Автор: | 4. января 2019

Григорий Померанц – философ, культуролог, религиовед, эссеист. В 1941 году добровольцем ушел на фронт, где был тяжело ранен, однако вернулся в строй и оставался всю войну в действующей армии. Автор работ о Федоре Достоевском и истории религий. Многие сочинения Померанца известны за рубежом. Сам ученый не любил, когда его называли философом, и говорил: «Я не пользуюсь профессиональным философским языком, а стараюсь писать просто, доступно».



Зага­дочная англий­ская душа

Уильям Хогарт. Совре­менная полу­ночная беседа

Англия всегда была зага­дочной для русского ума. Фран­цузы и немцы мель­кали на глазах как гувер­нёры, учители танцев, как чинов­ники остзей­ского проис­хож­дения. У них не было обаяния тайны; и эти житей­ские встречи засло­няли далёкие вершины куль­туры. Русские охотно повто­ряли шутку Гейне: порох выдумал Бертольд Шварц; остальные 29.999.999 немцев пороху не выду­мали. С англи­ча­нами - другое дело. Они оста­ва­лись редко­стью. Но не только в этом дело. Важнее другое обсто­я­тель­ство: даже самому побывав в Англии, не удава­лось понять, в чём ее принцип.

Русские искали прин­ципы и нахо­дили прин­ципы во Франции или Германии. Потом они опро­вер­гали эти прин­ципы: фран­цуз­ские ради немецких или немецкие ради поднов­лённых фран­цуз­ских. Досто­ев­ский, в период своей жестокой евро­по­фобии, т. е. примерно с 1864 по 1874, отвергал и фран­цузов, и немцев. Но англи­чане и тогда не вызы­вали в нем нена­висти. Герой романа «Игрок», Алексей Иванович, ищет сочув­ствия у мистера Астлея.
Англи­чане у Досто­ев­ского - странные чужаки, иногда симпа­тичные, чаще непо­нятные, требу­ющие разгадки и остав­шиеся нераз­га­дан­ными. Европа в целом пред­став­ля­лась ему (и после 1875 года, т. е. после реаби­ли­тации клас­сиков) страной дорогих могил, среди которых бродят измель­чавшие потомки. В «Зимних заметках о летних впечат­ле­ниях», в самом начале взрыва евро­по­фобии, это выска­зано очень резко. О фран­цузах Досто­ев­ский пишет раздра­жённо, поле­ми­чески, сверху вниз, с совер­шенной уверен­но­стью, что все про этих людей известно и ждать от них нечего. В Англии тон резко меня­ется. Тут не могилы, тут жизнь - может быть угрюмая, но жизнь. Вопреки схеме, Досто­ев­ский почув­ствовал силу, еще не исчерпанную:
«Я был в Лондоне всего восемь дней, и, по крайней мере, наружно, - какими широ­кими карти­нами, какими яркими планами, свое­об­раз­ными, не регу­ли­ро­ван­ными под одну мерку планами отту­ше­вался он в моих воспо­ми­на­ниях. Все так громадно и резко в своей свое­об­раз­ности. Даже обма­нуться можно этой свое­об­раз­но­стью. Каждая резкость, каждое проти­во­речие ужива­ются рядом с своим анти­тезом и упрямо идут рука об руку, проти­во­реча друг другу и, по-види­мому, никак не исключая друг друга. Все это, кажется, упорно стоит за себя и живёт по-своему и, по-види­мому, не мешает друг другу. А между тем и тут та же упорная, глухая и уже заста­релая борьба, борьба на смерть обще­за­пад­ного личного начала с необ­хо­ди­мо­стью хоть как-нибудь ужиться вместе, хоть как-то соста­вить общину и устро­иться в одном мура­вей­нике; хоть в мура­вейник обра­титься, да только устро­иться, не поедая друг друга - не то обра­щение в антро­по­фаги! В этом отно­шении, с другой стороны, заме­ча­ется