Автор: | 24. августа 2018

Василенко Светлана – прозаик, сценарист. Член ПЕН-клуба, Союза кинематографистов России, Союза журналистов России. С 1996 года – Первый секретарь Правления Союза российских писателей. Среди её многочисленных книг – такие, как «Звонкое имя», «Шамара», «Русалка с Патриарших прудов», «Дурочка», «Проза в столбик», «Дурацкие рассказы»… По сценариям Василенко поставлены фильмы «Шамара», «Ботинки из Америки», «Горячев и другие», «Некрасивая», «Котлован». Рассказы и романы Светланы Василенко переведены более чем на пятнадцать иностранных языков. Василенко удостоена многих литературных премий, в том числе международных: им. Набокова, Горьковской, премии журнала «Новый мир», премии «Лучшая европейская книга года», Высшего приза им. С. Эйзенштейна за лучший сценарий и других. Живёт в Москве.



Русалка с Патри­арших прудов

Я как раз тогда разве­лась с мужем и пошла рабо­тать сторожем в зоопарк. А обедать ходила к Нине. Я брез­го­вала есть в зоопарке: меня тошнило там. Я вдруг стала очень чуткой к запахам. Тех животных, которых я сторо­жила, я разли­чала по запахам, от них исходящих.
Лисы пахли едко и колко, как ёлки. Рыси пахли коша­чьей мочой: удуш­ливым упругим облаком мета­лись они по клетке, сходя с ума от собственной вони, краса­вицы, пытаясь убежать от тяжё­лого запаха плоти, и спасти от него свои чистые нежные лёгкие пуши­стые души, не пахнущие ничем. Медведи пахли мокрыми шубами, раски­нув­шись лежали они часами на полу; глядели на птиц.

Лошади пахли потом. Они пахли так, будто нахо­дятся в пути: конскими мокрыми подмыш­ками и сухой горячей пыльной дорогой, – даже когда стояли понуро, дрожали у них от нетер­пения спины, и больно хлестали себя по глазам хвостом, будто сами себе ямщики с кнутовищем.
Звери пахли по-разному, как чужие друг другу страны: зайцы пахли полем, слоны – горой, кроко­дилы – илом, орлы – пером, а лебеди – белым пером, водой и небом…
И я там, в зоопарке стала пахнуть тоже, но не собой, не чело­веком, а чем-то особым. Моя хлоп­ча­то­бу­мажная курточка исто­чала запах, будто живая, и я часто обню­хи­вала её рукава, удив­ляясь и пытаясь понять этот запах, как мысль на чужом языке. Наверное, я пахла, как Ной в своём пропахшем зверьми ковчеге. Во всяком случае, когда я шла из зоопарка к Нине, уличные собаки почти­тельно приню­хи­ва­лись ко мне, будто помнили этот праземах и бого­тво­рили его, как спасителя.
Я ходила обедать к Нине, покупая по дороге продукты. Она жила на Вспольном пере­улке, немного не доходя до Патри­арших прудов. Она жила в комму­налке, в тёмной пяти­угольной комнате. Я прихо­дила, она убирала со стола пишущую машинку (она рабо­тала на дому маши­нисткой), мы сади­лись за пустой стол и начи­нали пить молоко из бумажных пакетов: это было ужасно, – меня тошнило от молока. Меня тогда от всего тошнило. Я не была бере­менна. Меня тошнило от жизни, от её каждого мига. Я зали­вала в себя молоко, как зали­вала б в себя машина бензин, если бы пони­мала, что без бензина станет мертва, остынет мотор. Будто огромная жаба посе­ли­лась внутри меня, по-весен­нему похот­ливая, урчащая, скользко-холодная – меня вот ей, этой жабой тошнило, – и я зали­вала её жадно-чавка­ющую пасть сырым пласт­мас­совым – я бы им обмы­вала б покой­ников – молоком, – чтоб нажрав­шись, насы­тив­шись – она затихла бы.
Меня тогда бросил муж.
Нину тогда тоже тоже бросил муж. Мы и позна­ко­ми­лись с ней в загсе, где они нас бросали.
