Автор: | 6. января 2020

Григорий Соломонович Померанц (13 марта 1918, Вильна - 16 февраля 2013, Москва) - российский философ, культуролог, писатель, эссеист, член Академии гуманитарных исследований. Окончил Институт истории, философии и литературы (1940); не был допущен в аспирантуру из-за «антимарксистского» доклада о Достоевском. Участник войны, дважды ранен, награжден. После войны подвергался преследованиям за нестандартный образ мысли. В 1949 году арестован и осужден за «антисоветскую агитацию», освобожден по амнистии в 1953 году, реабилитирован в 1956 году. Работал библиографом, высказывая критическое отношение к действительности в машинописных текстах, подхваченных самиздатом; писал о Достоевском. Печатал статьи по культурологии в советских научных журналах (есть переводы на английский и французский языки в журнале "Diogenes", №№ 92, 96, 107) и философские эссе в антисоветском зарубежье. С 1976 года по 1988 год имя Померанца было запрещено упоминать в советской прессе. В 1984 году «предупрежден об ответственности по ст. 190» (за «клевету на советскую действительность»). Книги выходили в Мюнхене - «Неопубликованное» (тексты самиздата 60-х гг.), в Париже - «Сны земли» (эссе о русской истории, культуре и замечательных современниках; критика философии истории Солженицына), в Нью-Йорке - «Открытость бездне. Этюды о Достоевским». С 1990 года печатается в России: «Открытость бездне. Встречи с Достоевским», «Собирание себя» (цикл эссе о становлении личности), авторский сборник эссе в обложке журнала «Русское богатство», «Выход из транса» (большая книга философских эссе), мемуарно-философская книга «Записки гадкого утенка», «Страстная односторонность и бессмертие духа» (сборник эссе, в основном о литературе). Многие произведения переведены и опубликованы на европейских языках.



 Акафист пошлости

Лицедеи

Меня волно­вала и до сих пор волнует психо­логия отре­чения, психо­логия слабости не только внешней (неспо­соб­ности сопро­тив­ляться давлению), но слабости внут­ренней, подат­ли­вости ежедневным мелким иску­ше­ниям казаться, а не быть. Тип пошлого героя не исчез. Напротив, глас­ность чрез­вы­чайно способ­ствует его склон­ности пету­шиться, разду­ваться, как воздушный шар, и воспо­ми­нания о дисси­дентах, согла­сив­шихся на публичное пока­яние в 70—80-е годы, помо­гает понять, как легко такие шарики лопаются.

Пошлость — огромная сила. Она нели­це­при­ятно заклю­чает в свои объятия и глазу­нов­ских святых, одетых в свои венчики, и очаро­ва­тельных женщин, повер­нувших к публике свои обна­женные натуры. Совре­менная циви­ли­зация так сложна, так богата возмож­но­стями, что очень трудно быть самим собой. Неудобно не быть демо­кратом (когда демо­кратия в моде), неудобно не восхи­щаться Шнитке или Тарков­ским. И пошлое делание «быть на уровне» застав­ляет чело­века играть роль, лице­дей­ство­вать. Пошлость — плата за прогресс. Грубо­ватые дере­вен­ские лица не фаль­шивят, не лице­дей­ствуют. Они выра­жают то, что есть (уста­лость, желание поужи­нать и т. п.); на них нет дешевой косме­тики чего-то туманно возвы­шен­ного. Нет лицедейства.

Я прошу изви­нения у актеров за свою мета­фору. Я не хочу сказать, что все актеры — лицедеи. В испол­нении роли может быть и суд над этой ролью, в котором сказы­ва­ется подлинное лицо. Но профессия прямо требует от актера вжиться в личину, которую надел; и соблазн подмостков, рампы, апло­дис­ментов — более непо­сред­ственный, чем у пишущей братии. Он сравним, пожалуй, только с иску­ше­ниями митин­го­вого оратора. Актеру и оратору труднее, чем каби­нет­ному ученому, забыть о зрительном зале, о 50 000 000 зрителей теле­ви­дения. Грешат полу­ис­крен­но­стью почти все, кто выходят на подмостки, на эстраду, на трибуну; но слово «лицедей» собственно и значит — актер, только с отри­ца­тельной нрав­ственной харак­те­ри­стикой его ремесла (так же, как само­вла­стие — то же само­дер­жавие, но с точки зрения возму­щен­ного им сознания).

