Автор: | 9. марта 2020



Михаил Пришвин. Фото­граф и писатель

Михаил Михай­лович Пришвин - это один из великих русских писа­телей, кото­рого на его лите­ра­турные труды вдох­нов­ляла сама матушка-природа. Самое инте­ресное заклю­ча­лось в том, что всю инфор­мацию для пове­стей и рассказов он черпал из своих днев­ников, в которых описывал свои впечат­ления и наблю­дения за природой и за жизнью в целом. Это он делал очень подробно и нату­ра­ли­стично. Причем днев­ники эти он привык вести с самого детства, к этому его приучил отец. Вот таким немного необычным способом разви­вался талант Пришвина к худо­же­ственной литературе.
Сначала он разделял идею рево­люции и воспри­нимал ее как духовно-нрав­ственное очищение. Но со временем он осознает всю гибель­ность этого пути, поскольку Михаил Михай­лович видел, как боль­ше­визм был недалек от фашизма, что над каждым чело­веком ново­об­ра­зо­ван­ного тота­ли­тар­ного госу­дар­ства нависла угроза произ­вола и насилия. Пришвину, как и многим другим совет­ским писа­телям, прихо­ди­лось идти на компро­миссы, унижавшие и угне­тавшие его моральный дух. Есть даже инте­ресная запись в его днев­нике, где он призна­ется: «Я похо­ронил своего личного интел­ли­гента и сделался тем, кто я теперь есть».
Он рассуждал в своем днев­нике о том, что достойную жизнь можно поддер­жи­вать лишь тогда, когда она обес­пе­чена куль­турой, что озна­чало доверие к другому чело­веку. По его мнению, среди куль­тур­ного обще­ства можно жить и взрос­лому чело­веку как ребенку. Он также утвер­ждает, что родственное сочув­ствие и пони­мание - это не просто этни­че­ские основы, а великие блага, которые даро­ваны чело­веку. 3 января 1920 года писа­тель Пришвин описы­вает свои ощущения голода и нищеты, до которых его довела власть Советов. Конечно, можно жить и духом, если самому быть добро­вольным иници­а­тором этого, но другое дело, когда тебя делают несчастным вопреки твоей воле.

Интерес к твор­че­ству Михаила Пришвина (1873–1954) сегодня растёт по мере публи­кации тайного днев­ника, который писа­тель вёл с 1905 по 1954 год. Однако мало кто знает, что начиная с 1928 года, когда он приобрёл фото­ап­парат, и до конца жизни Пришвин страстно увле­кался фото­гра­фией. Свои первые снимки он сделал еще во время путе­ше­ствия на Север в 1905 году (камеру одолжил попутчик) и проил­лю­стри­ровал ими свою первую книгу «В краю непу­ганых птиц» (1905 -1907), изданную после поездки. А немецкая «Лейка», большая редкость по тем временам, появи­лась у писа­теля лишь 20 лет спустя. Вскоре после покупки фото­ап­па­рата Пришвин запи­сы­вает в днев­нике: «До того я увлёкся охотой с камерой, что сплю и все жду, поскорей бы опять свето­зарное утро». С тех пор из каждой поездки (а он много ездил по стране) Пришвин привозит десятки снимков. Причём в объектив фото­ка­меры попа­дает отнюдь не только природа России. В днев­никах писа­тель назы­вает себя «свиде­телем эпохи» и подчёр­ки­вает, что просто не может не снимать.

Снимки Пришвина разно­об­разны: репор­тажная съёмка, инду­стри­альный пейзаж, галерея порт­ретов известных, неиз­вестных и даже марги­нальных лично­стей. Он экспе­ри­мен­ти­рует со светом, ракур­сами, круп­ными планами. Писа­телю уже недо­ста­точно словес­ного образа — он хочет «ввести фото­графии в свои рассказы и очерки как изоб­ра­зи­тельный приём… для создания более гибкой худо­же­ственной формы». И в днев­нике одна за другой появ­ля­ются записи: «К моему несо­вер­шен­ному словес­ному искус­ству я прибавлю фото­гра­фи­че­ское изоб­ре­та­тель­ство… Конечно, насто­ящий фото­граф снял бы лучше меня, но насто­я­щему специ­а­листу в голову никогда не придёт смот­реть на то, что я снимаю: он это не увидит… Я хочу дока­зы­вать свето­писью свои видения реаль­ного мира».