то же, что и в Париже: такое же отча­янное стрем­ление с отча­янья оста­но­виться на status quo <…>. В Лондоне хоть и так же, но зато какие широкие подав­ля­ющие картины! Даже наружно, какая разница с Парижем. Этот день и ночь суетя­щийся и необъ­ятный, как море, город, визг и вой машин, эти чугунки, проло­женные поверх домов (вскоре и под домами), это смелость пред­при­им­чи­вости, этот кажу­щийся беспо­рядок, который в сущности есть буржу­азный порядок в высо­чайшей степени, эта отрав­ленная Темза, этот воздух, пропи­танный каменным углём, эти вели­ко­лепные скверы и парки, эти страшные углы города, как Вайт­че­пель, с его полу­голым, диким и голодным насе­ле­нием. Сити с своими милли­о­нами и всемирной торговлей, кристальный дворец, всемирная выставка… Да, выставка пора­зи­тельная. Вы чувствуете страшную силу, которая соеди­нила тут всех этих бесчис­ленных людей, пришедших со всего мира, в едино стадо; вы сознаете испо­лин­скую мысль; вы чувствуете, что тут что-то уже достиг­нуто, что тут победа, торже­ство. Вы даже как будто начи­наете даже бояться чего-то. Как бы вы ни были неза­ви­симы, но вам отчего-то стано­вится страшно. Уж не это ли достиг­нутый идеал? - думаете вы; - не конец ли тут? Не это ли уж, и в самом деле, «едино стадо». Не придётся ли принять это, и в самом деле, за полную правду и зане­меть окон­ча­тельно? Все это так торже­ственно, победно и гордо, что вам начи­нает дух теснить. Вы смот­рите на эти сотни тысяч, на эти миллионы людей, покорно текущих сюда со всего земного шара, - людей, пришедших с одною мыслью, тихо, упорно толпя­щихся в этом колос­сальном дворце, и вы чувствуете, что тут что-то окон­ча­тельное совер­ши­лось, совер­ши­лось и закон­чи­лось. Это какая-то библей­ская картина, что-то о Вави­лоне, какое-то проро­че­ство из Апока­лип­сиса, воочию совер­ша­ю­щееся. Вы чувствуете, что много надо веко­вого духов­ного отпора и отри­цания, чтоб не поддаться, не подчи­ниться впечат­лению, не покло­ниться факту и не обого­тво­рить Ваала, то есть не принять суще­ству­ю­щего за свой идеал…».
Досто­ев­ский не покло­нился факту (об этом сразу же напи­сано в «Подполье»). Но картины Англии - это образ достой­ного против­ника. Этот образ не укла­ды­ва­ется в общую концепцию «Заметок». В «Заметках», а потом в «Игроке» Европа, отжившая свой век, - прежде всего Франция. Она создала формы евро­пей­ской куль­туры, сперва сред­не­ве­ковой, като­ли­че­ской и рыцар­ской, а потом циви­ли­зации просве­щения. Германия проте­стует против навя­занных ей латин­ских форм, но ничего поло­жи­тель­ного не может проти­во­по­ста­вить. Каким образом из сознания Досто­ев­ского выпал Гёте, - не знаю. Создавая схемы, человек пропус­кает то, что в схему не лезет. Не влезли и другие конти­нен­тальные нации. Вернее, им предо­став­лена роль стати­стов. Поэтому Досто­ев­скому не важно, что Саль­вадор, его счаст­ливый соперник в отно­ше­ниях с Сусловой, был испанцем. То, чем он прельстил русскую барышню, было фран­цуз­ским: «Это только у фран­цузов и, пожалуй, у неко­торых других евро­пейцев так хорошо опре­де­ли­лась форма, что можно глядеть с чрез­вы­чайным досто­ин­ством и быть самым недо­стойным чело­веком. Оттого так много форма у них и значит… Оттого так и падки наши барышни до фран­цузов, что форма у них хороша».