С сере­дины шести­де­сятых годов лите­ра­тура пере­стала быть един­ственным выра­же­нием обще­ствен­ного сознания. Нача­лись движения: демо­кра­ти­че­ское, право­за­щитное, наци­о­нальное, рели­ги­озное… И сразу появи­лись право­за­щитные лицедеи, церковные лицедеи… Сейчас, в эпоху глас­ности, лице­дей­ство распро­стра­ни­лось, как эпидемия. Лицедей следует за истинным деятелем, как тень. Плохих лице­деев легко раску­сить, но есть лицедеи хорошие, отличные. Опыт обогатил нас целым паноп­ти­кумом мнимых героев. И в спек­таклях, которые они перед нами разыг­ры­вают, любая идея превра­ща­ется в заиг­ранную пате­фонную пластинку. Стало невоз­можным писать о Сталине, гено­циде,— эта тема опош­лена. Скоро будет немыс­лимо гово­рить о Ленине. Нам нужно усилие, чтобы «вылезти из ямы, чтобы выстоять против течения, несу­щего в море крови (не знаю, которая мета­фора лучше). Но гово­рить о нрав­ственном усилии трудно. Все опошлено.

Пошлость

Пошлость — реша­ющее слово нашего времени. Имя пошлости — Легион. Есть пошлость либе­ральная, пошлость марк­сист­ская, пошлость христи­ан­ская (недавно я прочитал, что об этом уже думал — и писал — В. В. Розанов).

Пошлость — слово русское, не вполне пере­во­димое, евро­пей­ской наукой не отшли­фо­ванное. Объяс­нить его трудно. Где-то по сосед­ству с пошло­стью низость, но низость — непре­менный минус, а пошлость — скорее нуль. Точнее: нуль личности. Потеря родовых образцов, обычаев (которые задают направ­ление жизни) и попытка нуля функ­ци­о­ни­ро­вать как поло­жи­тельная или хоть отри­ца­тельная вели­чина. Отсюда — неуве­рен­ность и наглость (смирение Опис­кина, храб­рость Груш­ниц­кого). Отсюда влечение к эффектной позе и культ героя сиюми­нутной прозы, власть пустого времени, моды. Пошлость тянется к позе бытия — и тотчас облеп­ляет его, опош­ляет (даже если это бытие — не только поза: пошлое обожание знаме­ни­то­стей, пошлая обра­зо­ван­ность, пошлая церков­ность). Пошлость приходит в восторг и исступ­ление, когда находит саму себя, одаренную харизмой (наверное, дьяволь­ской). Я помню речь Гитлера (слышал по радио в 1940 году, заклятых друзей не глушили). Какие ничтожные аргу­менты! Какие дешевые приемы! Сгореть бы от стыда, если хоть раз пробьется такая инто­нация! Но как подвы­вала этому шуту востор­женная толпа, бывший народ Гёте, Шиллера, Канта…

«Рабство готово улечься на брюхо перед мертвым дикта­тором, как лежало перед живым»,— писал Б. Хазанов.— «Рабству хочется уверить всех, что сапоги, которые оно лизало, были все-таки сапоги гиганта. Мы часто, слишком часто слышали утвер­ждение, что Гитлер и Джуга­швили, «как бы они ни были плохи»,— великие люди, иначе-де они не смогли бы возне­стись до таких высот. Простой анализ меха­низмов выдви­жения подобных лично­стей пока­зы­вает, что, напротив, нрав­ственное и духовное убоже­ство как раз и было необ­хо­димым усло­вием выдви­жения. В этом-то и состояло вели­чайшее унижение нашего времени, что на ролях всесветных верши­телей… в нашем веке подви­за­лись ничто­же­ства» (из «Писем без штем­пеля») (1)

