Этюд Шопена
В 16 лет я написала второй в моей жизни рассказ "Этюд Шопена".
До этого я написала еще один рассказ, который очень понравился моей маме "Мальчик и море". Там речь шла о Коктебеле и больше я ничего из этого рассказа не помню.
А еще я писала в четвёртом классе роман из светской жизни. Прочитав во время болезни "Графа Монте Кристо" и не один раз, я так впечатлилась, что взяла зелёную толстую тетрадь и написала несколько глав.
Мама читала это произведение своим знакомым, и они говорили, что характеры я описываю верно. Все сожгла в печке. И дневники и стихи и эти рассказы. Как только повзрослела. Жалко мне только роман из светской жизни.
Но вернёмся к рассказу о Шопене. У меня была подруга Ирочка, на 10 лет старше, очень просвещённая дама. У неё была масса знакомых и масса друзей, так немцы называют любовников, что мне очень нравится.
Ирочка очень поддерживала моё творчество.
И вот в один прекрасный день, как это пишут в романах, она принесла мне историю следующего содержания.
В какой-то развивающейся стране в баре гостиницы, а, может быть, и в холле, встречалось разноязыкое общество и некий англичанин, пьяный, конечно, играл одним пальцем гимн Правь Британия. И вот наш советский специалист, инженер, кажется, Ирочкин друг в то время, в один прекрасный вечер встал, подошёл к роялю и сыграл этюд Шопена, который принято называть революционным.
Конец истории. И я, советская до последней капли крови, девица, решила написать на эту тему рассказ.
Но я была девочка, которая все исследовала фундаментально. Шопена я слушала в Ленинградском Концертном зале на Неве в исполнении Наума Штаркмана, который сидел за то, что был хомо несколько лет.
Поэтому в Филармонию его не пускали. Мама сказала, что он один из лучших исполнителей Шопена в то время был.
А про Шопена я ничего не знала совершенно. Поэтому я отправилась в детскую Публичную библиотеку на Фонтанке, которую я очень любила посещать. Помню, что ходила туда читать Брэма. Эти дореволюционные тома с дивными иллюстрациями покрытыми папиросной бумагой. И как можно было дуть на эту папиросную бумагу и открывались разные звери и птицы и такой интересный текст.
Я заказала все доступные в детской библиотеке книги про Шопена и начала читать. Про его жизнь в Париже, про Листа, любовница которого мадам д`Агу, познакомила Шопена с Жорж Санд, про то, как Шопен был болен. Про то, какой он был утончённый красавец. Все это вошло в мою шестнадцатилетнюю голову. И я влюбилась в Шопена смертельно.
Я естественно, понятия не имела об эпохе, о музыке, я ей никогда не училась, но каким-то внутренним чутьём я многое уловила, как потом оказалось, верно.
Во-первых, я поняла, что отношения Шопена и Авроры были очень сложными. Во-вторых, я поняла, что зря она его потащила на Майорку. В-третьих, в этих книгах были намёки на чувства Шопена к Соланж. Дочери Авроры.
Мой рассказ начинался с фразы «Шопен был болен, он лежал в холодной сырой келье...» Это все, что я помню из моего опуса.
Мы попали с Игорем на Майорку в 95 году и отправились на машине в Вальдемосу.
Через горы по серпантину. Перед нами был пейзаж необыкновенной красоты. И я к тому времени много прочла и много видела.
В том числе и про Шопена. И много слушала его музыки в исполнении знаменитых пианистов.
Это значит, что Аврора, Соланж и Фредерик прибыли туда на корабле. Что они через горы добирались на осликах и мулах до Вальдемосы и монастыря. Знала, что Шопен очень плохо переносил морской переезд, и что ему было плохо. И я, как и в юности, злилась на Аврору, что она его туда потащила.
Мы доехали до монастыря. Все было, как в моем рассказе – холодная сырая келья, где Шопену стало совсем плохо и у него снова открылось кровотечение.
Что они беспрерывно выясняли отношения и что он слабел.
Но было много солнца, цвели апельсиновые деревья, которые пахли совершенно умопомрачительно. Такие апельсиновые рощи я потом видела на Сицилии, и по стенам каскадом спускались бугенвиллии. Всех цветов и оттенков. В воздухе был аромат цветов и летали шмели.
И я представила себе, что мы с Шопеном сидим на террасе, что он здоров и нет никакой мадам Санд. Мы пьём кофе, едим круассаны с апельсиновым вареньем и разговариваем, а потом он садится за рояль и все исчезает.
