Люди левого берега
Отец хохотал и, размахивая руками, кричал им из невозможной высоты чистого весеннего неба что-то весёлое.
Другие люди, мама в домашнем халатике, он сам, совсем ещё маленький тогда Гого, соседи по двору, молча стояли у подножия мрачной пожарной лестницы, а его отважный отец ловкими прыжками бежал по краю гулкой крыши, изредка оглядывался, радуясь бледным лицом и сверкая в их сторону улыбкой белых зубов.
Внизу, под ногами толпы, последний тёмный снег ещё тонул в частых мутных лужах, а стремительному побегу отца к чердачным окнам соседних домов нисколько не мешали ни короткий модный плащ, ни узкие брюки, ни опасно лёгкие блестящие ботинки.
Ярче всего Гого запомнил развевающийся на ветру белый шарф отца.
Растолкав людей, к лестнице гурьбой бросились милиционеры.
Почему-то все короткие, кургузо перетянутые ремнями поверх шершавых шинелей, в красно-синих фуражках, серолицые, они с брызгами расплёскивали чёрными сапогами по сторонам мокрый снег. Один из них, безобразно ругаясь, вдруг начал стрелять вверх, в отца, из пистолета.
Отец остановился и с презрением свистнул в сторону врагов.
Страшно закричала, зашаталась и упала без чувств, лицом в холодную лужу, мама.
Две вещи долгие годы хранились особо в дальнем ящике домашнего комода. Невесомый белый шарфик и корявая от изобильно засохшей крови нижняя мужская майка.
– Поймали нашего отца в этот же день, на окраине, милиционеры злые на него были, били всяко, даже сапогами…
Особенно необходимой жизнь в городе становилась летом.
Гого искренне считал, что ему очень повезло: совсем рядом с их домом были три библиотеки, а в далёком конце улицы – та самая, большая, река.
Никто не мешал ему в домашнем одиночестве наслаждаться самостоятельно выбранными книгами, на реку же они всегда бегали дворовой толпой, сговариваясь с мальчишками рыбачить, кататься на чужих дырявых лодках или просто загорать.
А мама всегда много работала.
Под песчаным берегом длинно, в ожидании подъёма на городскую лесопилку, громоздились плоты.
Схваченные цепями и ржавыми, колючими от старости металлическими тросами, большие кучи когда-то ровно отмеренных брёвен тихо колыхались на речной воде, собранные в просторные и многогорбатые плавучие острова.
От дальнего сплава на краях плотов ещё оставались порушенные за ненадобностью лохматые шалаши, набитые досками костровые площадки, но там уже не было никакой существенной тайны.
Раздетые до чёрных трусов дворовые мальчишки чаще играли в догонялки, бегая вволю босиком по тёплым брёвнам, нарочно иногда, ужарев от речного июльского солнца, подгадывая под водящего, чтобы испугаться стремительного преследования и, вроде бы как поддаться, уступая его скорости, а самим вмиг, разбежавшись, нырнуть в прохладную глубину между плотами.
Глаза открывались под водой сами собой, ужас опасной темноты заставлял быстрее подниматься в просветлённые солнцем узкие щели к поверхности, выскакивать, царапая локти и колени, на ближайшие же брёвна и непременно кричать там от счастья спасения.
Сердце колотилось, зубы в ознобе стучали, и славно было лечь испуганным телом на горячие сосновые чешуйки.
Иногда они принимались ловить прямо с брёвен мелких ершей и окуньков, подёргивая пальцами коротенькие рыболовные лески. Если не забывали взять с собой соль, то, оголодав и ленясь делить замечательный день кратким и совсем ненужным возвращением во двор, к домашнему обеду, разводили на берегу, у воды, небольшой костерок и на раскалённых огнём камнях жарили добытую только что рыбёшку.
Те из мальчишек, кто половчее, да и сам Гого тоже, любили осёдлывать на воде отдельные, случайно вырвавшиеся на свободу из общих плотов толстые брёвна, и устраивали тогда грандиозные пиратские сражения, подгоняя свои галеоны обломками досок, как вёслами.
