Автор: | 8. апреля 2019

Марина Гарбер – поэтесса, эссеист. Автор нескольких поэтических сборников. Стихи, переводы, рецензии и эссе публикуются в литературных изданиях США, России и Украины, таких как «День и ночь», «Звезда», «Знамя», «Нева», «Интерпоэзия», «Крещатик», «Лиterraтура», «Нева», «Новый журнал», «Плавучий мост», «Слово/Word», «Стороны света», «Студия», «Эмигрантская лира», «Шо», «Новый журнал», «Встречи», «Побережье», «Грани», «Рубеж», «Ренессанс» и др. Участвовала во многих поэтических антологиях. Член редакции журнала «Интерпоэзия» (Нью-Йорк). Окончила аспирантуру Денверского университета (штат Колорадо), факультет иностранных языков. Магистр искусств, преподаватель английского, итальянского и русского языков. Живёт в США.



Стани­слав Бело­поль­ский. Арлекин

 

ПАСХА В ПРАТО

Вирту­озно взле­тают качели,
а на них – смехачи, ваньки-встаньки,
граци­озны, как виолончели,
их качают степенные няньки.

В черных крапинках меццо стаккато
шелу­шится заборная краска,
через луг, через парк, через Прато,
итальян­ская движется Пасха,

или сказка с веселой концовкой,
с Колом­биной и нашим Петрушкой, –
будет воздух облит марганцовкой,
будет плач заглушен погремушкой.

Легко­выйно застынут деревья,
пополняя небесный гербарий,
умереть в первых числах апреля
никому не позволит сценарий.

А когда зазвонят колокольцы,
тира­жируя звук под копирку,
ротозеи, шуты, добровольцы
к коче­вому подтя­нутся цирку,

где под выкрики, как на вокзале,
над батутом сырого асфальта
ровно в полдень синьора Мортале
испол­няет смер­тельное сальто.

 

*  *  *

Уже весна зали­зы­вает раны
и замол­кает снег на полуслове,
у всех ларьков девицам капитаны
сулят непо­вто­римые любови.

Здесь женщинам мере­щатся обновы
и обещанья всё начать сначала,
и что с того, что город – не портовый
и никогда не видевший причала?

Кто выключил цвета? Кто эти люди
у кассы, на перроне, в электричке?
Бесславный город, gloria и mundi –
лишь имена, фамилии и клички.

В копилку дождь подбра­сы­вает центы,
вокзал одет в подсве­ченные цацки,
поло­щется река моя – с акцентом,
назой­ливым, преда­тель­ским, дурацким.

Белесый лис ката­ется на санках,
и, черные от дыма и мороза,
полозья-провода над полустанком –
что ното­носцы в птицах «Lacrimosa».

Вхожу в вагон и расправляю плечи,
как будто жить не страшно и не больно,
на вдохе говорю «arrivederci»,
поспешно выдыхая на «buongiorno».

И контролер, красивый и беспечный,
дыря­вящий иском­канный билетик,
на мой вопрос – далече до конечной? –
не улыб­нется мне и не ответит.

Я бы сама с такой, как я, не скрою, –
непро­шенной, чужой – не говорила,
всё это блажь – любовь, тоска по морю,
по беспо­лезным чайкам белокрылым.

Как поплывем вдоль серого забора,
почти нераз­ли­чи­мого в тумане,
мне классик в пред­вку­шенье разговора
напомнит о себе – «дзенькую, пани», –

о том, что в небе нотные тетради
пере­би­рают юркие китайцы, –
сама в себе, себя самой же ради
играет цвето­му­зыка сквозь пальцы,

что в поезде полу­пу­стом напрасно
кого-то жду, нелепая как «здрасьте»,
а под пальто – инди­говый и красный,
или в какой там выкра­шено счастье.

 

ТИБУРТИНА

Там, где ветви играют в лиловых садах в похи­ти­телей соек,
римский ветер, кофейным простран­ством пропах, пере­сушен и горек,
пробе­гает, вечерним «Corriere» шурша, по замшелой портьере,
размышляя о том, как весна хороша
в город­ском интерьере.