Душа, не чувству­ющая пошлости, создает темное облако, в котором выстра­и­ва­ется сказочный дворец куль­туры (Сталина, Гитлера, Хомейни). Пошлость может сохра­нить свободные учре­ждения только по инерции. Ей нужен вождь, дуче, фюрер. Ей нужен Великий Инкви­зитор, а не Христос. И если вся наша циви­ли­зация обру­шится, то в яму пошлости (строим большую вави­лон­скую яму, — говорил мой прия­тель). Яма растет со всех сторон, на всех конти­нентах. Запад сохранил еще приви­легию личности тявкать на пропасть, у нас и это было не дозво­лено, Мы были обязаны спол­зать по наклонной плос­кости, сохраняя бодрую совет­скую улыбку. Отказ повто­рить пошлость — госу­дар­ственное преступ­ление. Что же озна­чало у нас раска­яние госу­дар­ствен­ного преступ­ника? Акафист пошлости.

 Волна и пена

Там, где развитие было стре­ми­тельным, как в России и других не западных странах, разрыв между требо­ва­ниями, предъ­яв­ля­е­мыми личности, и ее действи­тельной силой был особенно велик. Там разру­шение пред­пи­санных образцов имело ката­стро­фи­че­ские послед­ствия, дало ката­стро­фи­че­ский рост пошлости (и ее брата — хамства). Иногда эти цифры, если бы удалось их сосчи­тать, могли бы прибли­зиться к квад­рату скорости развития. Разу­ме­ется, это — инту­и­тивная оценка.

И все же ни одна волна истории не сводится к пошлости и хамству. Полные тщеславия, торо­пясь себя пока­зать, даже с риском свер­нуть себе шею, наглые пошляки забе­гают вперед и захва­ты­вают место героев одного дня. Но часто нена­долго. Так ниги­листы шести­де­сятых годов и неча­евцы опере­дили жерт­венное поко­ление семи­де­сят­ников. Так Якир и Красин выско­чили впереди А. Д. Саха­рова. Так выдви­ну­лись вперед и покра­со­ва­лись право­славные шуты. Гнойник в право­славном лагере оказался сегодня побольше, чем в либе­ральном, потому что либе­ральное движение сегодня не в моде и пошлость, льнущая к моде, отхлы­нула от него. Людей колеб­лю­щихся, слабых, тщеславных, с неудер­жимым зудом писать, в либе­ральном движении меньше. Оста­лись люди потвёрже, поса­мо­сто­я­тельнее, пока­за­тель­ного выступ­ления по теле­ви­зору от них добиться трудно.

А где мода, там и пошлость. Это не черта право­славия и не черта либе­ра­лизма; это черта моды.

Волны запад­ни­че­ства и почвен­ни­че­ства сменяют друг друга в России, как утро и вечер. И каждая волна несет пену. Но в каждой волне не только пена. Запад­ни­че­ство право, указывая на потерю лица в диалоге с прошлым. Почвен­ни­че­ство право, указывая на потерю лица в диалоге с совре­мен­но­стью. Личность форми­ру­ется в смене исто­ри­че­ских испы­таний, в смене одной ответ­ствен­ности другой, еще более тяжкой. А безлич­ность шумно пузы­рится на поверхности.

В разных углах идут одно­вре­менно как бы два процесса. В одном углу преда­тель­ство — смерт­нейший грех. А в другом человек предал, съел слоеный пирожок и утешился. В одном углу скла­ды­ва­ется один­на­дцатая запо­ведь: не предай! А в другом шеве­лятся разно­об­разные попытки оправ­дать Иуду. Тем что без воли Всевыш­него и волос не упадет с головы. Или тем, что Иисус Христос принял на себя все наши грехи. Или еще что-нибудь.

_________________________________________________

1 Впрочем, мне кажется, что эти духовные ничто­же­ства обла­дали своего рода гени­аль­но­стью интриги. — Г. П.

