«Здесь были
уже все мои
друзья…»
Для большинства людей детство – самое счастливое, самое беззаботное время, воспоминания о нем наполнены солнцем и морем, играми и друзьями. Но только писатель может подарить нам еще одно детство – то, что было с ним, проживаем и мы.
У Валентина Петровича Катаева было счастливое детство. Да, он пережил смерть матери, но была любящая семья, тетушка Елизавета, заменившая мать мальчикам, были друзья.
О своем детстве он писал дважды – когда ему было 39 лет в повести «Белеет парус одинокий» и в 75 – в повести «Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона». В первой у Пети Бачея один лишь друг Гаврик, внук рыбака.
А вот во второй – целая компания, компания из Отрады, где с 1907 по 1913 гг. жила семья Катаевых.
В архиве у Валентина Петровича хранились две фотографии, снятые в Отраде. На первой, 1908 года – Валя и семейство Арнери: Джульетта, Петрик и Рафка. Позднее Олеша использует эту фамилию для доктора Гаспара из «Трех толстяков».
В «Волшебном роге Оберона» Катаев опишет драматическю историю, связанную с семьей Арнери и Мишей Галиком:
«Бегство маленькой обезьянки Дези, принадлежавшей Джульетте Арнери, о которой я уже упоминал в этой книге, происходило примерно так.
Когда я присоединился к толпе, то Дези, с оборванной цепочкой на ошейнике, кривлялась на верхушке самой старой из всех наших акаций и бросала вниз охапки сорванной листвы. Джулька молитвенно простирала к ней руки, пытаясь своей кокетливой улыбкой на смуглом итальянском личике заманить Дези вниз, на землю.
Все семейство Арнери стояло рядом с Джулькой – папа Арнери в сдвинутой набекрень фетровой шляпе-борсалино, мама Арнери в черном кружевном платке, накинутом на красиво седеющие волосы, такие же кудрявые, как и у Джульки, и братья Арнери, мои друзья Рафка и маленький Петрик со своим трехколесным велосипедом, а также старшая сестра Нелли, неописуемая красавица с раскрытым кружевным зонтиком на плече.
Так как обезьяна не желала добровольно спуститься с акации на тротуар, то позвали дворника, который принес лестницу. Но едва он приставил ее к стволу акации – Дези, как гимнаст, перебралась на другое дерево и, оскалившись, издала злобный трескучий звук раздавливаемого ореха. Едва дворник прикоснулся к лестнице, желая переставить ее к другому дереву, –Дези перелетела на уличный фонарь, скрючилась, поискала у себя немного в голове, а затем побежала по верхушке каменного забора и все с той же акробатической точностью продолжала перебираться по карнизам, водосточным трубам и балконам довольно высокого кирпичного дома Фесенко, пока не перебралась на крышу и оттуда бросила на преследователей презрительный взгляд своих полузакрытых глаз с лазурными веками.
– Дези! Дези! Дезинька! – нежнейшим голосом звала Джулька.
Если бы Дези была человеком, то она, несомненно, немедленно спустилась с крыши в руки своей хозяйки, потому что Джулька была неотразима своим телесно-розовым ротиком и смугло-румяными щечками.
Но Дези была обезьяна и ничего этого не понимала. Наоборот, она даже как будто оскорбилась от Джулькиных притязаний, повернулась спиной к Джульке, задрала хвост, чем и показала ей свое презрение.
В это время подъехал на велосипеде Стасик Сологуб, прислонился вместе со своей машиной к дереву, подумал, посоображал, а затем сошел с велосипеда и мужественно полез по пожарной лестнице на крышу, вызвав всеобщее восхищение, но не долез, потому что зацепился за какой-то костыль и порвал свои узкие диагоналевые брюки со штрипками, так что все увидели его подштанники. Смущенный Стасик спрыгнул на землю и умчался домой на своем велосипеде под бурное улюлюканье всей нашей голоты.
С обезьяной возились долго.
Она перебиралась с крыши на крышу. Еще немного — и она бы спрыгнула в приморский сад дачи Налбандовых, а оттуда вниз с обрыва, и тогда ищи свищи!
…но тут появился Мишка Галий, он же просто Галик…
Галик подошел своей цепкой черноморской походочкой к толпе, посмотрел вверх на обезьяну зорко прищуренными глазами шкипера, а затем сказал Джульке, что поймать Дези — плевое дело, надо лишь иметь восемь копеек. Семейство Арнери, посовещавшись, вручило Галику восемь копеек, и, подмигнув Джульке, Галик не торопясь удалился все той же своей знаменитой походочкой.
