сочи­нений на садово-огородных участках, а, напротив, соби­раясь кучками, под порт­вейн, громо­гласно читала свои вирши и проза­и­че­ские опусы, провоз­гла­шала новых гениев. Среди богемной графо­мании иногда и в самом деле возни­кало интен­сивное излу­чение осно­ва­тельных талантов, вроде поэтов Евгения Рейна, Генриха Сапгира и прозаика Вене­дикта Ерофеева. Да и у офици­альных «проти­во­ре­чивых авторов» в ящиках стола накап­ли­ва­лось все больше так назы­ва­емой «нетленки», то есть вещей, негодных для совет­ского тлена, пред­на­зна­ченных как бы для другой, более осмыс­ленной лите­ра­турной жизни; многие писа­тели, хватившие славы в начале шести­де­сятых, стано­ви­лись «непро­хо­дим­цами». Сужу по себе: продолжая, так сказать, разви­ваться в каче­стве писа­теля, я уходил все дальше от поверх­ности совет­ской лите­ра­туры, на поверх­ности же дегра­ди­ровал, там оста­ва­лось все меньше «напи­сан­ного Аксе­нова» – две трети, поло­вина, треть, узкий месяц… У Битова его лучший роман «Пушкин­ский дом» кусоч­ками выбра­сы­вался на поверх­ность под видом расска­зиков и эссе, основная же глыба поко­и­лась в глубине. Искандер из своего «Сандро» тоже выкра­ивал кусочки на прокорм, между тем как эпос все вели­ко­лепнее разрастался.

Выход для всей этой куль­туры был только один – за рубеж. Забро­сить за бугор – такое стало быто­вать попу­лярное выра­жение. Однако печа­таться в русских эмигрант­ских изда­ниях вроде «Граней», «Посева» и позже «Конти­нента» озна­чало вста­вать в открытую конфрон­тацию к режиму, на это реша­лись только поли­ти­чески детер­ми­ни­ро­ванные люди. Худо­же­ственное подполье коле­ба­лось, и не только по своей обычной и вполне нормальной трусо­ва­тости, но и по подсо­зна­тель­ному оттал­ки­ванию от какой бы то ни было поли­ти­че­ской ориен­тации, то есть по анар­хич­ности самой своей природы.

Появ­ление неза­ви­си­мого, неэми­грант­ского, но амери­кан­ского, да и не просто амери­кан­ского, но универ­си­тет­ского изда­тель­ства, основным крите­рием кото­рого стала худо­же­ствен­ность, пред­ла­гало уникальную альтернативу.
Позднее, когда скандал с «Метро­полем» разго­релся вовсю, цепные псы соцре­а­лизма, разу­ме­ется, объявили Карла Проф­фера чело­веком ЦРУ. Вот, дескать, какой хитрый ход приду­мали амери­кан­ские соот­вет­ству­ющие органы. Для этой своры мир делится очень просто – то, что не КГБ, то ЦРУ.

Сейчас, когда наш друг, спустив­шись со склонов поля для гольфа, ушёл в луга невоз­вратные, я думаю о том, что его вклад в русскую куль­туру невоз­можно пере­оце­нить, даже употребляя самые превос­ходные степени. Для того чтобы это осознать, доста­точно обозреть продукцию «Ардиса» за десять лет его суще­ство­вания, однако дело тут не только в перечне названий, но в самом суще­ство­вании этого холма как опре­де­лённой эсте­ти­че­ской и нрав­ственной высоты, в самом появ­лении на простран­стве русской куль­туры, в нужном месте и в нужный час этой фигуры, осуществ­ля­ющей смехо­творную по нынешним идео­ло­ги­че­ским и коммер­че­ским пара­метрам, но все же суще­ственную миссию арти­сти­че­ской солидарности.

Иосиф Брод­ский, Элендея Проффер, Маша Слоним, Василий Аксенов в гостях у Проф­феров в Энн-Арборе. 1975 г.