Между пошло­стью и хамством

Я обмол­вился, что пошлость — сестра хамства. И сразу вопрос: почему? Потому что проис­ходят они от одних и тех же роди­телей — от одних и тех же обсто­я­тельств. Начало пошлости и начало хамства — потеря пред­пи­санных норм и неумение приоб­рести новые, внут­ренние нормы. Пошлость приспо­саб­ли­ва­ется к прогрессу, выдает себя за то, чего ей не хватает. Хамство откро­венно бунтует. Но гене­а­логия у них сходная.

Одна из тенденций исто­ри­че­ского процесса — движение от племенной и сословной инди­ви­ду­аль­ности к личности, опре­де­ля­ющей себя целиком изнутри,  к «сильно развитой личности» (Досто­ев­ский). Но личность скла­ды­ва­ется медленно, а пошлость и хамство — как авто­мо­били с конвейера. Если прогресс идет срав­ни­тельно гладко, инди­ви­ду­аль­ность всего только пошлеет. Если коряво — больше проры­ва­ется хамство. Модель нари­со­вана М. Цвета­евой в «Крысо­лове». Господ­ство пошлости — Гаммельн. Хамство обру­ши­ва­ется в пере­пол­ненные закрома, как наше­ствие крыс. Пошлость — черта срав­ни­тельно благо­по­лучной жизни. При небла­го­по­лучии пошлость легко усту­пает дорогу хамству. Пошлость — вялая форма лихо­радки прогресса, хамство — острая (иногда летальная) форма. В неко­торых странах гаммельн­ское и крысиное чере­ду­ются, как день и ночь (взрыв трид­ца­ти­летней войны, два века мещан­ства, взрыв импер­ского шови­низма, Веймар, Гитлер, ФРГ). Пошлость срав­ни­тельно миро­лю­бива и допус­кает развитие гения (Веймар Гёте и Веймар братьев Манн), по мере сил опошляя его. Хамство выре­зает Цице­рону язык (2). Но выбор между пошло­стью и хамством — ложный выбор. Пошлость не спасает от хамства, так же как хамство не спасает от пошлости. Пошлость — мнимая стабиль­ность, хамство — мнимый дина­мизм (мы к этому обсто­я­тель­ству еще вернемся).

Пошлость комфор­та­бельнее. Это болезнь, с которой можно ездить на курорты… Так болеют циви­ли­зо­ванные люди. Не то что дикари, выми­ра­ющие целыми дерев­нями от тубер­ку­леза или сифи­лиса. И все же болезнь оста­ется болезнью и подта­чи­вает орга­низм. Глядя, на корчи России или Китая, Запад видит не только свое прошлое (отста­лость, слабо­раз­ви­тость), но и свою агонию, свое возможное будущее. Видит своих бесов, как в гипер­тро­фи­ру­ющем зеркале романа Досто­ев­ского. В конечном счете различия между стра­нами условны и недол­го­вечны. Общая ката­строфа может все сравнять.

Запад играл первую скрипку в распро­стра­нении прогресса. А сейчас Восток первен­ствует в распро­стра­нении кризиса прогресса. Этот кризис обост­ряет все болезни запад­ного проис­хож­дения и прибав­ляет к общему чувству бездом­ности, зате­рян­ности, утраты лица, захле­бы­вания в сверх­зву­ковых и сверх­мыс­лимых темпах (3) еще одну особенную, неза­падную болезнь: чувство нелов­кости в чужом куль­турном кругу. Отсюда два синдрома (запад­ни­че­ский и почвен­ни­че­ский), две болез­ненные одно­сто­рон­ности мысли. И запад­ники, и почвен­ники говорят о потере лица, и они правы. Но в своих рецептах врачи расхо­дятся. Запад­ники пред­ла­гают найти лицо в совре­менном окру­жении, почвен­ники — в собственном прошлом. Те и другие как-то упус­кают из виду, что куль­тура живет на пере­крестке, в одно­вре­менном диалоге с прошлым и совре­менным окру­же­нием, что и прошлое, и окру­жа­ющее — не свое, а только могут стать почвой, опорой первого лица, Я, совер­ша­ю­щего выбор, что пото­нуть в прошлом — значит поте­рять себя так же, как уйдя с головой в современность.