Он был в бобриковых лиловых штанах, откуда торчали его пыльные босые ноги.
Толпа видела, как в перспективе улицы Мишка Галий, звякнув дверным колокольчиком и нажав щеколду, вошел в бакалейную лавочку Коротынского и вскоре вышел оттуда, прижимая к груди фунт винограда, завернутого в грубую, дешевую, толстую бумагу. Не отвечая на вопросы, он сноровисто полез, перебирая босыми маленькими ногами по перекладинам пожарной лестницы, достиг уровня крыши и показал обезьяне гронку винограда, вынутую из фунтика. Обезьяна издала свой щелкающий звук, в два прыжка на трех длинных руках приблизилась к Мишке Галику и протянула к винограду человеческую коричневую ручку.
Однако Галик винограда обезьяне не дал, а медленно начал спускаться вниз, держа перед мордой зверька соблазнительную полупрозрачную кисть, насквозь пронизанную солнцем.
Таким образом Мишка Галик, а за ним и обезьяна благополучно спустились на улицу, где Мишка молниеносным движением схватил Дези за хвост и, не обращая внимания на сердитые крики обезьяны, норовившей его укусить, подал Джульке животное; затем, сказав всего лишь одну фразу: «А виноград пойдет мне за работу!» – Галик удалился, окруженный голотой, кричавшей:
– Мишка! Галик! Не будь жадным! Дай хотя бы одну гронку на всех!
…но Мишка Галий был неумолим…»
Вторую фотографию подарил музею уже после смерти В.П. Катаева его сын Павел. От отца он знал, что на ней два друга Катаева – Миша Галий и Евгений Запорожченко. Имена остальных были неизвестны.
В Отраде и сегодня стоит одноэтажный особняк, построенный в начале века по проекту архитектора Дмитренко для семьи Запорожченко. Там в десятые годы двадцатого века собиралась на веранде «голота» – дружная отрадненская компания. А в восьмидесятые годы сюда же приходили музейные сотрудники. Речь зашла и о фотографии, переданной музею Павлом Катаевым. Евгений Ермилович рассказал мне, что фотографию сделал он сам – в 1909 году родители подарили фотоаппарат. Позднее Запорожченко отдал его Катаеву, когда тот уезжал на фронт в 1915. В ранних рассказах Катаева упоминался аппарат «Кодак», в который попали осколки бомбы.
Снимок сделан во дворе дома Запорожченко, у задней стенки. Фотограф успел присоединится к друзьям, оттого и стоял с краю.
– Почему нет братьев Катаевых? – Их тогда в Одессе не было, – ответил Евгений Ермилович, – кажется, в Италию уехали.
В Италии Петр Васильевич Катаев с сыновьями был в 1910 году.
Своих друзей Катаев перечисляет в «Волшебном роге Оберона»
«…я вышел погулять и увидел на одной из полянок Отрады осла, окруженного детьми.
Оказалось, осла отдавали напрокат: пять копеек за поездку вокруг полянки. Здесь были уже все мои друзья: Женька Дубастый, красавица Надя Заря-Заряницкая, Мишка Галий, Жорка Мельников, по прозвищу Кавунчик, Васька Овсянников, по прозвищу Пончик, Джульетта Арнери, щеголь Стасик Сологуб, младшая сестренка Дубастого Тася, младший брат Стасика Янек, правда не такой шикарный, как его брат Стасик, но тоже ничего себе, наш Женька и не помню уже кто еще.
Старик то и дело открывал свой кожаный кошель и бережно клал в него пятаки. После каждой пробежки он поглаживал осла по серой бархатной морде.Уже почти вся наша компания успела покататься. Я видел, как Женька Дубастый, заплатив пятак, взгромоздился на осла и лихо промчался по кругу, болтая ногами и делая приветственные жесты в сторону Нади Заря-Заряницкой, которая, повернувшись в профиль, лишь снисходительно посмеивалась. Я предвкушал, как изящно вскочу верхом на осла и промчусь настоящим кавалерийским карьером вокруг полянки, весь собранный, стройный, неустрашимый, и уж, конечно, не буду расслабленно, как мешок, трястись на спине осла, болтая ногами, как Дубастый, а, надвинув козырек своей гимназической фуражки на глаза, как Печорин, даже не взгляну на Надьку Заря-Заряницкую, пусть знает, что мою любовь надо еще заслужить».