Взрослея, они всё чаще и чаще в своих забавах уходили дальше вниз по реке, постепенно узнавая другие, серьёзные, в отличие от привычных по раннему детству, городские места.
Лето, радостно и долгожданно случившееся после первого же его школьного года, их дворовая компания почти целиком провела на грохочущих стальными инструментами судоремонтных доках; в самые жаркие месяцы следующих каникул они помогали знакомым речным матросам управляться с зерновыми баржами на гигантских прибрежных элеваторах. Матросы были почти все весёлые, загорелые, в тельняшках.
На реке Гого мечтал, на реке улыбался и там же понемногу становился размышляющим человеком. Для этого ему тогда хватало просторов городского речного берега, всего лишь одной стороны огромного, медленно движущегося по его жизни прозрачного и блестящего случайными брызгами мира.
А напротив всегда было другое.
В играх и в заботах приключений Гого иногда вдруг останавливался, почему-то против воли хмурился и пристально смотрел через реку. Полоса далёких и низких деревьев, плоские холмы, такие же облака…
– Левый берег…
Старший мальчишка, окликнувший его от костра, заметил взгляд Гого, но в нетерпеливой досаде махнул рукой.
– Притащи ещё дров! Чего уставился-то? Как-нибудь съездим туда, покажу вам, малышне, где налимов по зиме ловить будем.
Левый берег.
Он был тускл издалека, через реку, и оказался угрюмо пустым, когда Гого впервые вступил на его серый песок.
Там не было привычно ярких спасательных кругов на бортах сытых хлебных барж, не слышалось полезного, трудового визга лесопилок, не тянулись вдоль воды ни плотомойки с бельём добрых хозяйственных тётушек, ни деревянные мостки оживлённых пассажирских пристаней.
Только заборы, заборы, заборы…
Бетонные, краснокирпичные, чёрные от теней старых, прогнивших бревенчатых промежутков.
И колючая проволока…
Везде: поверху, рядами внизу, у подножия натоптанных охранных тропинок, на осветительных столбах.
– Тюрьмы это, зоны для заключённых. Весь левый берег такой, зоны здесь до самых загородных лесов так тянутся.
Когда вечером Гого, притихший усталостью долгого летнего дня, начал за ужином рассказывать про своё путешествие на левый берег, про «заколюченных», мама заплакала.
– Отец твой там сидит... Который уже год.
Ничего в жизни Гого после этого вроде бы и не изменилось.
Успокоил в тот вечер маму, обещал не обижаться на неё из-за молчания, что никогда так подробно не говорила ему про отца.
Стал только почему-то просыпаться Гого по ночам, вставал у окна, смотрел в темноту. Вздрогнул как-то, упал на кровать, забился под одеяло после того, как беззвучно и совсем неожиданно заполыхали над направлением левого берега далёкие огни, заметались там лучи прожекторов, проявились над ними беззвучные пятна белых ракет.
По весне возвратился отец.
Улыбнулся ему с улицы, из-за дворовой калитки, стальными зубами, сбросил с плеча на землю тощий вещмешок, негромко спросил, где мама.
В первый же день отгородил в их деревянном флигеле дальний угол, передвинул туда большую родительскую кровать, а мама, смеясь, занавесила угол от потолка до пола старенькой цветной простынкой.
Шептались они там по ночам.
Гого не всё слышал сквозь усталую мальчишескую дрёму, только однажды разбудил его громкий и нетрезвый отцовский голос:
– Не пойду я туда больше! Не пойду! Пусть хоть к стенке меня менты ставят, прям здесь, во дворе, но никогда…
Любил ли он отца?
Того, молодого, весёлого, Гого помнил, мечтал, что когда-нибудь поплывут они с ним далеко на лодке, с палаткой и с настоящим котелком, с таким, как в кино, как у геологов, висящим над вечерним костром на блестящей, звонкой цепочке…
Этот же, хмурый, с тяжёлым взглядом, казалось, не обращает на своего сына никакого внимания. Появлялись по вечерам у них в низеньком флигеле какие-то люди, мама доставала тогда из погреба квашеную капусту и солёные огурцы, звенели стаканы, метались на сквозняке, если пропадало электричество, огоньки низеньких свечек, отец доставал для гостей старенькую колоду карт, обтёртую для аккуратности по углам битым стеклом.