Саль­вадор (остав­шийся за текстом романа) - один из «неко­торых других евро­пейцев». За ним не стоит Сервантес или Каль­дерон, - хотя Досто­ев­ский очень внима­тельно читал их. Нечто вроде обще западной массовой куль­туры чудится ему уже в XIX веке, не с амери­кан­ским тавром, как сейчас, а с фран­цуз­ским. Евро­пейцы ниве­ли­ро­ваны фран­цуз­ским романом-фелье­тоном. Куль­тура доста­лась им только как поза, отра­бо­танная в прошлом. Поэтому соперник Алексея Ивано­вича - не испанец (Саль­вадор - случай­ность); это француз с фами­лией де Грие, с отсылкой к шевалье де Грие, выко­пав­шему шпагой могилу Манон Леско: образ, который и в XX веке увлекал русских девушек:
Зарыта шпагой, не лопатой,
Манон Леско -
писала молодая Марина Цветаева.
Англия выпала из схемы. Это не статист в евро­пей­ском спек­такле. И это не офран­цу­женная страна. Задние числом образ Англии в «Заметках» воспри­ни­ма­ется, как смутная догадка, что роль геге­мона в западной циви­ли­зации может перейти к англосаксам.
Досто­ев­ский не был куль­ту­ро­логом. Сама эта наука в XIX веке еще не сложи­лась. Только Шпен­глер взглянул на Запад как на одну из глобальных циви­ли­заций, наряду с даль­не­во­сточной, индий­ской и мусуль­ман­ской; только после Шпен­глера броси­лись в глаза особен­ности евро­пей­ского един­ства: то, что Европа - не империя (и не разва­лины империи, как мир ислама), а хор наци­о­нальных голосов, концерт наций, где-то один, то другой инстру­мент, один или другой голос соли­рует, а потом усту­пает первое место другим. Отдельные факты были известны, но они не сложи­лись в образ кочу­ю­щего иници­а­тив­ного центра евро­пей­ского развития.
Умом своим Досто­ев­ский воспри­нимал Европу как своего рода духовную империю с центром в Париже и мятежной тевтон­ской провин­цией. Фран­цузы вопло­щали принцип формы, тевтоны - бунт против формы. Россия, - по «Днев­нику писа­теля», - несёт в мир новый принцип, довольно туманно описанный: под право­сла­вием, писал Досто­ев­ский в одной из глав «Днев­ника», - «я понимаю идею, не изменяя, однако ему вовсе»; а в романах стал­ки­ва­лись герои, «съеденные» то одной, то другой идеей, и хаоти­че­ская натура, жаждущая узды, воскли­цает: «широк, слишком широк человек, я бы сузил!». То, что можно не втис­ки­вать жизнь в принцип и не погру­жаться в хаос, было англий­ской загадкой. И в картине Лондона, нари­со­ванной Досто­ев­ским, чувству­ется возмож­ность, на которой мысль писа­теля не оста­но­ви­лась: возмож­ность Европы без центра в Париже и без власти принципов.
Англия издавна привле­кала к себе русских бар устой­чивым соче­та­нием аристо­кра­тизма и просве­щения. То, что там когда-то была рево­люция, не смущало; рево­люция была и сплыла. Англию не лихо­ра­дило, как Францию, серией мятежей. Перед глазами был устой­чивый и в то же время разви­ва­ю­щийся порядок. Любуясь им, заво­дили англий­ские парки, учре­ждали англий­ский клуб и недо­уме­вали: как же это у них вышло?
Здесь натиск пламенный, а там отпор суровый -
Пружины смелые граж­дан­ствен­ности новой…
Просто зависть брала, как эти прин­ципы, которые на конти­ненте вели кровавую борьбу, мирно соче­та­лись друг с другом: аристо­кра­тизм и свобода, консер­ва­тизм и либе­ра­лизм - и наконец то, что Досто­ев­ский не мог не чувство­вать, даже не сознавая отчёт­ливо: амаль­гама христи­ан­ства с гума­низмом, сложив­шаяся в новое время, была в Англии устой­чивой, тогда как во Франции она распа­да­лась и като­ли­че­ство стал­ки­ва­лось с атеизмом.