Итак, друзья Катаева, описанные «Волшебном роге». Кто же из них на снимке?
Первый слева Михаил Галий, по уличному Галик. Он жил на улице Новорыбной 5, во дворе направо. Его отец был рабочим, брат Иван – бухгалтером. Учился Галик в городском шестиклассном училище, учрежденном Г.С. Михайловым-Мучкиным, училище было на Большой Арнаутской, 68. Брат, как и написано в «Белеет парус одинокий», жил на Ближних Мельницах. По словам В. П. Катаева, Галий участвовал в гражданской войне, затем работал на джутовой фабрике, в 1937 году был арестован, дальнейшая судьба неизвестна.
«Главной притягательной силой этого паноптикума, длинного дощатого балагана с парусиновой крышей, построенного на Куликовом поле, было особое, секретное отделение, куда посетителей пускали за дополнительную плату — пять копеек.
Хотя детям и гимназистам вход в это таинственное отделение, занавешенное
ситцевой гардиной, был запрещен, но дама, сидевшая при входе за маленьким столиком и собиравшая в блюдечко пятаки, смотрела на это сквозь пальцы, и некоторые подростки, мои товарищи, уже побывали за ситцевой занавеской, но от них нельзя было ничего добиться, они странно молчали, всем своим видом и скользящими, загадочными улыбками давали понять, что они увидели нечто очень соблазнительное, даже, может быть, порочное.
На все вопросы они отвечали:
— Пойдешь — увидишь.
Моя фантазия, подогретая молчаливыми, многообещающими улыбками, распалилась, и я решил пожертвовать частью своих скудных сбережений.
Мне представлялись соблазнительные картины, и я жаждал увидеть тайны любви, о которых лишь смутно догадывался.
Я не рискнул идти один и взял с собой Мишку Галия, или, как мы его называли, Галика, уличного мальчика, внука малофонтанского рыбака.
Галик гордо заявил, что заплатит сам за себя, и, вынув из-за пазухи, показал мне громадный расплющенный пятак, побывавший уже на рельсах под вагоном конки. Мы сначала побродили по балагану, без особого интереса рассматривая общеизвестные восковые фигуры в стеклянных ящиках, бледно освещенные дневным, «балаганным» светом, монотонно проникающим сквозь парусиновую крышу: убийство французского президента Сади Карно, бородатого господина с орденской лентой под фраком, с пятнами крови на пикейном жилете; египетскую царицу Клеопатру, время от времени прижимающую своей механической рукой к восковой нарумяненной груди маленькую извивающуюся гадючку; сиамских близнецов, девочек Дудику и Рудику, сросшихся друг с другом грудными клетками. У них были волнистые волосы и стеклянные глаза…
…Мы приближались к задернутой ситцевой занавеске, возле которой под надписью «Только для взрослых» сидела за шатким столиком вполне живая и все же как бы восковая дама со стеклянными глазами, в кружевной шляпке и кружевных митенках на желтых руках. Мы бросили на блюдечко свои кровные пятаки, и дама, хотя и покосилась через механически поднятый лорнет на расплющенный пятак, все же сделала нам таинственный знак, обозначавший, что мы можем войти в запретную комнату…
Чувствуя друг перед другом какую-то неловкость, мы некоторое время переминались перед цветной, цыганской занавеской, словно собирались совершить нечто постыдное, но в конце концов любопытство победило и мы пролезли в запретное отделение, неловко шаркая башмаками по опилкам.
Что же мы увидели?
Дощатая комната была уставлена стеллажами и стеклянными ящиками, в которых помещались восковые подобия различных конечностей человеческого тела, пораженных прыщами, сыпью, гнойными язвами различных накожных болезней. На нас смотрели восковые лица с проваленными носами и губами, раздутыми от страшных фиолетовых
волдырей волчанки. С ужасом мы рассматривали женскую грудь, покрытую серо-розовой сыпью, глаза с гноящимися веками. Мы видели круглые язвы, гнойно-желтые в середине и вулканическо-багровые по твердым краям. Страшные лишаи покрывали мужские и женские головы. Нас пугали бледные, неестественно головастые младенцы со вспухшими животами, пораженные болезнью еще в утробе матери. Разница между тем, что мы втайне мечтали увидеть, и тем, что увидели, была так разительна, что мы, едва держась на ногах, поплелись вон из этой комнаты, запутались в ситцевой занавеске, насилу выпутались из нее и побежали к выходу мимо умирающего президента, прекрасной египетской царицы Клеопатры с черной змейкой возле нарумяненной груди и слышали за собой назидательный шепот дамы в кружевных митенках:
— Теперь вы поняли, мальчики, что это совсем не то, о чем вы думали!…»
Рядом с ним Валя (Воля). Фамилию точно Евгений Ермилович не вспомнил, вроде бы Соллогуб. Семья его жила в Отраде на Ясной или Уютной. Воля учился в Пятой гимназии, ушел в Добровольческую армию, погиб в 1919 недалеко от границы с Румынией. В «Волшебном роге Оберона» он назван Стасиком.