И теперь в самый раз – прита­иться, залечь под мостом, но сначала
пого­нять голубей – с гари­баль­довых плеч до ручного причала,
потре­пать продав­щицу под сенью ларька на безлюдье сиесты,
капи­тан­ским, реши­тельным – от козырька –
обозна­читься жестом.

Островок Тибур­тины, соринка в глазу город­ском, – темно-синий
взгляд сужа­ется, силясь не видеть грозу над наве­сами пиний,
скоро в кадке дозреет речная вода и прольется из лейки,
но не сдви­немся мы – никуда, никогда –
с обвет­шалой скамейки.

Я молчу о своем на твое «come va?», осле­пи­тельно белый
распус­ка­ется свитер – обшлаг рукава я связать не успела,
не Цитера, но тоже – маяк в животе – разме­же­ванный остров,
я его по кускам собираю в воде
и не слышу вопроса.

Но чудит озорник – то заляжет на дно, то насвищет такое,
что срас­та­ются – лбами, губами – в одно неиз­вестные двое,
горячей прики­пает к кирпичной щеке вороной моторино
и рифму­ется мир на твоем языке:
Тибур­тина, Марина…

Ты сидишь, сереб­рясь, прилов­чив­шись едва к этим ветреным играм,
чуть подашься вперед – и твои рукава зафрах­то­ваны Тибром,
чуть качнешься, отча­янный ветер кляня, и подни­мешься птахой –
столько в клюве гряду­щего, сколько меня
под намокшей рубахой.

 

ЛОРКА

1.
…А в одной из Его канце­лярий равно­душный сидит казначей,
прини­мает, что мы поте­ряли, и не спра­ши­вает, зачем,
и не спра­ши­вает, возда­лось ли по делам анонимным, ничьим?
Мы сперва отни­маем, а после о своем канце­ляр­ском молчим.

Нару­кав­ники, дыры, заплаты, безы­мян­ного пальца мозоль –
кто там сверху глядит воро­вато, заполняя собой антресоль?
Требухой наби­вает карманы, зако­рюч­ками метит листы,
из глубо­кого смотрит чулана, из-за красной глазеет черты.

Так стано­вится жутко, неловко, – поскорей бы залить сургучом! –
если шутит не верящий Лорка с не читавшим его палачом,
выды­ха­ющим липкую копоть, загля­нувшим к нему со двора,
чтобы взять за потре­панный локоть: «Не пора ли, голубчик? Пора!»

И после­дуешь – тихий, послушный, в самый нижний, последний подвал,
чтоб тебя казначей равно­душный с неземной пустотой срифмовал.
Здесь никто не заметит потери, там никто не протянет руки,
ибо всем возда­ется по вере,
ты же веровал только в стихи.

2.
Оста­вайся, дружок, оста­вайся – чёрной диаго­налью над Пизой,
фото­гра­фией из аусвайса, круглым штампом, просро­ченной визой,
непод­дельным, дружок, доку­ментом – не склюют ни вороны, ни куры, –
нарко­ти­че­ским клеем, абсентом, эйфо­рией от литературы.

Всё в небесном хозяй­стве сгодится – этот слог, эта lingua nova, –
там уже нуме­руют стра­ницы отда­ю­щего око за слово,
там крысиные клерки за дверью, до прозрач­ности сгрызшие камень,
то мусолят гусиные перья, то бумагу скребут коготками.

Но по-преж­нему пенится пиво и смеются беспечные дети,
слышишь, ангелы зло и красиво отпе­вают тебя на рассвете?
Испещ­ренные руки старухи месят воздух, колдуют над ступой –
эти странные сладкие звуки, – ты ведь сам их выду­мывал, глупый.

В город колокол метит из пушки, так, что птицам прикорм­ленным страшно,
пьяный ветер ломает верхушки и летит на тебя в рукопашный.
В глубине опеча­танных комнат торже­ствуют мышиные люди:
это небо тебя не запомнит,
эта яма тебя не забудет.