Томас Мертон, созер­цавший англий­скую циви­ли­зацию, изнутри, язви­тельно писал о христи­ан­стве Высокой церкви, с точки зрения которой Христос был распят и воскрес для того, чтобы его пример помогал воспи­ты­вать образ­цовых джентль­менов. Но в идеале джентль­мена было не только лице­мерие. Выло чувство меры, чувство равно­весия прин­ципов, которое кое-что значит. Если не для вечности, то для истории.

Уильям Хогарт. Вели­ко­свет­ский вкус

В англо­мании было что-то комичное, и Досто­ев­ский ее паро­ди­рует. В романе «Идиот» он пере­даёт гротеск­ному персо­нажу, пору­чику Келлеру, восхи­щение цере­монной вежли­во­стью, с которой благо­родный виконт поле­ми­зи­рует с благо­родным графом в палате лордов. Неза­долго до этого Келлер обна­ру­жи­вает очень дурной, кари­ка­турно пошлый лите­ра­турный вкус. Однако пародия не всегда зачёр­ки­вает паро­ди­ру­емое. Иногда она скорее подчёр­ки­вает его. Во всяком случае, меня эта пародия не смутила, и когда, в поле­мике с Алек­сан­дром Исае­вичем Солже­ни­цыным, я пришёл к мысли, что стиль важнее пред­мета поле­мики, передо мной вставал англий­ский пример. Я утвер­ждал - и продолжаю утвер­ждать! - что сами вопросы, о которых спорили в парла­менте XVIII и XIX вв., давно поте­ряли значение, а стиль дискуссии сохра­нился, и именно этот стиль - основа устой­чивой куль­туры, то, что труднее всего усвоить. Как вы доби­лись такого безупречно ровного газона? - спра­ши­вает анек­до­ти­че­ский русский путе­ше­ственник. «Подстри­гайте его двести лет, и у вас тоже полу­чится». Но у России не хватало терпения. Об этом с грустью писал Г.П. Федотов, вспо­миная движение сверху вниз англий­ской свободы, начиная с лордов, вырвавших для себя Великую хартию вольностей.
При первой публи­кации моя мысль о стиле поле­мики шоки­ро­вала редакцию «Вест­ника РХД». Но волна хамства, хлынувшая после пере­стройки, убедила многих, что для демо­кратии нужны не только известные учре­ждения, что свобода - это стиль жизни, который нелегко создать.
Продолжу эту мысль еще одним анек­дотом, который запом­нился мне примерно с 1932 г., со школьных лет: один француз - речь, два фран­цуза - дуэль, три фран­цуза - адюльтер, много фран­цузов - рево­люция; один англи­чанин - сплин, два англи­ча­нина - бокс, три англи­ча­нина - парла­мент, много англичан - циви­ли­зация. Броса­ется в глаза, что переход от одного фран­цуза ко многим довольно логичен: крас­но­ре­чивые и пылкие фран­цузы устра­и­вают рево­люцию. Напротив, - как понять переход от сплина и бокса к парла­менту и циви­ли­зации? То-то и дело, что трудно. Автор анек­дота был, по-види­мому, очень умный человек, и он сумел шутя выра­зить своё уважи­тельное удив­ление перед трудно пости­жимым. Русская рево­люция подра­жала фран­цуз­ской, гремела словами «комиссар», «террор», «враг народа», и сати­ри­че­ское изоб­ра­жение фран­цуз­ского начала было скрытой сатирой на собственную, русскую рево­люцию, на общую для всех рево­лю­ци­о­неров веру в простоту решений. Анекдот не давал ника­кого ответа -что делать; но он ставил проблему: как прийти к свободе не от прин­ципа, а от народ­ного характера?
Тютчев писал, что «умом Россию не понять». Действи­тельно, страна, скла­ды­вав­шаяся на пере­крёстке трёх глобальных циви­ли­заций (Византии, исла­ми­зи­ро­ванной степи и Запада), непред­ска­зуема. Какой парал­ле­ло­грамм сил сложится из визан­тий­ского чина, татар­ской (и казацкой) дикой воли и евро­пей­ских прав личности? Какую систему можно создать из трёх несов­ме­стимых прин­ципов? Элемен­тарная логика здесь не поможет. Но и Англию нельзя втис­нуть в логику. В этой стране нет прин­ципа, господ­ству­ю­щего над харак­тером. Напротив, есть стихийно сложив­шийся характер, форми­ру­ющий прак­ти­чески необ­хо­димые прин­ципы, не стано­вясь их рабом и не бунтуя против этого рабства. Так и живёт образец консти­ту­ци­онных монархий без консти­туции, страна закона и порядка без кодекса.