«Все было хорошо, но как только на улице появлялся Стасик Сологуб, все делалось плохо. Девочки переставали обращать на нас внимание, игра в перебежку между стволами акаций сама собой прекращалась и центром внимания делался Стасик. Он обычно выезжал из своего переулка на новеньком велосипеде марки «Дукс», ценой в сто десять рублей, и сперва несколько раз проезжал перед нами, снисходительно улыбаясь девочкам, которые млели при виде его молодцеватой посадки, его диагоналевых брюк со штрипками, работы хорошего портного, его твердого белоснежного воротничка с отогнутыми уголками и форменной фуражки с лакированным ремешком, который он для большего фасона натягивал на свой красивый подбородок.
Он был старше нас всех, уже настоящий молодой человек, восьмиклассник с довольно заметными бачками, с едва-едва прорастающими усиками, которые так шли к его смугловато-оливковому лицу и синим глазам доброго красавца.
Как только он слезал со своего звенящего велосипеда и небрежно прислонял его к стволу дерева, все мы, мальчики, как бы переставали существовать в глазах девочек. Девочки так и льнули к Стасику. А он как ни в чем не бывало вынимал из серебряного портсигара папироску, вставлял в алый ротик, зажигал и пускал голубые кольца дыма из ноздрей своего римского носа, под бровями сросшимися на переносице, как у одного из героев «Кво вадис» Сенкевича, некоего красавца Виниция. <…>
Затем Сергей Зарайковский по прозвищу «Здрайка», жил на улице Уютной, 5. Его отец Дмитрий Петрович был капитаном первого ранга, служил на пароходах общества «Одесса». Учился «Здрайка» в Пятой гимназии. В 1918 семья эмигрировала, жили в Париже. Сергей работал таксистом, он поддерживал связь с Запорожченко, вроде бы встречался с Катаевым в 1930-е гг. Умер в Париже в 1964 году.
Вместе со Здрайкой Валя жестоко подшутил над Сологубом:
«Явный успех Стасика у наших девочек причинял мне страдания, так как в это время я был тайно влюблен в кудрявую итальянку Джульетту с черновиноградными глазами, жившую рядом с нами в доме Фесенко.
Джульетта не была лучше всех наших девочек, но она была итальянка, дочь агента пароходного общества «Ллойд Триестино», да еще к тому же носила божественное имя Джульетта, так что не влюбиться в нее с первого взгляда было выше моих сил. Она была года на два старше меня и относилась ко мне хотя и чуть-чуть свысока, но вполне дружески, примерно так, как к своему младшему брату Петрику. Однако в моих глазах это почему-то представлялось чуть ли не влюбленностью.
Во всяком случае, на вопрос гимназических товарищей, почему я такой кислый, я имел обыкновение загадочно отвечать с подавленным вздохом:
— Ах, не будем об этом говорить… Ее зовут Джульетта — и больше ни звука!…
Глядя на Стасика, Джульетта то вспыхивала, как роза, то белела, как лилия. Надо отдать Стасику справедливость: он очень мало интересовался девочками, в том числе и Джулькой. Больше всего его занимала его собственная внешность, ремешок на породистом подбородке, подрастающие усики, напоминающие пока черные реснички, а главным образом езда на велосипеде, на котором он без устали объезжал все четыре улицы Отрады, такие тихие и такие тенистые. К нам, мальчикам, он относился довольно хорошо и даже изредка позволял прокатиться на своем «Дуксе» с педальным тормозом.
И все же, видя, как «моя» Джульетта нежно смотрит на Стасика, я бесился от ревности. Мою душонку охватывала жажда самого ужасного мщения. Мои чувства разделял мальчик-гимназист по кличке Здрайка — не помню его фамилии. Это именно Здрайке пришла в голову мысль, как отомстить Стасику и сбить с него фасон.