Те тёмные, негромкие люди слушались отца, Гого чувствовал это, по их словам, а мама ещё говорила, что его отец – вожак…
Большой, с доброй улыбкой милиционер подмигнул.
– Вот так, хозяйка! Сама-то не выпьешь с нами? А чего ж так, неуважительно…?
За столом было тесно с самого утра.
Милиционеры приехали на рассвете, на чёрном грузовике, все в шинелях, с автоматами.
Гого проснулся от шума в дверях, от внезапного грохота жестяного ведра у порога.
С силой обняв сонного и растерянного отца за плечи, большой милиционер прочно усадил его за стол, наклонился и начал чего-то тихо и рассудительно говорить. Остальные, не снимая одежды, расселись по стульям, одинаково простукав прикладами в пол. Мама погремела у плиты тарелками и стала торопливо собирать Гого.
– Куда это?
Милицейский начальник посмотрел на маму и строго ткнул пальцем в сторону Гого.
– В школу, пора ему уже, как бы не опоздал…
– Нет. Никуда никто не пойдёт.
И Гого никуда не пошёл, и отца не отпустили в тот день шабашить, и мама в лавку за керосином не пошла, куда собиралась ещё с вечера.
Скоро милиционеры заулыбались, поснимали шинели, стали по очереди выходить к неплотно прикрытой дворовой двери покурить. Один, худощавый, спросил у начальника разрешения, достал из нагрудного кармана гимнастёрки маленькую колоду карт и они, вчетвером, быстро уселись за круглый обеденный стол. Мама молча протёрла им клеёнку.
Большой милиционер весь день старался не отходить от отца, всё время оказывался рядом с ним то у прикрытого занавесками окна, то у входной двери. При этом плечистый добряк каждый раз находил возможность, прищурившись, сказать что-нибудь смешное и ласковое в сторону мамы.
– А хозяйство-то, вижу, у вас небогатое, да уж хозяйка больно справная…
Не вставая, отец длинно сплюнул под ноги шутнику.
– Ладно, ладно, ты не серчай, это я для поддержки отношений, не всё же нам, как сычам, друг на друга попусту таращиться…
В ожидании чего-то Гого успел перечитать все последние библиотечные книги, сделал уроки на завтра, про которые он знал, поиграл немного в солдатиков, подремал на своей кровати под разговоры занятых картёжной игрой милиционеров.
На обед мама, никого не спрашивая, не разговаривая даже с отцом, сварила всем картошки, громко поставила кастрюлю на стол, достала немного капусты, а один из милиционеров, зачем-то осторожно выглянув в окно, принёс из-за дверей тяжёлый рюкзак и начал выкладывать на стол непривычную еду.
– Пацан, ты консервы уважаешь? Вот, есть лещ в томате. Садись, садись, поклюй с нами маленько…
Большой милиционер потребовал у мамы что-нибудь «выпить».
– Я сбегать могу…
– Нет, бегать не надо, суета не для нашего дела. Ты лучше, милая, в припасах своих чего-нибудь поищи, не верю я, чтоб для такого героя… – он, откинувшись назад, белозубо захохотал, подмигнул отцу, –ничего не было припасено, в семейном-то кругу!
Потом милиционеры скучали, хвастались анекдотами.
Отец, как помрачнел острым взглядом ещё с самого прихода ненужных гостей, так и оставался молчаливым и напряженным, курил больше, чем остальные.
К вечеру загудел за окном грузовик.
Начальник громко скомандовал своим милиционерам одеваться и выходить на улицу, на погрузку. В коридоре он, топая последним, с весёлым азартом шлёпнул маму сзади по тугой юбке. Отца же, который кинулся на него, замахнувшись пустым угольным ведром, жёстко и сильно прижал локтем к стене.
– Не дёргайся, приятель, попусту… Лучше жди в гости в следующий раз, готовься.