Мой рассказ я никуда не отправила. Я свои рассказы никуда не посылала. Боялась или считала, что они недостаточно хороши, что с сегодняшней точки зрения совершенно правильно. А потом я их сожгла. Тут я и через годы знала точно, что они детские и не хороши. Но что-то в них было, что-то было.
На голубом глазу
В конце 10 класса я сказала маме, что никуда поступать не буду. Я решила стать сценаристом. Просто так, на голубом глазу.
Дело в том, что я писала рассказы, хотя никуда не посылал и показывала немногим. Один приятель даже сказал, ну это прямо Казаков какой-то. Он имел в виду Юрия, не Мишу.
Мишу, кстати, мама знала. И его маму Зинаиду, красавицу необыкновенную. Один раз она нас даже познакомила в театре. Мама моя знала очень многих. Она была так хороша и умна, что рой поклонников не редел.
Я, правда, хотела поступать во ВГИК на сценарный факультет, но тут даже моя наивность и глупость имела границы. Я понимала, что там мне ничего не светит. И дело не в таланте.
Итак я заявила, что поеду в Коктебель вместо поступления в институт и буду там писать. Надо отдать должное моей маме. Она не моргнула глазом.
Мои родители к этому времени разошлись, но остались друзьями. Папа так любил маму, что его будущая вторая жена успокоилась только, когда мама умерла. До этого она знала, что стоит маме шевельнуть пальцем, и папа будет т вернётся к маме.
Мама и ее почти новый муж сняли комнату в Лисьем Носу .A папа переехал жить к одной своей приятельнице, которая его, в свою очередь, так любила, что терпела папину любовь к маме.
Татьяна Оппель была в родстве со знаменитым хирургом Владимиром Николаевичем Оппелем. Его когда-то 14 комнатная квартира на Кирочной стала коммуналкой. Две комнаты оставили ее кузине Варваре, тогда уже главному логопеду Ленинграда, а две получила Татьяна. Но Татьянины комнаты были через черный ход.
Она была невероятно красивая, Татьяна Оппель. С зелёными глазами и длинными черными волосами. Она меня полюбила. А я ее. Что нельзя будет потом сказать о папиной второй жене, которая меня терпеть не могла. Там была сказка о Золушке. Но об этом потом.
Я часто бывала у папы и Татьяны. Там было тепло и уютно. Я оставалась у них ночевать, а утром Татьяна приносила мне кофе в постель. С тех пор мне кофе в постель не приносили. Правда, Игорь один раз принёс, но я все
загадила крошками и пролила кофе. В общем, не люблю.
В мае вдруг Татьяна и папа пригласили меня в Москву. Там жила очередная Татьянина кузина. Нина Александровна Черемных. Вдова художника Михаила Михайловича Черемныха.
Сам Черемных умер уже к тому времени. Он был оформителем первого окна РОСТА, в 1918 году разобрался в строе колоколов, партитуре Кремлёвских Курантов и набрал по просьбе Ленина на игральный вал курантов революционные мелодии. Но это еще не все. Он был первым иллюстратором Двенадцати стульев, печатавшихся в Огоньке.
Нина Александровна жила в Лаврушинском переулке напротив дома писателей, в котором бесчинствовала Маргарита.
Но жила она в купеческом старомосковском особняке в трёхкомнатной квартире, уставленной старинной мебелью. Детей у них с Черемныхом не было.
Потолки были не очень высокие и Нина говорила:
«Володя Маяковский вечно стукался головой о притолку.»
Я была фантастическая наивная дура. Нина полюбила меня и предложила переехать в Москву, чтобы я жила у неё и поступала во ВГИК. Но меня Москва не интересовала в мои 16 лет. Как, впрочем, не интересует и сейчас. Она хотела прописать меня в своей квартире. Это сегодня я понимаю, какое она сделала мне предложение, от которого нормальные люди не отказываются.
В ее квартире был стол, как у Репина в Куоккале, с вертящейся в середине частью. Она не знала, что я люблю и поэтому повезла меня на такси на рынок.
Приходили к ней уборщица и кухарка. Кухарка сделала жареных рябчиков в сметане. Таких рябчиков я больше никогда в жизни не ела. Нина пригласила гостей. Она не стеснялась меня им показывать.
Однажды мы пили чай, и я, помешав сахар, тогда я еще пила чай с сахаром, положила ложку на блюдце. Как мама учила. Мама учила прямо сидеть за столом, есть вилкой в левой, а ножом в правой, и да, ложку не оставлять в чашке или стакане. Нина переглянулась с Татьяной и сказала –
«Да она умеет вести себя за столом.»