Диалог требует двух лиц: Я и ТЫ. Не может быть диалога, если нет первого лица, нет его оценки, выбора, реши­мости. Безупречное ТЫ погло­щает Я и стано­вится ложным подо­бием Бога, кумиром, перед которым в прахе распро­стерто рабство (прогрессу или почве). Живое Я опира­ется на свое прошлое и никому не рабствует. Жизнь куль­туры — это посто­янное чувство напря­жения, созданное втор­же­нием чужого и отчуж­де­нием каких-то слоев прошлого, это поиски нового в старом и своего в чужом.

При медленном развитии пово­роты истории ощущают только немногие; они и муча­ются, и выра­ба­ты­вают ответ на вызов; муча­ется Пьер Безухов, Андрей Болкон­ский, а Ростовы не муча­ются. Но при уско­ренном развитии нельзя не заме­тить сдвигов. История входит в частную жизнь и требует от маленьких людей того, что и большим трудно решить: решить, что здесь, теперь, хорошо и что плохо.

Как из этого поло­жения вышел Запад? Достиг ли он уровня «сильно развитой личности» (как ее опре­делял Досто­ев­ский)? Конечно, нет, если не гово­рить о единицах: о Кьер­ке­горе, о Швей­цере, о Симоне Вейль… Только очень немногие — где бы то ни было — держат в собственном сердце своего Бога, и в эту глубину, в эту почву пускают свои корни. Только совсем немногие умеют решать, когда суббота для чело­века, а когда человек для субботы. У этих единиц неру­шимая почва в духе, и сам дух стано­вится осно­ва­нием их свободной, разумной, нрав­ственной и прекрасной жизни. Таких людей на Западе не больше, чем на Востоке. Даже меньше (я попы­таюсь объяс­нить, почему). Но выше средний уровень. Есть какой-то прожи­точный минимум личност­ного развития, способ­ности решать, без кото­рого парла­мент­ские и другие меха­низмы свобод­ного мира не могут рабо­тать, разва­ли­ва­ются (как в боль­шин­стве цветных колоний, которым англи­чане, уходя, оста­вили на пробу парламент).

Нельзя осво­бо­дить слабо­раз­витую личность. Сколько бы ни выстроить элек­тро­станций, заводов, дорог, слабо­раз­витая личность не выдер­жи­вает свободы, отка­зы­ва­ется от нее, приносит ее в дар Вели­кому Инкви­зи­тору. Легенду о Великом Инкви­зи­торе создал не англи­чанин, не француз, даже не испанец, а русский — Федор Михай­лович Досто­ев­ский. Он чувствовал вокруг себя ауру неза­вер­шенных, шатких, не подго­тов­ленных к свободе душ. Отчего они такие, кто их испортил, можно спорить (и даже припи­сы­вать все зло жидо­ма­сонам), но факт сам по себе неопро­вержим. На Западе средний человек покрепче.

Теперь разбе­ремся, почему. Напомню еще раз, что развитие циви­ли­зации расша­ты­вает табу, запо­веди, пред­пи­сания. И вот на одном полюсе скла­ды­ва­ется личность, которая постигла дух запо­ведей, держит закон в сердце и может найти выно­шенный в сердце ответ на каждый вызов, а с другой стороны — пошлость и хамство. Проис­ходит что- то вроде прелом­ления луча или (более грубая модель) пере­гонки нефти. Вверх бензин, вниз мазут. Есть народы, совсем мало прелом­ленные, в них господ­ствует белый свет. До тех пор, пока это так, они оста­ются на пери­ферии истории. Есть народы, умеренно прелом­ленные (или пере­гнанные). Край­ности в них не слишком далеко разо­шлись, оста­лись раци­о­наль­ными (например, типы фана­ти­че­ского аскета и жизне­ра­дост­ного скеп­тика во Франции), не дошли до бездны ирра­ци­о­наль­ного (как самодур и юродивый в России). Такие народы здоровее, жизне­спо­собнее. Один англи­чанин — сплин (шутили в трид­цатые годы), два англи­ча­нина — бокс, три англи­ча­нина — парла­мент, много англичан — циви­ли­зация, то есть один англи­чанин не Бог весь что, но много англичан — цивилизация.