Прежде всего для этого, как всегда, требовались деньги. Мы сложились со Здрайкой и приобрели в мелочной лавочке Коротынского предметы, необходимые для выполнения нашего адского плана. Были куплены: коробка шикарных папирос «Зефир» фабрики «Лаферм» и за три копейки шутиха. Мы высыпали из одной папиросы табак и вместо него насыпали в гильзу порох из шутихи, а сверху, чтобы не было ничего заметно, заделали гильзу табаком.
На другой день, сгорая от нетерпения и страха, мы дождались, когда наконец на своём «Дуксе» приехал Стасик, а потом Здрайка протянул ему голубую коробочку «Зефира» и неестественно правдоподобным голосом сказал:
— Угощайся.
— Мерси, — ответил прекрасно воспитанный и вежливый Стасик.
Тогда я ловко вынул из коробочки набитую порохом папиросу — на вид такую невинную — и подал ее Стасику.
Стасик еще раз сказал «мерси» — на этот раз уже мне, — сунул папироску в рот, сел на велосипед, закурил от спички, которую ему предупредительно сунул Здрайка, и, в третий раз сказав «мерси», оттолкнулся от акации, заработал педалями и, ловко выпуская из ноздрей длинные ленты дыма, помчался по улице; как раз в тот момент, когда он поворачивал с Отрадной на Морскую, из его папиросы с треском вырвался язык разноцветного, преимущественно зеленого, пламени и посыпался золотой дождь.
Мы со Здрайкой похолодели. Мы были уверены, что Стасик сию минуту свалится с велосипеда, уткнувшись в мостовую обгоревшим лицом. Мы уже пожалели о своей выдумке, поняли всю её мерзость. Позднее раскаяние охватило нас. Мы готовы были броситься к нашему врагу на помощь. Но чем мы могли ему помочь?
К нашему удивлению, Стасик не только не свалился с велосипеда, но, выплюнув дымящийся мундштук папиросы, продолжал как ни в чем не бывало крутить ногами, затем скрылся из глаз и вскоре подъехал к нам с другой стороны, щегольски сложив на груди свои аристократические руки в белоснежных манжетах с серебряными запонками.
Бежать? Эта мысль одновременно пришла и мне и Здрайке. Но так же одновременно мы поняли, что этим постыдным бегством мы бы навсегда потеряли уважение девочек. Мы решили драться со Стасиком до последнего дыхания.
Однако Стасик, по-видимому, и не думал о мести. Доехав до ближайшей акации, он притормозил велосипед и, не слезая с седла, облокотился о серый, потрескавшийся вдоль ствол дерева, увешанного душистыми гроздьями белых цветов. Он милостиво нам улыбнулся и полез в карман за платком, чтобы вытереть копоть, покрывавшую его римский нос. Других изъянов от нашего взрыва он не получил.
…Его небольшой полупрозрачный батистовый носовой платочек имел на уголке вышитую гладью маленькую графскую корону…
Жалко было пачкать такой платок!
Тогда к Стасику подбежала «моя» Джульетта с красной ленточкой в черных кудрявых волосах и, заалев как маков цвет, послюнила свой кружевной платочек и, приподнявшись на носках, вытерла римский нос Стасика.
— Мерси, — сказал Стасик, закуривая папиросу из серебряного портсигара с золотыми монограммами, а затем в виде благодарности посадил итальяночку на раму своего «Дукса» и сделал с ней по Отраде два или даже три круга.
У меня — да не только у меня одного, но и у нас у всех, мальчиков и девочек, — сложилось такое впечатление, что во время этой поездки при бледном свете большой зеркальной луны, уже успевшей подняться из моря, Стасик и Джулька целовались».
Крайний на фотографии – сам Запорожченко по кличке «Дубастый».
«Впрочем, тут же я понял, что делать одному модель Блерио будет скучно, а надо непременно найти себе помощника, и тут же мне почему-то представилось, что лучше Женьки — не моего брата, а другого Женьки, реалиста по прозвищу Дубастый — мне товарища не найти. И сейчас же как по мановению волшебной палочки на улице появилась фигура Женьки Дубастого, печально возвращавшегося из своего реального училища, где он схватил две двойки и был к тому же оставлен на час после уроков.
С горящими глазами я ринулся к Дубастому и, еще не добежав до него десяти шагов, крикнул на всю Отраду:
— Давай сделаем модель Блерио!
— Давай! — ответил он с восторгом, хотя до этого момента ему никогда в жизни еще не приходила мысль сделать какую-нибудь модель.
Немного поразмыслив и остыв после первого восторга, Женька спросил:
— А зачем?