В тот глухой хмурый серый день апреля – вот-вот пойдёт снег – мы с мужем зашли в загс и долго сидели в очереди, чтобы разве­стись, так долго, что когда, наконец, мы вышли на улицу, – там уже насту­пила весна. Там, на улице вдруг внезапно наступил май: растаял снег, потекли ручьи, лопнули почки, запели птицы, – и новый мир, будто только что спущенный на воду корабль, зака­чался под белым парусом цвету­щего вишнё­вого сада, приглашая взойти на палубу.
Конечно, это было так заду­мано и сделано, чтобы загс выходил в сад, и жених с неве­стой сразу бы после объяв­ления их мужем и женой, выва­ли­ва­лись бы из темной утробы загса как единый вновь наро­див­шийся орга­низм в сияющий и цветущий сад жизни. Этот сад не был просто садом, он как бы симво­ли­зи­ровал счастье семейной жизни.
Вот и сейчас из соседних дверей вынес жених в чёрном свою белую, будто цветущую вишню, невесту; ветер, словно ждал и дождался, сильно выдохнул, будто благо­словил: фата наду­лась парусом, семейную лодку завер­тело, закру­тило, понесло… А навстречу им шла полу­чить своё счастье новая пара: пожилой криво­ногий мужик нес в загс на руках пожилую курносую бабу.
– Дай я пойду своими ногами, – руга­лась баба. – Тебе тяжело.
– Своя тяжесть не тянет. Ты ведь теперь моя?
Баба обняла мужика за потную жили­стую шею и вдруг сладко и счаст­ливо заплакала.
– Твоя, – сказала она.
Они прохо­дили мимо, и я запла­кала вместе с ней, ей навстречу. Я стояла на порожках нашего чёрного входа и, глядя на их вход парадный, плакала от счастья, забыв, что несчастна. Я как бы даже поте­ряла сознание и пере­стала видеть.
И услышала:
– Что ему надо от моего мужа? – беспо­койно спро­сила меня Нина, я ещё не знала, что это Нина.
Я очну­лась и увидела опять цветущий сад и дорожку и наших с Ниной мужей, уходящих по этой дорожке от нас. Её Саша – невы­сокий, в белой рубахе, в темных кудрях, шел впереди; мой – Петя – в мили­цей­ской форме, огромный, как шкаф – позади. Мой что-то сказал тому в кудрях, и тот остановился.
– Что ему надо от моего мужа? – повто­рила Нина.
– Кому? – спро­сила я.
– Менту.
– Это мой муж, – сказала я.
– Кто?
– Этот мент мой муж, – сказала я.
Так мы позна­ко­ми­лись. Мужья наши заку­рили, прику­ривая, разго­во­ри­лись, потом вдруг чему-то рассме­я­лись дружно, и так, пере­сме­и­ваясь и пере­го­ва­ри­ваясь, погло­щённые друг другом и цветущим садом, ушли.
Мы смот­рели им вслед. Они не оглянулись.
– Ты хочешь картошки? – спро­сила Нина хрипло. – Жареной картошки?
Ужасно хочется жрать!
Она грас­си­ро­вала, Нина, и полу­ча­лось красиво и торже­ственно: жР-Рать, жаРРеной каР-Ртошки, – и мне безумно, безумно, будто золо­того пера жаР-Рптицы вдруг захо­те­лось картошки и именно, – жареной. И я произ­несла на свою беду и своё счастье волшебное слово:
– Хочу, – сказала я.
Хищно, как на добычу, глянула на меня Нина тигри­ными холод­ными глазами, и я отчёт­ливо поняла в тот миг, что душа моя продана – с молотка, за жаренную картошку – кто больше? – раз-два-три – продано, господа! И что начи­на­ется другая жизнь, странная и опасная. Об этом гово­рило и лицо Нины: оно в тот момент стало белым, как мел, и вокруг себя произ­вело сияние, словно лампа днев­ного света. Даже что-то начало пощёл­ки­вать в воздухе, элек­три­че­ское. О! Я ещё не знала, с кем я связалась!