А есть народы, слишком сильно пере­гнанные, пора­жа­ющие то сияющей высотой, то мерзо­стью. Это мутанты истории, в них возни­кают новые духовные движения, но плоды движений пожи­нают другие, а сами мутанты теряют равно­весие и прова­ли­ва­ются в бездны, которым слишком открыты.

Состо­яние мутанта неста­бильно, и время от времени побеж­дает порыв к здра­вому смыслу и золотой сере­дине. Но даже в золотой сере­дине мутанты пере­бар­щи­вают, и выходит эта сере­дина неустой­чивой (как состо­яние еврей­ства в земле обето­ванной, как гаммельн­ское в Германии). Мутант даже в состо­янии анти­му­тант­ности оста­ется мутантом. У него другое чувство формы, чем у народов подлинно золотой сере­дины. Бездна не вне этой формы, а внутри; от нее никуда нельзя деться.

Проти­во­речия между наро­дами вне бездны и наро­дами с бездной внутри глубже и фунда­мен­тальнее, чем споры диас­поры и земли. Запада и Востока. Но ядро Запада — это народы, сдви­нутые к золотой сере­дине (англи­чане, фран­цузы, голландцы). Если они чем грешат, то не чрез­мерной анге­лич­но­стью или демо­низмом. По клас­си­фи­кации Эдвина Рейшауэра, Германия — вне ядра Запада, это пере­ходный тип. В неко­торых случаях ее можно отнести к «правильным» (устой­чивым, умеренном) нациям, в других — к мутантам. Трагизм ее истории иногда напо­ми­нает библей­ский. К мутантам, бесспорно, принад­лежит Россия, в известном смысле — Индия (хотя ее история скорее мистерия, чем трагедия)(4).

__________________________________________

2 См. рассуж­дения Шига­лева в «Бесах» Достоевского.
3 «Мы так давно обогнали медлящих провод­ников в вечность…» (Р. М. Рильке).
4 Индия не полу­чила ничего доброго от того, что колесо дхармы дока­ти­лось до Японии; но, кажется, и ничего худого. Как непо­движный двига­тель, Индия оста­лась в какой-то мере вне истории.

От евреев пришел свет в усред­ненный Рим, и Рим, подхватив фонарь апостолов, начал новую жизнь, а евреям доста­лось разру­шение храма; Лютер начал рефор­мацию: плоды ее победы пожали англи­чане, голландцы, скан­ди­навы; немцам — Трид­ца­ти­летняя война. Очень может быть, что клас­си­че­ская русская лите­ра­тура пролила новый свет миру; но жизнь в России от этого не стала лучше (5). Великие вспышки света, рождаясь в неста­биль­ности, увели­чи­вают эту неста­биль­ность, доводят ее до катастрофы…

Увы, география духовных глубин совпа­дает с геогра­фией мерзости. Где чистая духов­ность Нагорной пропо­веди, там и грязная суета рынка. Где Иисус, там Иуда; где Экхарт и Бах, там Гитлер и Гиммлер. Где Мышкин, там Смер­дяков. Образ­цовые нации не доходят до такой мерзости, как нации-мутанты. Но без духовных вершин, поды­ма­ю­щихся рядом с черными ямами, нельзя было бы построить нашу общую куль­туру. Время от времени нужен «свет с Востока». Дело «Востока» (т. е. мутантов) — выдви­гать духовных гениев, а дело «Запада» (образ­цовых, урав­но­ве­шенных наций) что-то из опыта гениев вносить в повсе­дневную жизнь, усред­нить, довести до сред­него чело­века и распро­стра­нить по всему миру, как закон. Сейчас, по-види­мому, Запад нужда­ется в новой позиции света с Востока; а Восток — в новой волне вестернизации…