Алек­сандр Сопров­ский, безвре­менная кончина кото­рого была большой потерей для русской куль­туры, написал статью «Прай­виси и собор­ность». Куль­тура России там мыслится как вопло­щение прин­ципа собор­ности, Англии - как вопло­щение прай­виси. Можно ли подвести русскую куль­туру под один принцип - вопрос, на который я, скорее всего, отвечу - нет. Но верно, что в России, одно­вре­менно с евро­пей­ским просве­ще­нием, со спут­ни­ками и атом­ными элек­тро­стан­циями ужива­ется какое-то арха­и­че­ское, почти племенное преоб­ла­дание «мы» над «я».
Моё внимание обратил на это норвеж­ский русист П.Н. Воге. Его наблю­дения подробно изло­жены в докладе «Восток-Запад, но где Европа?» на конфе­ренции в Осло, 15.11.1999 г.*** и вкратце в интервью («Невское время», 31.08.2000): «Если англи­чанин хочет узнать твоё имя, он так и спра­ши­вает: «Твоё имя?» Итальянец: «Кем ты зовёшься?» По-русски это звучит: «Как тебя зовут?» - кто-то зовёт, а не ты сам. А когда я впервые услышал фразу: «Мы с Ирой были в кино», я спросил: «С кем? Кто третий?» Здесь все начи­на­ется с коллек­тива». А в Европе - с личности. Отсюда и прай­виси. Насколько специ­фично англий­ское прай­виси, мне трудно судить; кажется, если срав­ни­вать не с Россией, а со Швей­ца­рией или Норве­гией, уникаль­ность блед­неет. Я бы подчеркнул другое: господ­ство харак­тера во взаи­мо­дей­ствии харак­тера и закона.
Россию несколько раз ломали и пере­де­лы­вали во имя разных прин­ципов. Даже в срав­ни­тельно вольный Киев­ский период Добрыня крестил огнём, а Путята мечом. Дальше -ломка за ломкой. Москва дыбой и плетью вводила татар­ские порядки, потом Пётр (тем же способом) навязал неко­торые евро­пей­ские нормы. Совет­ские вожди, загоняя в Утопию, ссыла­лись на пример царей-рево­лю­ци­о­неров, и Волошин обобщил это в своём «Северо-востоке»:
В комис­сарах - дух самодержавия,
Взрывы рево­люции в царях…
При этом прин­ципы осуществ­ля­лись только «в прин­ципе». И суще­ство­вание прин­ципов «в прин­ципе» стало привычкой. В том же «Невском времени» Боге вспо­ми­нает: «Как-то раз я сидел в москов­ском кафе и спросил: «У вас есть кофе?» Официант ответил: «Да, но сегодня нет». То есть в прин­ципе кофе есть, но не конкретная чашка. Этот феномен я называю «прин­ци­пи­альным кофе». Выра­жение «в прин­ципе, да» встре­ча­ется у вас очень часто. Оно свиде­тель­ствует о том, что идея гораздо важнее, чем материя. План важнее реальной эконо­мики, прин­ци­пи­альный человек - живой чело­ве­че­ской души. А сегодня пришло время «прин­ци­пи­альной демо­кратии». В докладе 1999 года Воге анали­зи­рует и другие примеры, но я думаю, что доста­точно этих. Развивая его мысль, можно сказать, что у нас было визан­тий­ское христи­ан­ство (без знаком­ства народа с Еван­ге­лием), евро­пей­ское просве­щение (без евро­пей­ского уважения к личности), был (в прин­ципе) и коммунизм…
Напротив, в Англии демо­кратия сложи­лась как образ жизни до идеи демо­кратии; этим она и крепка. Я не думаю, что Черчилль, защи­щавший демо­кратию от Гитлера, был демо­кратом; скорее аристо­кратом. Во всяком случае, идео­логом демо­кратии он не был и дал доста­точно скеп­ти­че­ское опре­де­ление ее: «худший образ прав­ления, не считая всех остальных».