Поправляя Гого одеяло ко сну, мама неторопливо объяснила, что милиционеры приезжали по служебной надобности, что там, у них, на левом берегу кто-то опасный сбежал, вот они и ловили преступника, устраивали засады по всему городу.
– А почему к нам пришли?
– Отец-то наш совсем ведь недавно оттуда, вот начальство в тюрьме и решило, что к нему могут сбежавшие люди заглянуть, ну, за советом каким, за помощью…
Длинную и прочную берёзовую доску, которую Гого целую неделю с упорством обстругивал неудобно-ржавым рубанком в домашнем дровяном сарайчике, планируя сделать из неё модель прекрасного парусника, отец, не спросясь, забрал и распялил на ней шкурку большого незнакомого кролика, которого они с соседом-кочегаром как-то случайно поймали и убили на огородах.
Потом, уже зимой, мама и Гого угорели.
В конце декабря навалило снега, да и морозы пошли тогда один за другим, длинные, по несколько дней, и значительные по суровым температурам.
Городское радио по утрам часто передавало, что в школу в этот день младшим классам ходить не надо, печка остывала часто, топить её, чтобы флигель не выстывал, приходилось постоянно.
Отец ещё с осени привёз откуда-то пять кубов удивительных берёзовых брёвен, и они с мамой за два дня распилили их все.
Страшно и красиво отец тогда кричал, замахиваясь топором на приготовленные чурбаки, разваливая их на одинаковые, звонкие, полешки, а Гого метался у него под руками, собирая полешки и выстраивая из них ровные бело-жёлтые поленницы.
И мама, и Гого любовались тогда на отца, весёлого, сильного, жилистого своим высоким и ловким телом.
…Угорели-то они по маминой оплошности.
Ждала она весь вечер отца, приготовила щи из серой капусты, закутала кастрюлю старым ватным одеялом, между делами подбрасывала дровишки в печку. Потом, когда всё почти прогорело, мама, сберегая тепло, закрыла вьюшку, ненадолго, правда, всего на полчасика, а сама нечаянно задремала…
Гого очнулся тогда от снега на лице, от холода за воротом рубашки.
Отец, возвратившийся поздно, заполночь, сразу же почувствовал в доме сильный печной угар, и по очереди, нисколько немедля, выбросил их с мамой прямо во двор, в хрусткий пушистый снег.
Уличный фонарь за забором светил жёлтым, Гого долго стоял на коленках, трясся, его рвало, в голове гудело, на языке было кисло. Мама лежала в снегу рядом, на спине, с закрытыми глазами, раскинув руки, и молчала, отец ревел над ней, часто бросая маме снег на щёки и матерясь.
Сбежались соседи, женщины плакали.
Кто-то вызвал «скорую» …
Зимой ещё раз приезжало к ним в засаду много милиционеров, знакомый большой начальник всё так же шутил, часто называл маму красавицей…
Отец сердился.
Он, этот милиционер, приходил и ещё, днём, один, без подчинённых, угостил тогда Гого маленькой шоколадкой, спрашивал, когда мама приходит с завода, где сейчас отец. С улыбкой походил по комнате, поскрипывая сапогами, внимательно посмотрел на посудный шкаф, потрогал чехол на швейной машинке.
Прошло некоторое время, Гого скучал дома, нечаянно простудившись в самый разгар весенних каникул.
За занавеской, в мамином углу, было тепло и тихо, после микстуры, честно и вовремя отмерянной Гого для себя из липкой бутылочки, приближался медленный сон.
Гого укрылся с головой одеялом.
Тишина, пот на шее, чешутся ноги в грубых шерстяных носках, но нужно обязательно терпеть, он же обещал маме…
Коротко стукнуло что-то на пороге с улицы.
Показалось?
Поскрипел, поцарапался, большой внутренний замок на дощатой двери. Не как ключом…
Медленные, осторожные шаги.
Так никто у них не ходит. Да и дверь-то вроде должна быть заперта на крючок, Гого обычно сам набрасывал его, провожая утром на работу маму…
Крючок не звякнул.
Гого сжался, глубже спрятал голову под одеяло.
Шаги.
Раздаются ровно, тяжело, обувь стучит по доскам пола подкованными каблуками.