Мутанты сами по себе никогда не станут вождями чело­ве­че­ства. Им не хватает равно­весия. Их история — это история смут, трид­ца­ти­летних войн. Не дай Бог втянуть в этот хаос весь мир! Ошибка почвен­ников не в том, что Россия может рождать свет (может!), а в пере­оценке русской способ­ности просве­тить сред­него чело­века и создать светлый порядок. В самой России Мышкины и Безуховы слишком исклю­чи­тельны. Их реже можно встре­тить, чем Пиквиков в Англии; а Смер­дя­ковых — хоть пруд пруди.

Мутантам все время грозит падение, развал, разгул хамства; урав­но­ве­шенным нациям — баналь­ность, стерео­тип­ность. Поэт — не с гаммельн­цами и не с крысами. Поэт — с Крысоловом.

Но, к несча­стью, в жизни все пере­пу­ты­ва­ется. И поэт может оказаться с гаммельн­цами, как Бунин, и с крысами, как Маяковский.

В охране куль­туры есть опас­ность защиты опош­лен­ного, ждущего ломки. А в нова­тор­стве часто просту­пает хамство. Пошлость хрюкает в разносной рецензии замоск­во­рец­кого жителя на «Руслана и Людмилу», в статье Романа Гуля «Прогулки Пушкина с хамом». Хамство проры­ва­ется в анти­куль­турных стра­ницах Льва Толстого. Маяков­ский — и новатор в желтой кофте хама («я сразу смазал карту будня»), и хам в облике нова­тора («пускай земле под ножами припом­нится, кого хотела опош­лить!»). Мы слишком хорошо помним, как реали­зо­вы­ва­лись эти метафоры…

Мой бывший оппо­нент М. А. Лифшиц, видимо, очень остро чувствовал заряд хамства в нова­тор­ском искус­стве. Но, к сожа­лению, он не учитывал, что зали­занное, стерео­типное, банальное, пошлое порож­дает взрыв хамства гораздо прямее, чем пропо­ведь взрыва. Искус­ство вообще опасно. Искус­ство при свете совести — вечно больной вопрос. Не только для Цвета­евой, для всех.

В 1965 году, споря с Лифшицем, я наста­ивал, что идеи модерна сами по себе не хороши и не дурны. Все зависит от того, как их интер­пре­ти­ро­вать. В интел­ли­гентной голове нова­тор­ская идея обна­ру­жи­вает свою плодо­твор­ность, а хам превратит во что-то чудо­вищное любую идею. Мне возра­жали: в том числе непро­тив­ление злу наси­лием? Споры заста­вили меня признать, что известные комплексы идей более взры­во­опасны, чем другие. Что научная идео­логия легче может быть исполь­зо­вана во вред, чем рели­ги­озная. И все же только легче. Если шатание. умов очень велико, то взрыв может произойти и от искры черно­со­тенной рели­ги­оз­ности… Так не случи­лось в России, но именно так случи­лось в Иране.

Хамство возни­кает всюду, где норма расша­тана и опош­лена. Хам на первый взгляд древнее пошлости, но, может быть, его только легче разгля­деть, а пошлость, пока она не разрос­лась, неза­метна и долгие века могла действо­вать поти­хоньку, не обращая на себя внимания.