Уильям Хогарт. Пету­шинный бой. Коро­лев­ский спорт

В 60-е годы, когда стре­ми­тельно руши­лись парла­мент­ские системы в Африке, я прочёл в одном англий­ском журнале примерно такую фразу: «мы слишком большое значение прида­вали своим учре­жде­ниям и недо­ста­точное - своему харак­теру». Когда Набо­ковы поку­пали все нужное для дома в англий­ском мага­зине, это чуда­че­ство шло от тоски русского либе­рала по либе­ральной плоти, по чему-то по ту сторону прин­ципов либе­ра­лизма, по ту сторону рабо­лепия пред прин­ци­пами, по ту сторону господ­ства идеи над живой жизнью.
Россия - не только страна поли­ти­че­ского деспо­тизма. Это страна деспо­тизма идей. Увле­чение марк­сизмом было во многих конти­нен­тальных странах, но нигде - до таких Герку­ле­совых столбов, как в России. И вот что заме­ча­тельно: в Англии и других англо­сак­сон­ских странах забо­ле­вание марк­сизмом было чем-то вроде ветряной оспы срав­ни­тельно с чёрной оспой, поверх­ностным увле­че­нием интел­лек­ту­алов, без соеди­нения марк­сизма с рабочим движе­нием, без партии нового типа, без ленин­ского этапа. Англий­ский эмпи­ризм упорно проти­вился и Гегелю с Шеллингом, и Марксу с Ницше. И то, что презри­тельно назы­ва­лось ползучим эмпи­ризмом, оказа­лось барьером на пути к оруэл­лов­скому кошмару. Евразия состо­я­лась, Восточная Азия состо­я­лась, только Океания не захо­тела им уподо­бится, и удер­жала весь мир от катастрофы.
В России бесприн­цип­ность - руга­тель­ство. Здесь надо иметь прин­ципы. Этика, потеряв опору на Бога, опира­ется на прин­ципы. При этом можно вести себя дурно, но главное - не отри­цать прин­ципы. Следо­ва­тель говорил Синяв­скому: «Лучше бы ты чело­века убил!» Если бы (пред­по­лагая невоз­можное возможным) был в совет­ское время, в совет­ской лите­ра­туре писа­тель, равный Досто­ев­скому, то его Иван Кара­мазов сказал бы: «Если прин­ципов нет, то все позво­лено». Рухнули прин­ципы - и начался беспредел. Воссияла истина, ложь назвали ложью, и бандиты, обра­до­вав­шись, приня­лись упразд­нять борцов за истину.
В Англии, насколько я это понимаю, свобода в области убеж­дений огра­ни­чена консер­ва­тизмом обычаев. Что-то здесь напо­ми­нает мне индий­ское обще­ство, где можно покло­няться любому богу или считать всех богов призра­ками Майи, но необ­хо­димо твёрдо держаться обычаев своей касты, быть джентль­меном своей касты. Возможно, мои пред­став­ления отстали от жизни, я никогда не был в Англии, но моя тема - образ Англии в русском сознании, и это мой образ.
Преоб­ла­дание англо­саксов в совре­менном мире - известная гарантия глобальной поли­ти­че­ской стабиль­ности. Один из моих друзей заметил, что стабиль­ность была бы прочнее, если бы центром силы была собственно Англия, с ее опытом мировой поли­тики и довольно высоким средним интел­лек­ту­альным уровнем. К сожа­лению, Соеди­нённые Штаты только отчасти подобны стране, из которой когда-то уплыл «Майский цветок». Америка сохра­няет англий­ский имму­нитет к идеям, создавшим тота­ли­тарные госу­дар­ства, но не к идеям вообще. В чём-то она очень легко­верна. Духовный вакуум, созданный увяда­нием проте­стан­тизма, запол­няет всякая всячина. Соеди­нённые Штаты - питомник самых нелепых увле­чений. Правда, эти увле­чения урав­но­ве­ши­вают друг друга. Кажется, нигде так не распро­стра­нился, так не захватил сознание фрей­дизм. И нигде на Западе не было таких фана­тичных сект. Но пока что англо­сак­сон­ский мир в целом оста­ётся ядром Запада, сохра­ня­ю­щего мировой порядок, в целом движу­щийся к эколо­ги­че­ской катастрофе.