Впервые я оказался в «Ардисе» в июле 1975 года, будучи еще совет­ским писа­телем, на обратном пути из Лос-Андже­леса в Москву. Дом был полон народу, молодых слави­стов и русских беженцев. Каждый день появ­ля­лись какие-то новые лица, охва­ченные эйфо­рией эмиграции. На кухне (сказы­ва­лись россий­ские привычки) расси­жи­ва­лись от зари до зари. Карл и Элендея смея­лись: никогда точно не знаешь, сколько народу тут пасётся. Пере­го­во­рить этих русских невоз­можно. Уходишь спать, оставляя за столом пятёрку, скажем, гостей, а утром застаёшь их на том же месте, хотя компания разрос­лась уже до семи, пред­по­ложим, персон. Можно с ходу вклю­чаться в дискуссию, а можно и не вклю­чаться: на хозяев никто особого внимания не обращает.

Несмотря на беско­нечное хлопанье дверей, в «Ардисе» продол­жа­лась как семейная жизнь, связанная с произ­рас­та­нием детей, так и книжное произ­вод­ство – в подвале дома, собственно говоря, и поме­ща­лось злокоз­ненное изда­тель­ство, вмешав­шееся в русский лите­ра­турный процесс без санкций ЦК КПСС. Там функ­ци­о­ни­ро­вала совре­менная амери­кан­ская техно­логия книго­про­из­вод­ства, все эти прин­теры, компо­зеры, копи­ро­вальные машины. Развитие этой техники и ее быстрое удешев­ление удачно совпали с бунтом в совет­ской лите­ра­туре. Карл был безмерно увлечён новыми возмож­но­стями. Уже будучи безна­дёжно больным, он как-то долго мне расска­зывал по теле­фону о новом авто­мате, который прямо читает руко­писи, оста­нав­ли­ваясь на неясных местах, запра­ши­вает уточ­нения и тут же произ­водит текст, готовый для печати.

В сентябре 1977-го «Ардис» приехал на Москов­скую между­на­родную книжную ярмарку. Чудеса в решете – их прини­мали как офици­альных гостей, у них был свой стенд на ярмарке!.. Я стоял с Карлом и Элен­деей возле стенда перед откры­тием экспо­зиции. Толпа москов­ских книж­ников за барьер­чиком все разрас­та­лась, дрожа от нетер­пения, словно свора борзых. Между­на­родные дельцы, пред­ста­ви­тели фирм, проходя мимо стенда «Ардиса», пожи­мали плечами: что тут проис­ходит? Они не знали того, что знали все эти моск­вичи: «Ардис» – это особое изда­тель­ство, не просто амери­кан­ское, частично как бы своё, но свободное.

Разре­шено было выста­вить только книги на англий­ском языке, но в последний момент перед пуском Карл, вспомнив свои баскет­больные дни, с быст­ротой необык­но­венной расставил по полкам образцы и русской продукции – репринты забытых книг, стихи и прозу эмигрантов, внут­ренних и внешних, только что выпу­щенное любимое детище, альманах «Глагол». И вот наконец гордый русский клич: «Путают!» Книж­ники кину­лись к полкам. Без промед­ления начался грабёж. Книжки засо­вы­ва­лись в карманы, за пазуху. Я заметил одного деятеля, который явно подго­то­вился к посе­щению стенда «Ардиса» заранее. На нем были необъ­ятные байковые шаро­вары, схва­ченные резин­ками на лодыжках и с резинкой на поясе. С невоз­му­тимой миной он просто оття­гивал резинку на поясе и бросал книги в эти необъ­ятные глубины.

Вряд ли какой-нибудь грабёж ранее вызывал такой восторг у его жертв. Ни до, ни после я не видел Карла в таком счаст­ливом возбуж­дении. С сияю­щими глазами он только и делал, что подбра­сывал на полки все новые и новые «Глаголы». Граби­тели-интел­лек­туалы тоже лико­вали – книги, книги, откры­лась пещера Алад­дина, разо­мкну­лись «священные рубежи нашей родины»!.. Это был редкий момент массо­вого прорыва и вдохновения.