Мы зашли в овощной магазин на Садовом кольце: картошки не было.
– Полцар­ства за картошку! – закри­чала Нина кому-то в потолок, будто пере­про­давая мою душу тому, кто там – выше потолка – подороже.
Там вняли, но поняли по-своему, и вынесли вместо серого в комьях земли карто­феля – красное прекрасное вино «Алазан­ская долина», целый ящик. Этот магазин всегда чем-нибудь да удивлял насе­ление. Мы купили бутылку.
Сев на лавочку прямо у мага­зина, мы с Ниной быстро, залпом, по очереди, выпили вино, не распро­бовав: мы пили, будто зали­вали буше­вавший в орга­низме огонь – так оно и было – и не залив, пошли за другой бутылкой.
Так же быстро, как опытные пожар­ники, выпили мы и эту бутылку.
Пламя продол­жало буше­вать в нас. Мы зашли в магазин снова, нас уже запом­нили, и дали без очереди.
Мы сидели на лавочке, мимо нас прогу­ли­ва­лись люди, подошла и поню­хала нас собака, но никто нас не тронул, никто не мешал нам напиться, как мы того хотели. Мы даже хули­га­нили. Например, Нина, чтобы пред­ста­вить, что пьет из бурдюка (из буР-Рдюка на АР-РаР-Рате с аР-Рмянином, – такую пред­став­ляла она картину в своём объятом пламенем мозгу), подни­мала бутылку на рассто­яние вытя­нутой руки и опус­кала горлышко бутылки вниз. Тугая тяжёлая кроваво-красная струя падала сверху в Нинино горло: кадык её ходил ходуном, – она глотала.
Теперь мне кажется, что это было не зря, что в этом был знак: природа уже тогда знала, куда и зачем все это идёт; мы уже были ею высле­жены и избраны для даль­ней­шего. Слишком запом­ни­лась мне она, эта картина, слишком влезла в меня: и поры­ви­стый, тревожный ветер, очень нервный для ветра, очень уж страстный и все пони­ма­ющий, и солнечный свет, чересчур яркий для москов­ского вечера (будто не солнечный свет то был, а долгая-долгая фото­вспышка, – нас словно фото­гра­фи­ровал кто-то навек), и эта, горячая свер­ка­ющая на солнце струя, кровавой лавой изли­ва­ю­щаяся в Нинино горло сверху вниз, или наоборот, бьющая фонтаном из Нини­ного горла снизу вверх, – всё это мне кажется неслу­чайным, и голуби… Да, голуби. Особенно один. Он как-то пристально и, главное, осмыс­ленно смотрел, как Нина пьет, будто запо­миная эту картину для буду­щего пере­сказа. Он не бросился, как остальные голуби к крошкам, которые я им в тот момент бросила, и даже как бы повёл плечом, когда я позвала его: гули­гули, – по-мужски как-то эдак повёл: мол, отстань…
Все смотрел и смотрел на Нину.
Спра­вед­ли­вости ради надо сказать, что к тому времени мы были уже хороши: нам и голуби могли пока­заться мужи­ками. Мы всту­пили во вторую фазу: мы вспом­нили о своих мужьях и загоревали.
Горе­вать мы пошли на Патри­аршие пруды, это было рядом. Стемнело.
Мы сели у памят­ника Крылову, а также его животным, и я быстро-быстро расска­зала Нине короткую историю своего заму­же­ства. Про то, как хорошо и счаст­ливо жила я на своей родине у реки Волги, как соби­рала в степи подснеж­ники и тюль­паны, и видела змей, грею­щихся весной на солнышке, и сусликов, свистящих у норок, и сайгаков, бегущих в ночи, как во сне, и про то, как приехал в отпуск сосед Петя, женился на мне и привез меня сюда, в Москву, где он остался служить после армии и где меня бросил через полгода, сразу же после того, как нам дали комнату в общежитии.