Хама сразу запом­нили и встроили в миф. Пошлость оста­лась без имени собствен­ного. Мне хочется испра­вить эту исто­ри­че­скую неспра­вед­ли­вость. Может быть, у Сима, Хама и Яфета была еще такая неза­метная сестра — пошлость? Может быть, почти­тель­ность Сима и Яфета немного опош­ли­лась, и Хам был своего рода сердитым молодым чело­веком, новым левым, Влади­миром Маяков­ским, восставшим против опош­лен­ного старого симво­лизма? Без опош­ления норм мне трудно пред­ста­вить себе взрыв хамства. Без опош­ления Веймар­ской свободы я не могу себе пред­ста­вить поэта, сочи­нив­шего песню штур­мо­виков «Дрожат старые кости». У этого несчаст­ного чело­века быстро насту­пило разо­ча­ро­вание. Хамство не было его родной стихией. Тем более знаме­на­тельно, что оно захва­тило его. Или что Блок, который не был хамом, писал (чувствуя диктовку гения, водив­шего его пером):

Уж я ножичком
Полосну, полосну…

Без господ­ства безлич­ности, гени­ально описанной Хайдег­гером, я не могу себе пред­ста­вить прекло­нения Хайдег­гера перед Гитлером. Без превра­щения всех идей и ценно­стей в заиг­ранные пате­фонные пластинки не могу себе пред­ста­вить нынешний взрыв террора.

Истина сперва стано­вится банальной, стира­ется, как монета, долго ходившая по рукам. Еще можно разгля­деть, где орел, где решка и чего монета стоит. Стер­шиеся две копейки стоят не меньше, чем новенькие. 2x2=4 оста­ется истиной. Не сотвори прелюбы оста­ется истиной. Но потерян внут­ренний смысл: не давай полу власти над умом, минуя сердце. Держи Бога в сердце и сердце в Боге. Держи невесту в сердце, как образ Божий… Оста­лось пред­пи­сание, на которое сердце пере­стало откли­каться. Монета стер­лась, не видно ни орла, ни решки. Безлич­ность, пошлость. И поэзия восстает против пошлости.

Ах, Господи, если бы Хам от рождения был черным! Но от рождения он бел и только посте­пенно чернеет. Хам — сын безза­бот­ного пьяницы, забыв­шего, что истины надо рождать заново, не наде­яться, что они и без нас пребудут. Без нас, если не пере­че­ка­ни­вать монету, все сотрется. Все станет сперва банальным, потом пошлым — и откро­ется дорога хамству. Одна из самых важных задач воспи­тания — обнов­лять запо­веди, рождать заново «не убий», «не лжесви­де­тель­ствуй», «не предай»…

Пошлость и хамство — цена за взрывное развитие личности. За фило­софию Сократа. За речи Демо­сфена. Лично­стью стано­вятся единицы, хамами — десятки, пошля­ками — сотни. И в конце концов пошляки попа­дают под власть хамов и создают культ вели­чайших, гени­аль­нейших хамов. В свободных странах пошляки обожают певцов и кино­звезд. В тота­ли­тарных они обожают своего дуче, вождя, фюрера.

На Западе опош­ленная добро­по­ря­доч­ность еще удер­жи­вает взрыв хамства. На Востоке — непо­бе­димый блок пошлости и хамства. А личность? Личность всюду в обороне; и едва хватает сил сопро­тив­ляться. Стоит ли игра свеч? Держать ли нам еще знамя свободной личности или бросить под ноги побе­ди­телям? Где гарантии, что общая свобода не приведет к новым взрывам низких стра­стей, что чувство ответ­ствен­ности вдруг вырастет, расши­рится и все спасет? Что новый шаг вперед ничтожно малой кучки не вызовет новых неожи­данных послед­ствий похуже прежних?

Оста­ется одно — верить. И я верю, что сильно развитая личность стоит выше всех издержек, что она сама — смысл и свет. И свет во тьме светит, и тьма не объемлет его.

1981—1990

____________________________________________

5 Досто­ев­ского назы­вают пророком русской рево­люции. В неко­торых рево­лю­ци­онных кругах им зачи­ты­ва­лись. Толстого любил Ленин и прямо продолжал «срывание всех и всяче­ских масок». По отно­шению к Западу, либе­ра­лизму, прогрессу оба вели­чайших русских писа­теля действи­тельно были ниги­ли­стами и созна­тельно подры­вали почву западной традиции, в которую неловко пускала корни петер­бург­ская Россия. Русская лите­ра­тура и русская критика сыграли свою роль в крахе русской свободы.