— Продадим на выставку в павильон воздухоплавания, — немедленно ответил я, сам удивляясь, откуда у меня взялась эта мысль».
И вторая история – о кладе, запрятанном друзьями в нише не глинистом обрыве:
«Мы с Женькой Дубастым не находили себе места, решительно не знали, что с собой делать, и это томление продолжалось до тех пор, пока мы не придумали открыть наш клад и покурить «контрабандные» сигары.
Мы открыли наш клад, достали сигары, спички, сели в бурьян лицом к морю, к грустному, голубому, пустынному сентябрьскому морю со светлыми дорожками штиля и дымом парохода на синеющем горизонте, и запалили свои сигары. Мы делали друг перед другом вид, будто нам очень нравится вдыхать сухой, колониально-пряный дым тлеющего табачного листа и чувствовать на языке его как бы наждачный вкус.
Женька Дубастый даже пытался пускать дым через ноздри, причем его невинно-голубые круглые глаза налились слезами и он стал кашлять, приговаривая:
— А знаешь, здорово вкусно курить сигары. Настоящая гавана!
Потом у него изо рта потекли слюни. У меня кружилась голова, и я вдруг как бы стал ощущать высоту обрыва, на котором мы сидели, и пропасть под нашими ногами, где глубоко внизу слышалось стеклянное хлюпанье тихого моря в извилинах и трещинах прибрежных скал, звон гальки под ногами рыбака, несущего на плече красные весла.
Мы с трудом выбрались из бурьяна и, полупьяные, ощущая тошноту, поплелись по нашей Отраде, где вдруг перед нами предстал Женькин отец в котелке, с золотой цепочкой поперек жилета, с бамбуковой тростью в руке.
— А ну дыхни, — сказал он Женьке ужасающим голосом.
Женька дыхнул и заплакал.
— Ты, подлец, курил, — сказал Женькин папа и, взяв Женьку Дубастого за ухо, повел домой.
Когда они удалялись, по их фигурам скользили тени акаций, уже сплошь увешанных пучками мелких черных стручков. Вот за ними закрылась железная калитка, и услышал рыдающий голос Женьки:
– Что ж вы деретесь, папа? Я больше не буду! Папочка, отпустите мое ухо!».
Калитка и сегодня та же, и несколько акаций еще остались в Отраде, за последние лет десять почти полностью утратившей свой милый облик.
А Женька в действительности учился в училище Святого Павла, и только в 1916 был переведен в Одесское реальное училище. Он с детства мечтал стать корабельным инженером, потому и выбрал не гимназию с классическим образованием, а реальное училище. В 1917 был призван на фронт, в 1918 демобилизовался и поступил в Одесский Политехнический институт на кораблестроительное отделение. В 1919, после окончания второго курса был на практике на пароходе. В середине рейса пришло сообщение об установлении Советской власти в Одессе. Капитан принял решение не возвращаться на родину. Запорожченко жил во Франции, стал инженером-кораблестроителем, во время Второй мировой войны был в Сопротивлении. В 1930-е гг., во время поездок за границу, В. Катаев ему звонил, с 1950 г. они возобновляют переписку, а в 1956 году Евгений Ермилович вернулся в СССР. В одном из писем Катаев вспоминал, что в 1903 году, после того, как семья Катаевых переехала на Маразлиевскую, 54, в их квартиру въехала семья Запорожченко.
Кто же единственная девочка в мальчишеской компании?
«Моя веснушчатая англичанка (колени в ссадинах, ячмень бровей) – я помню вас, матросская голландка и рыжие калачики кудрей! Одиннадцатилетняя, без няни, разбойник в юбке, Робинзон, казак, ты помнишь, как в Отраде на полянке вокруг кола весь день паслась коза и как мальчишки мяч футбольный били тупыми башмаками по козе? В терновых иглах ягодки рябили – коралловые капли в дерезе. И ты хватала легкий, и звенящий, и твердый мяч, как голову, несла, крутя в руках арбузный хвостик-хрящик, как древняя царевна, весела. Я был в ту пору очень смугл и черен – вихрастый гимназист Иоканаан; писал дневник – ни дать ни взять – Печорин, – твой первый гимназический роман. И много лет прошло больных и хмурых, на костылях случайных наших встреч; взлетали вихри снега и черемух, но тот же был над нами месяц-меч. И та же ночь ждала безглазым негром с мечом-кометой в траурной руке, чтоб в должный час из театральных недр поднять любовь в курчавом парике. Вино и кровь – проклятое наследье. Нам истина дешевая дана – тебе в козлином голосе трагедий, а мне в бутылке скверного вина… Танцуй же снова девочкой-подростком, сегодня ты танцуешь для меня… Но детский мяч по театральным доскам летает, пусто и легко звеня…»
До разговора с Е. Запорожченко считалось, что девочка в матроске – прототип Надьки Заря-Заряницкой из «Волшебного рога».