Я расска­зала ей, что вот уже месяц живу в этой же комнате, за пере­го­родкой , и каждую ночь Петя приводит с улицы женщин, которые стонут от насла­ждения по другую сторону пере­го­родки до утра, а я лежу всю ночь не сомкнув глаз и не знаю, что делать мне и как реагировать.
– Бедная, бедная, – пожа­лела меня Нина. – Ты его любишь?
– Нет, – сказала я ей. – Я ещё никого не любила.
Счаст­ливая, – сказала Нина. – А вот я пропадаю от любви, умираю… ЮДЖИН! ЮДЖИН! –закри­чала она вдруг так громко, страшно, надрывно, по-звери­ному, что от этого вопля сердце моё сжалось от ужаса. На голову нам посы­па­лись с дере­вьев, ломая сучья, проснув­шиеся птицы. – ЮДЖИН! Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ!
– ЮДЖИН! – продол­жала она выкри­ки­вать чьё-то нерус­ское имя, залезая зачем-то на колени к памят­нику. – А-ГА-ГА! – запла­кала она во весь голос.
Птицы, в испуге, подхва­тили её плач.
– АЙ! АЙ! АЙ! – голо­сило над нами чёрное без звёзд небо.
– А-ГА-ГА!!! – рыдала Нина, встав на колени к Крылову как на пьеде­стал и подняв белое, как луна, лицо к небу.
– Нина, Нина, – мета­лась я где-то далеко внизу от её горя. Унять её было невоз­можно, она ревела и буше­вала, как ураган.
Я хотела бежать от неё, как от сума­сшедшей. Я отошла на несколько шагов. Но крик её заво­ра­живал, не отпускал, я не видела ещё такой любви, и я верну­лась. Я стояла как санитар около буйно поме­шанной стихии, пере­жидая её крик, как пере­жи­дают грозу. Ведь всему же должен быть конец, думала я. Но крик всё длился и длился. Нинины силы были огромны, и не было конца её любви.
В какой-то момент она вдруг зажглась, как настольная лампа, – и светила тихим домашним светом, как ночное бра. Я поду­мала, что вышла луна и посмот­рела вверх: луны не было. Не было и звёзд. Нина свети­лась сама, сереб­ряный лунный свет шел изнутри неё, будто она прогло­тила луну, либо сама была телом луны. Она светила, издавая крик.
Вдруг к лунному сереб­ря­ному подме­шали золота, чуть-чуть. Потом побольше… Нина стояла уже вся в золотом сиянии, какое, видно, исходит от всех любящих, думала я и потому не удив­ля­лась. Золотое пыла­ющее знамя любви раска­чи­ва­лось над миром и исхо­дило в крике. Любуясь Ниной, я отсту­пила на шаг, и попала в чьи-то объятия. Я огля­ну­лась и увидела трёх мили­ци­о­неров. Рядом с ними стояла мили­цей­ская машина, освещая Нину золотым светом фар.
– Хули­га­ните? – спросил один, толстый и добродушный.
– Граж­да­ночка, слазьте! – закричал Нине другой – худой, бледный и нервный. Вооду­шев­лённая собой, Нина не заме­чала никого вокруг. Она продол­жала выкри­ки­вать абра­ка­дабру из рыда­ющих слов.
Третий без лишних разго­воров подошёл к памят­нику и начал дуба­сить своей дубинкой по памят­нику Крылову, будто тот и явля­ется главным винов­ником безоб­разия. Памятник начал изда­вать кряжи­стые чело­ве­че­ские совсем звуки, будто стоны, и эти стоны умер­шего поэта Нина услы­шала. Она внезапно замол­чала, повер­нула голову, потом развер­ну­лась всем телом и – глянула. Она посмот­рела на них, как смотрит на чело­века с дерева рысь, готовая прыг­нуть и растер­зать: золо­тыми разъ­ярён­ными глазами.
– Уйдите! Не лезьте в мою личную жизнь! – сказала она им. – И что вы пони­маете в любви? – спры­гивая с памят­ника, доба­вила она, и напра­вив­шись прямо к худому и нерв­ному, выго­во­рила ему в лицо, подходя, будто плюнула: – Менты…
Зря она это сделала. Мили­ци­о­неры такие же люди, у них такая же душа и сердце.