Этот пара­докс требует объяс­нения, и я поста­раюсь его дать. Совре­менная циви­ли­зация, созданная - после нескольких неудачных проб - по англий­скому методу проб и ошибок, вошла в полосу непре­рыв­ного и все более разветв­лён­ного кризиса. Это ее отли­чает от всех прежних циви­ли­заций, которые знали кризисы, но либо поги­бали, либо преодо­ле­вали пороги и пере­хо­дили к спокой­ному течению, иногда почти неза­мет­ному. Совре­менная циви­ли­зация выходит из кризиса такими сред­ствами, которые создают кризис в новой области. Например, НТР позво­лила выйти из цикла нарас­та­ющих эконо­ми­че­ских кризисов и формально опро­вергла Маркса, мыслив­шего в эконо­ми­че­ских терминах. Но скачок развития тут же обострил эколо­ги­че­ский кризис, демо­гра­фи­че­ский кризис, духовный кризис… Правда, система кризисов рабо­тает так, что в центре перемен, на Западе, созда­ётся непрочная стабиль­ность, а психо­ло­ги­че­ская напря­жён­ность, вместе с гряз­ными произ­вод­ствами, выно­сится на пери­ферию. Однако то здесь, то там каскад кризисов создаёт соблазн «скорой помощи», прыжка в утопию без всяких кризисов. Послед­ствия этих прыжков известны, и слава Богу, что преоб­ла­дание англо­саксов удер­жи­вает мир от новых глобальных судорог. Но это не снимает проблемы «медленной помощи», напо­добие той, которую христи­ан­ство оказало Римской империи. И вот здесь, мне кажется, начало конца эпохи. Фукуяма ошибся, история не конча­ется, но конча­ется англо­сак­сон­ская эпоха и может быть даже вся западная эпоха. Ей крайне трудно выпол­нить то, что пред­ложил Чеслав Милош: заме­нить призыв «вперёд!» призывом «сердца горе!».
Циви­ли­зация Фауста (в лите­ра­туре) и мистера Домби (в конторе), циви­ли­зация дела, циви­ли­зация праг­ма­тиков, в известной мере подобных римским, обре­чена очередной раз усту­пить первое место созер­ца­телям и открыть дорогу для духов­ного роста личности взамен расши­рения техно­ген­ного мира, упер­ше­гося в возмож­ности биосферы. К этой задаче англо­саксы распо­ло­жены, по крайней мере, не больше других. Томас Мертон, живший и в Англии, и в Америке, назвал образ жизни своих сооте­че­ствен­ников «агрес­сивно несо­зер­ца­тельным». И хотя отдельные англи­чане и амери­канцы - пионеры пово­рота, эти ласточки не делают весны. Развитие может стать поли­цен­тричным, или - как это было в прошлом Европы - выдви­нется какой-то новый лидер, возможно, среди вестер­ни­зи­ро­ванных, не собственно западных стран. Я склонен думать, что англо­саксы слишком хорошо обжи­лись в совре­менной циви­ли­зации, чтобы быть иници­а­то­рами пере­оценки ценно­стей. Скорее они будут штопать и штопать старый чулок, и пока что их миссия еще не исчер­пана. Больше того, какие-то следы англий­ских проб и ошибок, веро­ятно, прейдут в будущее, как перешли традиции римского права и адми­ни­страции. Ех огiепtе lux, ех оссidente lех.
*** Русский перевод публи­ку­ется в одном из сбор­ников ИНИОН.