Человек подошёл к окну…
Постоял.
Опять к двери, но не уходит…
Ущипнув краешек одеяла, Гого немного стянул его, освободив один глаз. Сквозь щёлку в занавесках стало видно полкомнаты.
Милиционер. Большой.
О чём-то думает, руки за спиной, смотрит по сторонам.
Улыбнулся по-доброму, с хитрецой. Достал из своей полевой сумки что-то в белой тряпочке и, привстав на носки, положил узкий свёрток на верхний косяк двери. Отошёл, пристально посмотрел на дверь, поочерёдно наклоняя голову то к правому плечу, то к левому. Ещё раз улыбнулся, негромко кашлянул, потёр руки и вышел.
Сон тоже пропал.
Гого вскочил с кровати, отбросив большое одеяло, и, прямо в носках, побежал по холодному полу за стулом. Росту с подставкой хватило, он сразу же нащупал пальцами за доской косяка, в неглубокой пыльной щели, тугую тряпичную вещицу.
На клеёнке стола нетерпеливо размотал свёрток.
Нож.
Красивый, с полосатой, из разноцветных пластмассовых стёклышек, рукояткой.
Взрослый нож, никакой и не хлебный, нет, из мальчишеских разговоров Гого уже знал, что за желобок такого кровостока могут ведь и срок дать…
Испачкан в чём-то тёмном и липком. Но красивый!
Наверно, большой милиционер мириться к отцу приходил, подарок принёс.
Здорово!
Они теперь с отцом будут обязательно в походы с таким-то ножиком ходить!
Гого помахал ножом перед зеркалом, ловко нападая сам на себя.
А может отец его кому-нибудь по дешёвке продаст, он же в походы не ходит…
«Лучше бы мне подарил…»
Такой нож метать можно, он, наверно, специально сделанный, для метания во врагов…
«А если будет маму обижать или меня ещё раз за ухо дернет, я его убью».
Гого уснул. Померял себе температуру и уснул. С ножом под подушкой.
…Хохотали, оседлав больших и скользких китов, полосатые, с большими мускулами, весёлые матросы; рядом с ними, рассевшись на солнечных брёвнах, курили толстые папиросы бородатые плотогоны – люди с хитрыми лесными глазами. Индейцы ехали на жёлтом поезде…
Река блестела как длинный золотой ремень, а он скользил по ней долго-долго, размахивая руками, переворачиваясь с живота на спину, кувыркаясь, чихая и смешно щурясь от горячего всеобщего сияния.
Отец и большой милиционер дрались по-настоящему.
Милиционер всё старался сильно пнуть отца сапогом в живот, а отец, уворачиваясь, держал одной рукой противника за воротник гимнастёрки, и раз за разом бил его жёстким кулаком по белым, сквозь разбитые губы, зубам.
Их разнимали, с грохотом упали на пол два стула, звякнула мелким стеклом оконная форточка, у какого-то милиционера выпал под ноги автомат.
– Стоять! Стоять, я сказал!
Человек в круглой шляпе и в чёрном пальто выхватил откуда-то изнутри одежды, из-под рукава, пистолет и выстрелил в потолок.
– Стоять, сволочь!
И изо всей силы ударил пистолетом отца сзади по голове, над шеей.
Отец медленно опустился на колени.
Сразу же стало тихо, только стукали часы на стене и, закрыв лицо уличным тёплым платком, в ужасе всхлипывала мать, молча стояли, вытянувшись по стене, соседи, кочегар со своей хромой женой.
– Где?
Чёрный, в шляпе, схватил отца за волосы, дёрнул его голову вверх.
– Где нож?!
– К-какой? К-какой нож…?
Отец старался увидеть всех, но глаза, красные от боли и крови, как он ни старался, не могли смотреть выше стола.
– Здесь где-то и нож его, и всё другое. Уверен! Товарищ подполковник, разрешите приказать обыскивать помещение?!
Большой милиционер уже обтёр себе лицо кухонным полотенцем и стоял перед тем, чёрным, в шляпе, навытяжку.
– Это понятые?
– Да.