Самая сложная в книге интрига Вали связана с ней – с помощью кусочка фосфора он выдал себя за мага, владеющего оккультными тайнами Елены Блаватской:
«Я сразу заметил, что Надьки Заря-Заряницкой еще не было на полянке; наверное, сидела дома и учила уроки.
Необходимо объяснить, что такое полянка. У нас в Отраде полянками назывались еще не застроенные участки, поросшие сорными травами, кустиками одичавшей сирени или перистыми «уксусными» деревцами. Каждая полянка примыкала к глухим ракушниковым стенам старых или новых домов — брандмауерам.
Тут же я и начал свою интригу против Надьки Заря-Заряницкой, с которой постоянно находился в сложных враждебно-любовных отношениях. Мы соперничали с ней решительно во всех областях нашей уличной жизни: кто быстрее бегает, кто выше прыгает, кто лучше прячется во время игры в «дыр-дыра», громче свистит сквозь передние зубы, умеет незаметней подставлять ножку, скорей всех отгадает загадку и произнесет трудную скороговорку вроде «на траве дрова, на дворе трава» и т. д., — а главное, кто кому покорится и признает над собой его власть.
Надька Заря-Заряницкая слыла царицей среди мальчишек, а другие девочки по сравнению с ней ничего не стоили.
Все признавали ее превосходство, один только я по свойству своего характера не желал с этим примириться, хотя она во всех отношениях превосходила меня, даже в возрасте: мы были однолетки, родились в одном месяце, но Надька родилась ровно на одиннадцать дней раньше, и тут уж ничего не поделаешь, это было непоправимо: она была старше. В любой миг Надька могла окинуть меня презрительным взглядом и сказать:
– Молчи, я тебя старше!
В то время, когда нам было по одиннадцати лет, это казалось ей громадным преимуществом».
Итак, измазав руки фосфором и светясь в темном подвале, он вначале переманил на свою сторону всю компанию, а после демонстрации такого свечения Надьке заявил на её просьбу открыть тайну:
«Я немножко поломался, а потом сказал:
– Эти тайны я могу открыть только тому, кто поклянется навсегда стать моим послушным рабом.
– Мне не надо всех тайн, – ответила она, глядя на меня своими чудными аквамариновыми глазами с жесткими рыжеватыми ресницами, что делало ее чем-то неуловимо похожей на англичанку, — мне только хочется узнать, как тебе удается светиться в темноте.
– Чего захотела! Светиться в темноте – это самая главная тайна.
— Ну так открой мне эту тайну. Я тебя очень прошу, — сказала Надька голосом, полным почти женского, нежного кокетства.
Я посмотрел на нее и понял: она вся с ног до головы охвачена таким страстным, непобедимым любопытством, что мне теперь ничего не стоит превратить её в свою послушную рабу.
— Хорошо, — сказал я, — пусть будет так. Но ты должна признать себя моей рабой.
Надька немного поколебалась.
— А без этих глупостей нельзя? — спросила она.
— Нельзя! — отрезал я.
— Хорошо, — сказала она тихо, — но если я стану твоей рабой, тогда ты мне откроешь тайну?
— Открою, — сказал я.
— Ну так считай, что с этой минуты я твоя раба. Идёт?
— Э, нет, — сказал я. — Это не так-то просто. Сперва ты должна исполнить ритуал посвящения в мои рабыни; в присутствии всей голоты ты должна стать передо мной на колени, наклонить голову до земли, а я в знак своего владычества поставлю тебе на голову ногу и произнесу: «Отныне ты моя раба, а я твой господин», и тогда я открою тебе тайну свечения человека впотьмах, завещанную мне Еленой Блаватской.
— И ты даешь честное благородное слово, что тогда ты откроешь тайну свечения? — спросила Надька, дрожа от нетерпения.
Она готова была на все.
— Честное благородное, святой истинный крест, чтоб мне не сойти с этого места! — сказал я с некоторым завыванием.
Надя решительно тряхнула всеми своими четырьмя английскими локонами и стала передо мной на одно колено, немного подумала и решительно стала на другое.
— Ну-ну, — сказал я, — теперь склоняйся до земли.
