Автор: | 6. января 2019

Борис Бернштейн — эстонский советский искусствовед, доктор искусствоведения (1993), профессор Академии художеств Эстонии, специалист по искусству Эстонии.



Трусы из Египта

Я возвра­щался с базара на десятой станции.
Этот базар вполне мог удовле­тво­рить потреб­ности дачников. Рынок на шест­на­дцатой был, говорят, пышней, но мы, летние обита­тели двена­дцатой, обхо­ди­лись ближним. В лучшие времена там можно было купить кило помидор за доре­фор­менный рубль. Потом это был гривенник.
А если уметь…
Я имел перед глазами образ­цовую модель работы на одном интел­лекте, без хамства. Когда я еще студентом гостил в Одессе, тетя Рая, профес­сор­ская жена, изредка брала меня с собой на Привоз – для науки и в каче­стве носиль­щика. Тётка не любила тратить деньги там, где можно было сэко­но­мить. Там, где нельзя было, – тоже.
– Почём яйца, хозяин? – спра­ши­вала она без особого интереса.
– Та руб, – отвечал продавец. Инто­на­ци­онный рисунок ответа, с высоким «та» и быстрым спуском к басовым нотам, пока­зывал, что цена бросовая.
– А по семь­десят? – стар­то­вала тетя, доставая алюми­ни­евый бидон.
– Та не.
– А если? – наста­и­вала тетя Рая, кладя пару-другую яиц в бидон.
– Ну добре, дэвья­носто пять.
– А, может, семь­десят? – продол­жала тетя, приступая ко второму десятку.
– Ни, та и так уже дэшево.
– Давай, хозяин, по семь­десят, возьму сотню! – наста­и­вала тетя, заложив в бидон сорок четвёртое яйцо…
Владелец яиц уступал еще пятак. Дискуссия продол­жа­лась на фоне моно­тонной загрузки бидона.
– Давай по семь­десят, – стояла на своём алмазная тетя. В бидоне было уже шесть­десят яиц, семь­десят, семь­десят пять, восемь­десят, девя­носто, девя­ности шесть, семь…
– Ну как, хозяин?
– Ни, – стоял на своём продавец.
И тогда тетя Рая, в том же спокойном ритме начи­нала выкла­ды­вать яйца из бидона.
Приём работал безот­казно. Яйца были наши. Проклятия на вороту не висли. Увы, урок не шёл впрок, я проходил мимо сути. То есть, как эстет, я ценил идею и ювелирное изяще­ство испол­нения, но оста­вался нечув­стви­телен к прак­ти­че­ской стороне дела. Базарный идио­тизм я сохранил до нынешних седых и реде­ющих волос.
Иногда мне везло. Раз я встретил на десятой друга детства, сына нашего двор­ника с Бебеля, 12, вождя дворовой шпаны Володьку. Мы не виде­лись с лета сорок первого, но узнали друг друга. Я его – по акульему очер­танию выне­сен­ного вперёд профиля. Он меня – даже не знаю, то ли по внеш­ности, то ли по медли­тельной неле­пости моего рыноч­ного поведения.
Володька! Что в его авто­био­гра­фи­че­ской прозе при бутылке было правдой, не имеет значения. Воевал, демо­би­ли­зо­вался майором, целым и с орде­нами, был дирек­тором гастро­нома на Рише­льев­ской угол Троицкой (или Успен­ской? Кто лучше меня помнит?), имел непри­ят­ности по проискам завист­ников, сейчас ничем не заве­дует, но ничего…
Володька, как оказа­лось, был князем базара. Он был настолько велик, что не опус­кался до заднего крыльца.
– Маня! – кричал он через головы пате­ти­че­ской и потной очереди – сделай ему…
И Маня делала, а очередь, приученная пони­мать, что, если кому что поло­жено, то не нам менять спра­вед­ливый порядок, терпе­ливо ждала, пока Маня мне сделает. Однажды я все-таки пожил на десятой насто­ящей жизнью! Такого базара не видал, наверное, никто из коопе­ра­торов известной дачной общины «Солнечное», к числу которых мы имели удоволь­ствие принад­ле­жать, а жулики среди них попа­да­лись изрядные… Какого каче­ства продукты и в каком наборе принёс я тогда!
Володька покро­ви­тель­ствовал мне только однажды в жизни. Вот почему в день, о котором речь, я возвра­щался с рынка с рутинной добычей. Но Тихе, зага­дочная богиня счаст­ли­вого случая, ждала тут же, за углом. Она побрез­го­вала дикой рыночной стихией ради упоря­до­ченной госу­дар­ственной торговли. Тихе повела меня слегка кружным путём – мимо почты, чтобы я наткнулся на шести­гранный киоск с галан­те­реей, трико­тажем и косме­тикой, столь необ­хо­ди­мыми в дачном обиходе. Тут был приго­товлен подарок.