– Заносите их в протокол и приступайте.
Милиционеры разбрелись по комнате, принялись вытряхивать посуду из шкафчика, книжки с полки, бельё из комода.
Мама, заплаканная, подхватила отца, оттащила в сторону, прислонив к стене, принялась лить воду из ковшика ему на голову.
Большой милиционер снял фуражку, задумчиво, с заметным звуком, почесал пальцем себе макушку. В сильных размышлениях повернулся было на каблуках вправо, влево, сделал даже два неуверенных шага к печке. Но тут же остановился, словно что-то внезапно вспомнив, и ринулся к двери. Вытянул руки вверх, пошарил ими, обеими, одновременно, по-над верхним косяком, застыл недоумённым движением, ещё сунулся туда же, но уже глубже, сильными ладонями…
– Тащи стул, чего стоишь! Топор у кого-нибудь есть?!
Затрещал косяк, когда большой милиционер, взгромоздившись прямо в грязных сапогах на чистый стул, принялся отдирать топором дверную доску от стены.
– Нет… И здесь нет. А где же…?
С той минуты, как его разбудили внезапным шумом, Гого стоял на коленках у занавески. Молчаливые слёзы и прозрачные сопли не побеждённой вовремя болезни смешивались на его щеках, на подбородке, ещё сильно щипало под глазами, но он продолжал неотрывно смотреть на происходящее в комнате.
Не в силах понять сложность ситуации, большой милиционер, отдуваясь, сел на стул, принялся вытирать крупную голову носовым платком.
– Ну что? Обещал же ведь, что всё нормально будет… Как же так случилось-то, любезный? Недоработочка, что ли?
Большой вскочил, с шумом отодвинул стул.
– Никак нет! Всё было готово! Не понимаю... Всё ведь перерыли. И эти ведь были все на работе…
Чёрный человек с укоризной качнул шляпой.
– Ну, ну… Посмотрим, разберёмся. За вещь доки ответишь по всей строгости, под свою же ответственность брал.
Нечаянно шевельнулась занавеска под руками Гого.
Большой милиционер посмотрел ему прямо в глаза, улыбнулся, поманил пальцем.
– Оставь ребёнка, гад! Мужика, сволочи, изуродовали, теперь за мальчишку принялись! Чем хоть ребёнок-то вам не потрафил?!
Мама первой бросилась к Гого, размахом отдёрнула занавеску, схватила его в охапку.
– Смотрите, как испугали-то! Насмерть ведь! Сколько годов рос ведь парень, ни разу в жизни под себя не ходил, а тут, смотрите, батюшки родные, обмочился.
Растрёпанная, всё ещё в толстом платке на плечах, мама голосила, прижимая его к себе, застывшего от стыда и молчаливого.
– Ищите чего где хотите, везде, всё коробьте, а сына я вам не отдам!
Гого ровно, как столбик, встал около мамы на пол, в носках, в мокрых между стиснутых ног синих ситцевых шароварах.
Большой милиционер недоверчиво освободил подол его фланелевой рубашонки, умело вздёрнул руки Гого вверх, провёл под ними ладонями.
Чёрный, в шляпе, кашлянул, брезгливо поморщился, стараясь не глядеть в их сторону.
– Ладно, ладно, без истерик только тут мне… Понимаете же, сегодня не прежние времена. Справимся и так. Соседей вон к окнам сколько понабежало.
К темноте милиционеры управились.
Кровати, и мамину с отцом, и ту, на которой с самого детства спал Гого, они переворачивали несколько раз, пододеяльники разорвали, вата из подушек серыми грудами валялась на голых полосатых матрацах.
Большой милиционер к вечеру вконец упрел бесполезностью поисков и очень часто наклонялся к своему чёрному начальнику, краснея обширным и давно уже потным лицом.
Наконец тот сильно хлопнул ладонью по столу.
– Всё! Хватит.
Решительно встал, усмехнулся в сторону большого милиционера.
– С утра – ко мне. С объяснениями по поводу провала операции. Молчать!
И грузовик, и чёрная легковушка скоро уехали.
Кочегар с женой ушли.
