Автор: | 20. июля 2019

Марина Гарбер – поэтесса, эссеист. Автор нескольких поэтических сборников. Стихи, переводы, рецензии и эссе публикуются в литературных изданиях США, России и Украины, таких как «День и ночь», «Звезда», «Знамя», «Нева», «Интерпоэзия», «Крещатик», «Лиterraтура», «Нева», «Новый журнал», «Плавучий мост», «Слово/Word», «Стороны света», «Студия», «Эмигрантская лира», «Шо», «Новый журнал», «Встречи», «Побережье», «Грани», «Рубеж», «Ренессанс» и др. Участвовала во многих поэтических антологиях. Член редакции журнала «Интерпоэзия» (Нью-Йорк). Окончила аспирантуру Денверского университета (штат Колорадо), факультет иностранных языков. Магистр искусств, преподаватель английского, итальянского и русского языков. Живёт в США.




Аква­рель Славы Семерикова


(ЛЮБОВЬ)

Она умела любить, как любят в большом кино
(это раньше читали мир, как роман),
на окно натя­ги­ва­лось накрах­ма­ленное сукно,
полу­ча­лось широ­ко­фор­матно – во весь экран.
Иногда выхо­дило вычурно и картинно,
реже – без звуковых эффектов и глянца,
то Eastman Color от Квен­тина Тарантино,
то сплошной апогей от неистовых итальянцев.

Любила по-разному – без имени и лица,
как маль­чика, нежно, по-матерински,
или как дочь любит эрзац своего отца
(так Мастрояни любила Настасья Кински
в «Атте­стате зрелости»), а когда пелена
случайно спол­зала с оконной рамы,
любила, как должна бы любить жена,
то есть скучно (здесь могла быть ваша реклама).

«Никакой вторич­ности!» – наставлял ее режиссер,
менял осве­щение, пере­двигал мебель и стены,
понимая, что если схлынет потоп, догорит костер,
героине придется сойти, наконец, со сцены.
Он чаще молчал, – то жестом, а то кивком
режис­сируя, но обычно хватало взгляда,
чтобы она ходила по прово­локе под потолком
(одомаш­ненный вариант «La strada»).

Он оста­нав­ливал фильм, отснятый почти на треть,
вырезал, монти­ровал, всё начинал сначала,
дубль за дублем, – но если просил ее умереть,
каждый раз непод­ра­жаемо умирала!
Он свора­чивал деко­рации и выходил на свет,
вдалеке – живо­тами на прутья ложи­лись тучи,
и мечтал, что когда-нибудь она ему скажет «нет»
(как мечтали Полан­ский, Аллен и Бертолуччи).

 

*  *  *
Мелким шрифтом, четким и неброским,
желтые испи­саны поля, –
это Бог выходит на подмостки,
как живой с живыми говоря.

Вывер­нуто небо наизнанку,
светятся распо­ротые швы,
облака обещанною манкой
сыплются в рази­нутые рвы.

Впереди чернеют перелески,
под ногами – шелуха и жмых,
пусть потом распишет Брунеллески
эту землю в ранах ножевых.

Нынче воздух выстиран и выжат,
в крестиках воро­ньего стежка.
Гул затих. Но кто почти не дышит
в глубине воздуш­ного мешка,

тот блажен­ного не скажет слова,
не раскроет каверзную суть.
Богу Богово, тебе – такого,
чтобы губ уже не разомкнуть.

Кто по нераз­бор­чивым приметам
опознает прожитое мной?
Что еще вчера каза­лось светом,
оказа­лось мороком и тьмой.

Глядя на овраги да ухабы,
меркнет неста­ре­ющий старик:
знал бы наперед, пере­писал бы,
выбросил бы к черту черновик.

Я ведь тоже, Господи, такая,
исчерню тетрадь карандашом,
и хожу, от радости шальная,
думая, что это хорошо –

к ближ­нему лири­че­ское рвение,
резкий всплеск, пере­хо­дящий в плач.
Снова перечти стихотворение,
образы опять переиначь,

чтоб запел воздушный панегирик
в ветках олеандра соловей…
Бог уходит – так уходит лирик,
не принявший лирики своей.

 

*  *  *
Указу­ющий жест воро­ного крыла,
петушка надцер­ков­ного флюгер –
и куда бы дорога тебя ни вела,
не меня­ется эта округа.

Впереди – пере­дышка, бессрочный ночлег,
и ланд­шафт нека­зи­стее, строже,
а пока – абри­ко­совый катится снег
по зерни­стой асфаль­товой коже.

Как закон­чится наша беда – города,
поезда отшумят бестолково,
так уйдем восвояси, поскольку тогда
замеч­та­ется счастья такого,

где бы старец, живущий в последней избе, –
балахон в алебастре и краске –
нам нашарил землицы в своем рукаве,
голубой, как сибир­ская хаски.

Стану деревом я, станешь деревом ты,
и впотьмах воло­окого сада
замолчим – от великой своей простоты,
красоты незем­ного уклада.

Будет жарко меж ребер порхать шелкопряд,
запле­тать золотые волокна,
мы телами – в коре от запя­стий до пят –
заслоним невы­сокие окна:

там глаза­стая рыба мель­кает в котле,
там огниво еще не погасло,
чуть дрожит натюр­морт на дубовом столе,
и на холст проли­ва­ется масло.

 

ПОСЛЕДНЯЯ ПАСТОРАЛЬ

Закрыть ворон в окне, наперебой
по саду разно­сящих кривотолки,
открыть обман чернильною губой,
густым акрилом крашеные створки.

Там соловьи сзывают соловьих,
ползут мурашки по стек­лянной коже,
чтоб здесь на терра­коту губ моих
ложился букв корич­не­ватый обжиг.

Колы­шется манголь­дова ботва,
двоится пастушок в тяжелом взгляде,
и тянется коровья голова
от одино­че­ства к незыб­лемой ограде.

Раде­тель ветер сносит на чердак
отживший хлам, кленовую посуду, –
мне безраз­лично, так или не так
на самом деле, – обма­нусь, покуда

на том краю, где колышки сосны
впива­ются в небесную дорогу,
бессонные медведи-шатуны
воро­ча­ются в каменных берлогах.

И я включаю голубой неон,
как будто небо – вывеска и только,
как будто ново­селье у ворон,
точнее, свадьба. Горько, горько, горько

молчит на ветке глян­цевый щегол –
мне кажется, я слышу, как он дышит,
пока ворона клювом первый кол
стара­тельно вкола­чи­вает в крышу.