На следу­ющую Москов­скую между­на­родную выставку «Ардис» уже не был допущен. Книги стано­ви­лись главной заботой погра­ничной стражи. «Букс», «бюхер», «ле ливр», «ксёнжки» волно­вали тамо­жен­ников больше, чем гашиш и кокаин. «Русская цепочка» все-таки суще­ство­вала, книги, будто неук­люжие пере­лётные птицы, пере­се­кали границу – туда в виде руко­писей, обратно томи­ками с эмблемой в виде дили­жанса. Так однажды и мои два тома «Ожог» и «Остров Крым» плюх­ну­лись на лужайку в глубине улицы Хитервей.

Мы с женой прие­хали в Анн-Арбор через два месяца после эмиграции из СССР. Карл пере­бросил мне ключи от своего джипа. Можешь ездить на нем сколько хочешь, только не забывай опла­чи­вать штрафы за непра­вильную парковку. Шаг за шагом он и Элендея вводили нас в амери­кан­скую жизнь; прежде всего это, конечно, каса­лось такой труд­но­по­сти­жимой вещи, как поддер­жание баланса банков­ского счета. Вскоре они выра­зили нам своё приятное удив­ление – как это мы быстро научи­лись справ­ляться сами с ежеднев­ными забо­тами, вот уже и квар­тиру сами снимаем, и телефон сами уста­нав­ли­ваем, пред­ше­ствен­ники ваши не прояв­ляли такой прыти.
– Не надоела ли вам русская лите­ра­тура? – спросил я их.
– Даже больше, чем ты думаешь, – засме­я­лись они и вручили мне пригла­шение на гала-парад «Ардиса» по случаю выхода «Ожога».

Потом мы уехали из Анн-Арбора, но связь с Проф­фера-ми не прерва­лась и на неделю. То и дело, ближе к полу­ночи (окна «Ардиса» обычно сияли в ночи, как сталин­ский Кремль), разда­вался звонок. Карл спра­шивал, «как дела», или «хау ар ю» (англи­зация наших бесед с каждым годом неиз­бежно увели­чи­ва­лась), расска­зывал какие-то новости из Москвы, и мы обме­ни­ва­лись анек­до­тами свежей совет­ской выпечки, только что посту­пив­шими в обра­щение через Париж или Копен­гаген. Каждый раз, когда я слышал в трубке его голос, вспо­ми­на­лась январ­ская ночь 1979 года, кухня в квар­тире на Аэро­пор­тов­ской, метро­польцы, сгру­див­шиеся вокруг приём­ника, завы­вание глушилки, интервью с главой изда­тель­ства «Ардис» на волнах «Голоса Америки». Он говорил: «Мы только что полу­чили из Москвы уникальную лите­ра­турную коллекцию… Не знаем, будет ли она издана в офици­альном совет­ском порядке… Мы выпу­стим ее в любом случае…» В отличие от иных наших так назы­ва­емых собра­тьев, эмигрант­ских писа­телей, которые стали сразу искать за иници­а­тивой «Метро­поля» некий второй коры­сто­лю­бивый смысл, этот амери­канец сразу понял его лите­ра­турную и идеа­ли­сти­че­скую суть.

Кроме всего прочего, я любил чисто физи­че­ское присут­ствие Карла, как здесь говорят, «в нашей толпе». Пери­о­ди­че­ские встречи в Нью-Йорке, Вашинг­тоне, Лос-Андже­лесе, Милане, Париже… голова Карла привет­ливо маячит над сред­не­пле­чием толпы… Последний раз перед началом его траги­че­ского и геро­и­че­ского финала мы встре­ти­лись на атлан­ти­че­ском курорте Рехо­бобич. Боб Кайзер с Ханной, мы с Майей, Елена Якобсон, Карл и Элендея сидели на балконе над темным океаном. Младшая дочь Проф­феров, крошка Арабелла, то и дело прибе­гала, делала страшные рожи, как видно, под влия­нием каких-то муль­тяшек. Ничто не пред­ве­щало беды.