Надя повела плечами и с некоторым раздражением положила свою голову на сухую, рыжую землю пустыря, поросшего пасленом, на котором уже созревали мутно-черные ягоды.
Вокруг нас стояла толпа мальчиков и девочек, которые молча смотрели на унижение передо мной Надьки Заря-Заряницкой.
…она была в матроске с синим воротником, в короткой плиссированной юбке.
Приподняв голову с земли, она смотрела на меня прелестными, умоляющими глазами…
— Может быть, не надо, чтобы ты ставил ногу на мою голову, я уже и так достаточно унижена, — почти жалобно промолвила она.
— Как угодно, — сурово сказал я, — но тогда ты никогда не узнаешь тайну свечения человеческого тела.
— Ну, черт с тобой, ставь ногу на голову, мне не жалко, — сказала Надька, и я увидел, как из ее глаз выползли две слезинки.
Я поставил ногу в потертом башмаке на Надькину голову и некоторое время простоял так, скрестив на груди руки.
— Теперь ты моя раба! — торжественно сказал я.
Надька встала и сбила с колен пыль.
— А теперь ты должен открыть мне тайну, — сказала она. — Открывай сейчас же.
— Пожалуйста, — с ехидной улыбкой ответил я. — Вот эта тайна.
При этом я вынул из кармана кусочек фосфора.
— Что это? — спросила Надька.
— Фосфор, — холодно ответил я.
— Так это был всего лишь фосфор! — воскликнула она, побледнев от негодования.
— А ты что думала? Может быть, ты вообразила, что это на самом деле какая-то тайна Елены Блаватской? Вот дура! И ты поверила?
Мальчики и девочки вокруг нас захохотали. Это было уже слишком.
— Жалкий врунишка, обманщик! — закричала Надька и, как кошка, бросилась на меня.
Но я успел увернуться и пустился наутек вокруг полянки, слыша за собой Надькино дыхание и топот ее длинных голенастых ног в мальчишеских сандалиях.
Она бегала гораздо лучше меня, и я понял, что мне не удастся уйти. Тогда я решился прибегнуть к приему, который всегда в подобных случаях применял младший помощник Ника Картера, японец Тен-Итси. Я должен был вдруг остановиться перед бегущей девочкой и стать на четвереньки, с тем чтобы она со всего маху налетела на меня и шлепнулась на землю.
Однако я не рассчитал расстояния между нами: я стоял как дурак на четвереньках, а Надька успела замедлить бег. Затем она бросилась на меня, села верхом и так отколотила своими крепкими кулаками, что у меня потекла из носу кровь, и я приплелся домой весь в пыли, проливая слезы и юшку, которая текла из моего носа, а следом за мной неслись торжествующие крики Надьки:
— Теперь будешь знать, как обманывать людей, брехунишка!
Я успел показать ей через плечо большой палец, она ответила тем же.
Впрочем, через два дня мы снова встретились на полянке, где вокруг кола на веревке ходила коза, и смущенно протянули друг другу согнутые мизинчики, что означало вечный мир.
А вечером я закатал рукав гимназической куртки и написал чернилами на своей руке буквы Н. З.-З. (Надя Заря-Заряницкая), и нарисовал сердце, пронзенное стрелой, — и долго ждал, пока высохнет.
На другой день я подарил Надьке половину своего фосфора, и она подобно мне обрела дар светиться в темноте».
Увы, мы так и не знаем, как выглядела Надя, Надежда Огонь-Догановская. именно она, по словам Евгения Ермиловича, была прототипом Заря-Заряницкой. Семья Огонь-Догановских тоже жила в Отраде на Отрадной, 12. Генерал-майор Иван Платонович Огонь-Догановский был судьей военно-окружного суда. Надя училась в гимназии Белен де Баллю. Евгений Ермилович смутно помнил, что вроде бы после революции семья эмигрировала.
Девочка на фотографии – тоже ученица гимназии Белен де Баллю Ксения Собецкая. Рядом с ней ее младший брат. Отец, Иван Максимович, был капитаном первого ранга, владельцем фирмы «И. Собецкий и Ко». После революции семья осталась в Одессе, отец в тридцатые годы был арестован, сведений о ее судьбе нет.
Шесть ребят на фотографии во дворе одного из домов Отрады.
Нет уже этих ребят, нет и той Отрады, но остались книги, в которых они живы и счастливы, влюбляются и дерутся, книги, наполненные светом детства. Книги, написанные Валентином Петровичем Катаевым.