В окошечке мерцал тощий и бледный еврей. Я осмотрел выстав­ленный товар и вздрогнул. На видном месте, прак­ти­чески снаружи, висели совер­шенно белые, трико­тажные, в обтяжку, исподние трусики с элегантно заву­а­ли­ро­ванной прорехой в нужном месте. Это была неве­ро­ятная загра­ничная новость, которую приво­зили отме­ченные Тихе счаст­лив­чики, посе­тившие страны народной демо­кратии. А обыва­тели носили под брюками, как и на пляжах, просторные сати­новые трусы чёрного или, если повезёт, синего цвета, которые были прозваны семей­ными гораздо позже – когда появился контрастный фон и стало возможным ирони­зи­ро­вать. А пока никто не видел других, семейные трусы были так же есте­ственны, как, скажем, дыхание, примус, небо, зелёная трава или пару­си­новые каль­соны с завяз­ками. Но вот появи­лись эти, белые, – и в картине мира что-то сместилось.
Нельзя не заме­тить, как бы в скобках, что, когда я оказался в Соеди­нённых Штатах множе­ство лет спустя, я увидел свободную и полную досто­ин­ства моло­дёжь в местном вари­анте семейных трусов – для купания и других забав. Мы просто не пони­мали своего счастья! Правда, исподние носят все те же, беленькие в обтяжку. Такова стилевая эклек­тика, присущая эпохе пост­мо­дер­низма, где мы с вами неожи­данно очути­лись и не можем выбраться.
Словом, я вижу трусы, и они меня пленяют. Зача­ро­ванный, я подхожу ближе, разгля­дываю… Все соответствует.
– Откуда трусишки? – спра­шиваю я у изму­чен­ного совет­ской коммер­цией продавца
– Египет­ские, – вяло отзы­ва­ется киоскёр.
Вот оно что. Самое время напом­нить, что действие проис­ходит в пору, когда Герой Совет­ского Союза Гамаль Абдель Насер руко­водил названной страной. Когда-то сыновья Иакова, впослед­ствии Иакова-Израиля, неча­янно отпра­вили туда своего брата Иосифа, не пред­видя дурных послед­ствий для своего потом­ства. Герой Совет­ского Союза и фиктивный наследник фара­онов плани­ровал распра­виться с потом­ками Израиля, сбросив Израиль в море.
Словом, на трусы падала поли­ти­че­ская тень.
– Как Вы считаете, – вежливо спросил я у продавца, – можно ли натя­нуть эти трусы на честный еврей­ский орган?
Глядя вдаль, мимо вещей и людей, в щель между мной и стро­е­ниями, где синела беско­неч­ность моря, он ответил серым голосом:
– Пять семь­десят, будете брать?
Пока я выгребал из кошелька пять семь­десят, к киоску набежал поку­па­тель. Завернув трусы и отдав мне пакетик, хозяин будки вдруг высунул голову, твёрдо сказал очереди, что киоск на время закры­ва­ется, и захлопнул окошко. Я обошёл левые грани шести­гран­ника и напра­вился к один­на­дцатой, когда унылый продавец, выйдя, запирал свой служебный вход. Он быстро догнал меня, оста­новил и сказал – тихо, но с чувством:
Я ХОЧУ ПОЖАТЬ ВАШУ РУКУ!

Нынче я вспо­минаю эту историю скорее со смешанным чувством. Возраст распо­ла­гает отно­ситься к себе снис­хо­ди­тельно. Или взыс­ка­тельно? Известно: чистая совесть свиде­тель­ствует о плохой памяти. Над чем это я смеялся про себя, бредя по кривой трам­вайной колее к один­на­дцатой станции? Ну, над чем? Если честно: меня, наверное, весе­лила его запу­ган­ность, его загнанное в дальний уголок души сознание своего еврей­ства. Оно меня весе­лило, поскольку я невольно, не думая, проек­ти­ровал его на собственную раско­ван­ность. Между тем, моя игра была всего-то на какой-нибудь градус свободней его страха. Мы оба – привычно и почти не замечая – носили на себе свою несво­боду. Как каль­соны с завязками.
Извини меня, старик.
Я хотел бы еще разок пожать твою руку.

Рис. Т. Устиновой