Через несколько дней после этого вечера Карла сразила дикая боль. В таких случаях вспо­ми­на­ется пастер­на­ков­ское: «Стихи мои, бегом, бегом. Мне в вас нужда, как никогда. С буль­вара за угол есть дом, где дней порва­лась череда…»
Карл Проффер был исклю­чи­тельно амери­кан­ской и исклю­чи­тельно универ­си­тет­ской фигурой, и в своём умирании он проде­мон­стри­ровал исклю­чи­тельно амери­кан­ский, исклю­чи­тельно универ­си­тет­ский, если можно так выра­зиться, «подход к проблеме». Не было никаких умол­чаний или иноска­заний. Он говорил, что хочет протя­нуть как можно дольше для того, чтобы маленькая Арабелла успела его запом­нить. Он боролся два года, прошёл через несколько операций и циклов изну­ри­тельной экспе­ри­мен­тальной терапии, а в пере­рывах даже на боль­ничной койке зани­мался пере­во­дами, писал статьи (сенсацию произ­вела его статья о собственной болезни в «Вашингтон пост»), работал над мему­а­рами и даже путе­ше­ствовал на тропи­че­ские острова и в Европу.

Однажды они летели компа­нией над Кариб­ским морем в Майами. Вдруг в само­лёте нача­лась силь­нейшая вибрация, пасса­жиров попро­сили надеть спаса­тельные жилеты. В чём выра­жа­ется англо-саксонско-шотландско-ирланд­ская паника? Карл рассказывал:
– Кэтти закрыла глаза и стала вспо­ми­нать любимые стихи, Лэн, как юрист, чтобы убить время, составлял своё финан­совое заве­щание, Элендея стара­лась успеть дочи­тать детек­тивный роман, а я успо­ка­ивал соседку слева – не волнуй­тесь, самолёт не упадёт, потому что ваш сосед справа нахо­дится на пути к другому финалу.
Болезнь как-то особенно подчерк­нула его чело­ве­че­ские каче­ства, в глазах его свети­лась мягкость, доброта, улыбка. Видно было, что он насла­жда­ется каждой данной минутой, что даже друже­ская болтовня для него сейчас – дар Небес, каждый стакан воды – благо.

Вот теперь он ушёл, сорока семи лет, прово­жа­емый не только детьми, но и роди­те­лями. Русская лите­ра­тура, амери­кан­ский универ­ситет, мировая община писа­телей поте­ряли чело­века пози­тив­ного действия, столь редкого в наше время хлопот­ливой и бессмыс­ленной суеты, когда никто не дослу­ши­вает друг друга до конца, когда книги не дочи­ты­ва­ются, но лишь приот­кры­ва­ются с един­ственной целью даль­ней­шего «по поводу» словес­ного блуда, когда творцы бешено колотят по своим пишма­шинкам, одер­жимые возвы­шен­ными идеями попасть в коммер­че­ские книжные клубы, огрести лопатой пресло­вутые «роялтис», заха­пать очередной «грант», а то и самого «нобеля», убла­жить мега­ло­ма­ни­че­ские свои стра­стишки, хапа­нуть-хапа­нуть-хапа­нуть, создать вокруг себя клику подха­лимов и отшвыр­нуть подальше мало­по­чти­тельных коллег, которые и сами, погрязая в беско­нечных пусто­по­рожних интервью, презен­та­циях, публичных дискус­сиях, зверея от теле­фонных звонков, гонят, гонят, гонят круговую безоста­но­вочную гонку без проме­жу­точных финишей, стараясь хоть на секунду задер­жать внимание совер­шенно озве­ревших под пото­ками книж­ного дерьма чита­телей, пора­зить мир злодей­ством, стащить штаны, проде­мон­стри­ро­вать пенис, плюнуть в суп соседу по комму­налке, в наши дни, когда хрипящий в идео­ло­ги­че­ской астме стражник призы­вает и дальше высоко нести знамя, созда­вать возвы­шенные образы совре­мен­ников, – в эти дурацкие дни из мира ушёл один из немногих людей прямого пози­тив­ного действия, учивший студентов, писавший книги, сделавший делом своей жизни спасение униженной и окле­ве­танной лите­ра­туры, поднявший своё изда­тель­ство на уровень этого все-таки довольно высо­кого предмета.