Посреди выстуженной, разорённой, комнаты остались только они: мама, Гого и отец.
Отец – в крови напоследок, на прощанье, разбитого ему милиционерами лица.
Мама – в слезах, с затёртым жалобным взглядом.
Гого – рядом с ними. Застывший холодным тельцем, с вытаращенными неподвижно голубыми глазами, он так и стоял, напрягаясь стиснутыми в коленках ногах.
– Ну и что теперь? Как жить-то?! Вечно, что ли, такие истории продолжаться с нами будут?
Мама говорила негромко, а отец всё никак не мог отодвинуться от стены и встать рядом с мамой в полный рост.
– Ну, ты, мать…, ты, это самое…, не волнуйся, особо-то… Я и сам, честно говоря, не в курсах, чего они набросились-то на меня, с какой такой стати…
– Чего, чего… Толстомордому этому, начальнику милицейскому, я ещё с первого раза приглянулась! Вот он и старается тебя снова куда подальше упрятать…
С веником в руках мама выглядела мирно, но от её слов Гого снова сильно зарыдал.
– Мама, мамочка, не надо так! Папа…!
Отец нахмурился, посмотрев на то, что стукнуло об пол у ног Гого.
Из той самой шароварной штанины, из левой, с разорванной внизу резинкой, выпал нож.
Красивый, с разноцветной ручкой.
– Вы только не ругайте меня, ладно?! Мамочка, я ж нарочно описался, я же не просто так, вы только не ругайте меня, ладно, я сам его взял… Я просто хотел поиграть…, папа, потом на место положить… Тебя же не из-за этого ножика милиционеры били, правда же, не из-за него?! Я думал, что большой милиционер тебе подарок приготовил, а потом я спал, а он рассердился… Я боялся, что меня в милицию заберут, если признаюсь про ножик-то, а потом в тюрьму посадят… А я не хочу в тюрьму, не хочу на левый берег! Я же только поиграть, папочка, мама… Я и описался нарочно, чтобы меня не обыскивали, чтобы ножик не нашли! Простите меня, пожалуйста!.. Ма-а-ма…
Ещё недавно казалось, что слёзы в их семье на сегодня уже закончились, но Гого ревел с такой силой, что отец всё-таки с трудом поднялся с пола, подковылял к окну и плотней прикрыл не до конца разбитую форточку.
– Тихо ты! Тише…
Отец нагнулся к Гого и, неловко приобняв, сел у его ног.
– Этот нож-то, что ли?
– Д…, да…
– Не реви ты! Говори толком! Откуда он у тебя в штанах-то образовался?
Гого никогда не врал отцу, ни слова не придумал и на этот раз.
После его рассказа залилась слезами уже мама, скрипел зубами, тихо матерясь в сторону от сына, разъярённый подлостью милиционеров, отец.
– Ты хоть понимаешь, шпингалет, что от срока меня, от не мерянного, своими мокрыми штанами сегодня спас?!
Уже поздно, отходив большими шагами по скрипящему полу и навздыхавшись, отец начисто умылся, а мама после всего вволю намазала его зелёнкой.
Родители легли, погасили свет.
Гого не спал.
Отец тоже вставал покурить в прихожей.
Возвращаясь, встал возле Гого, высокий, в трусах, в майке.
– Вижу, не спишь… Переживаешь? Да-а, уж…
Помявшись, отец присел на край кровати к Гого.
– Ты, это самое… Как только со своими соплями справишься, выздоровеешь, давай-ка мы с тобой на рыбалку вместе двинем, а?! С ночёвкой, согласен? Я места уловистые знаю, лодку на пристани у знакомых для нас возьму…
– Хорошо.
Гого привстал, опёрся локтём о подушку.
– Папа, ты только никому, даже мальчишкам нашим во дворе, ничего не говори, ладно? Про штаны, ну, что мокрые они у меня были, ладно…?
– Эх ты, малёк! Замётано!
Отец пятернёй взъерошил Гого волосы, прижал к себе.
И блеснули в ночном неверном свете то ли стальные зубы, то ли невозможные и поэтому непривычно странные отцовские слёзы.