Я обиделась. Но виду не подала.
К Нине пришли гости. Она их на меня позвала. Была Ольга Викланд, которая ухаживала за больным Названовым. Они с Ниной дружили. Еще был какой-то знаменитый чтец, который целовал мне ручку. Мне, в мои 16 лет. Им всем Нина сказала, что я должна поступить во ВГИК.
Викланд рассказывала истории со съёмок Гамлета. Названов играл там Короля. А я сидела с ними, старыми, и мне было совершенно не интересно. Поэтому я сбежала на свидание с Петькой Штейном, сыном драматурга, который работал осветителем в театре Оперетты. Петька. Не драматург. А потом учился в ГИТИСе у Эфроса. Но режиссёром, о котором говорят, он не стал. Занял чьё-то место в институте.
Уже нет Петьки, никого нет. Одна я осталась со своими воспоминаниями.
Кто помнит, кто такие были Викланд и Названов.
Я уехала в Ленинград. Нина писала мне, я отвечала. А потом она перестала писать. Вспомнила я о ней, когда поехала в Москву через много лет. Пришла в Лаврушинский, а особнячок снесли.
И тут моей маме пришла в голову идея, как меня отвлечь от вгиковских мыслей. Она предложила мне поступить в Герцена на иностранный факультет. И я согласилась. Конкурс там был 20 человек на место. Поэтому я никуда не поступила. Надо было идти работать.
Мамина подруга работала на Ленфильме. Но звукорежиссёром. И она вдруг предложила мне , мечта всей жизни, поработать на студии. Я была счастлива. Но это была временная работа. Замещать заболевшую тётку-реквизитора.
В общем, меня оформили помощником реквизитора. Картина называлась Зайчик. Это был режиссёрский дебют Леонида Быкова. Музыку к ней написал Андрей Петров. Фильм давно забыт, а песня Голубые города живёт своей жизнью. Художником оформителем была Белла Маневич, которая потом была художником на Шерлоке Холмсе. А созвездие актёров, которые там играли – сам Леонид Федорович, Филиппов, Вицин, Богданова-Чеснокова, Игорь Горбачёв.
Обстановка на картине была невероятно доброжелательная. Об этом позаботился Леонид Федорович. Он сказал, что Ане надо помочь, она впервые здесь и не знает, что надо делать. Прекрасное начало.
Но все мне тут же стали помогать. Аня, к тому же, была очень красивая девочка. Тогда. Поэтому помогали с удовольствием. Поэтому Горбачёв носил мою корзину с реквизитом безропотно. А я считала, что все так и должно быть.
Богданова-Чеснокова говорила, что не любит сниматься, только денюшку получать, Вицин оказался робким, грустным и читающим человеком. Я вечно была с книжкой, и мы беседовали о Золя, которым я тогда увлекалась. Все были милы и доброжелательны.
Но все хорошее быстро заканчивается. И мой договорный месяц подошёл к концу. Я получила зарплату в очереди, где за мной стоял Юрский и оказалась без работы. Но моё желание вернуться на Ленфильм помощником режиссёра довело маму до того, что она позвонила своему приятелю, редактору первого творческого объединения, Димке, мамино выражение, Молдавскому. Мама рассказала ему, что я пишу. И я отослала
ему мои рассказы. Он назначил аудиенцию. Нам выписали пропуск и мы пришли в его огромный кабинет. Он долго смотрел на меня. Мои рассказы лежали у него на столе.
Ты хорошо пишешь, сказал он.
Потом посмотрел на маму. Потом еще раз на меня.
Пройдись, сказал он.
Я странно на него посмотрела.
«Пройдись до двери и обратно», повторил он.
Я прошлась.
Он посмотрел на маму.
«Кларка, – сказал он, «ты в своём уме?»
А мне он сказал,
«Хорошо, я устрою тебя помрежом. Хочешь быть поблядушкой на побегушках?»
Я онемела. Ко мне все так хорошо относились на Зайчике, что все страхи , о коварстве и разврате на студии рассеялись.
Нет, поблядушкой на побегушках я быть не хотела. Это точно.
«Поступай в институт, – сказал Димка-. Получи нормальную профессию. Писать ты будешь всегда.»
И я отказалась от Мечты и от Ленфильма. Сама. Сознательно.
Я прожила другую жизнь .
Не ту, которую я хотела прожить.
Жалею ли я?