Это я ей и сейчас и потом гово­рила. Но она так не считала.
Она считала мили­ци­о­неров глав­ными врагами любви. Будто милиция для того и создана, чтобы уничто­жать любовь во всех её видах. Такой эсэсов­ский отряд, хвата­ющий и сующий всех любящих в печь. Может быть, в них она видела подобие чертей, оруду­ющих у огненной геенны? И заго­ня­ющих всех любящих туда по очереди? Вот и сейчас он сказал ей, этот нервный:
– Оскорб­лять при испол­нении? А ну, залазь в машину! Поедем в отделение!
Загоняй ее! – сказал он своим подручным.
Они заго­няли Нину, забыв обо мне. Они заго­няли её в открытую дверь машины, где была чёрная тьма, трюм, темень, тюрьма. Оттуда пахло кожей.
Они заго­няли её по-дере­венски, откуда были родом, как заго­няют козу, корову или овцу в хлев:
– Палками ее! Небось пойдёт!
Но Нина была другим зверем. Нервно посме­и­ваясь и как бы невзначай обнажая свои острые влажные зубы, закрывая рукой лицо от удара, она мягко, по-рысьи отсту­пала к пруду, увлекая за собой милиционеров.
Она шла уже по щико­лотку в воде, и опять начала светиться, как раньше, тихим лунным зеле­но­ватым светом, будто вся обма­занная фосфором, – она поплыла, – и над водой засияла её голова, как распу­стив­шаяся вдруг кувшинка, как редкий цветок лилея, как белый лотос.
– Ну что же вы? – закри­чала она мили­ци­о­нерам. – За мной! Мили­ци­о­неры, раздев­шись, поплыли за ней, как зачарованные.
Они окру­жили её в воде, но не знали что делать дальше, и так кружили и кружили вокруг, будто в танце. Я бегала по берегу, совсем рядом.
Выгля­нула луна, и тогда они только опомнились.
– Загоняй! – крикнул нервный и замахал на Нину рукой, будто она стая гусей.
Он подплыл к ней близко-близко и протянул руку к её волосам.
Нина увер­ну­лась, подныр­нула, а когда выныр­нула, то её лицо и его оказа­лись совсем рядом.
– Поцелуй меня, – сказала она ему. Ее лицо было белым как мел.
Нервный притих и смотрел на неё. Стало видно, что у него красивое, очень юное лицо.
– Ну же! – сказала Нина властно. – Целуй! Ты никогда не цело­вался? Хочешь, я научу тебя?
Она прибли­зила своё лицо к его и поце­ло­вала его прямо в губы.
Целуясь, они ушли на дно и долго не возвра­ща­лись, и когда всплыли, то не отры­вали уста друг от друга.
– У тебя поце­луйный рот! – сказала Нина, наконец отры­ваясь от его губ, чтобы набрать побольше воздуху. – Твой рот создан для поцелуев.
И они опять ушли на дно.
Она выныр­нула одна, и весело сказала:
– Кто следующий?
– Я! – вызвался добро­душный. Он лежал, как надувной матрас и смотрел на звёздное небо.
Нина подплыла к нему, пере­вер­нула и увлекла на дно. Выплыла она опять одна.
– Ну? – сказала она третьему.
Третий что-то понял и бросился к берегу, неумело колош­матя руками по воде. Ничего не стоило его догнать. Пойманный, он отби­вался от нини­ного поцелуя так, будто хотел остаться неце­ло­ванным вовеки веков, навеки…
– Аминь, – сказала Нина, вылезая из воды.
– Где они? – сказала я.
– Не знаю, – сказала Нина. – Пошли отсюда.
Мы молча обошли мили­цей­скую машину, на секунду попав под беспо­щадный, яростный и нена­ви­дящий жёлтый свет её фар. Двери у машины были открыты, и оттуда тянуло ледяным холодом, как из преисподней.
– Я замёрзла, – сказала Нина, пере­дер­нув­шись. – Вода ещё совсем холодная.
– Май месяц, – сказала я.