Мазай «Ружье у меня — тройник. С каким восхи­ще­нием на это глядел Мазай… Выхватил его у меня и прице­лился. Быстро я вынул “лейку”, чтобы сфото­гра­фи­ро­вать Мазая, но он в то же мгно­вение, как заметил, возвратил мне ружье. — Почему же ты не хочешь сняться с моим ружьём? — спросил я. — Да какой же интерес мне сниматься с таким-то ружьём: все будут не на меня смот­реть, а на ружье» Из днев­ника писателя.
Фото: Михаил Пришвин, из архива Л.А. Ряза­новой, наслед­ницы М.М. Пришвина

Серия «Чекисты» Воль­но­на­ёмные сотруд­ники на стро­и­тель­стве Бело­морско-Балтий­ского канала. 1933 г. «Мы не столько строим канал, как чело­века соби­раем, всего чело­века ждём и куём» («Осуда­рева дорога», 1948)
Фото: Михаил Пришвин, из архива Л.А. Ряза­новой, наслед­ницы М.М. Пришвина

Пинега «Пришёл охотник, следопыт Осип Алек­сан­дрович Романов, который будет нашим провод­ником. Как и у многих здешних людей, у него тоже есть особенная интел­ли­гент­ность, свиде­тель­ство внут­рен­него благо­род­ства, в речи его почти всегда есть скрытое значение, как у героев Ибсена» Из днев­ника писа­теля, 1935
Фото: Михаил Пришвин, из архива Л.А. Ряза­новой, наслед­ницы М.М. Пришвина

Клюквенные бабы. Конец 20-х годов «Кто никогда не видел, как растёт клюква, тот может очень долго идти по болоту и не заме­чать, что он по клюкве идёт… Только уж когда очень много ее собе­рётся на одном месте, заме­тишь сверху и поду­маешь: “Вот кто-то клюкву рассыпал”. А то, бывает, женщина напа­дает на ягоду и, оглядев кругом — не видит ли кто, — приляжет к земле на болото и ползёт…» («Кладовая солнца», 1945)
Фото: Михаил Пришвин, из архива Л.А. Ряза­новой, наслед­ницы М.М. Пришвина

Серия «Уголов­ники» Заклю­чённые. «Канал — это придумка, предлог, чтобы заму­чить и покон­чить с чело­веком свободным» («Осуда­рева дорога», 1948)
Фото: Михаил Пришвин, из архива Л.А. Ряза­новой, наслед­ницы М.М. Пришвина

 

 

Мальчик на шлюзе с удочкой «Нечто страшное посте­пенно доходит до нашего обыва­тель­ского сознания, это — что зло может оста­ваться совсем безна­ка­занным и новая лику­ющая жизнь может вырас­тать на трупах заму­ченных людей и созданной ими куль­туры без памяти о них». Из днев­ника писа­теля, 1930

 

9 апреля 1930

Князь сказал: Иногда мне бывает так жалко родину, что до физи­че­ской боли доходит. Фото­гра­фи­ровал весну: снег с летними обла­ками, снег на глазах рождает воду, и летние облака уже спешат отра­зиться в этой мутной воде. Летят журавли…

Маль­чишка потре­бовал: Сними меня! Я промолчал. Он лезет. – Убирайся! – сказал я. Он отстал и камнем меня в затылок, меня, старика, соби­рав­шего мате­риалы для детских рассказов. Что было делать? Он пустился бежать во весь дух. Сверху видели два молодых чело­века. Я им пожа­ло­вался. Они не отозва­лись даже… Вот так и съел камень.

Конечно, такие маль­чишки всегда были, но боли такой не было в душе, и потому камень нынеш­него времени гораздо больнее ударил. Боль небы­валая. И некуда с ней присло­ниться, как раньше бывало («некому слезу утереть»). Бывало, все наде­емся: вот пере­можём, нажмём и будет лучше. Главное тогда (хотя бы при Ленине) дума­лось, что можно смириться, по-чело­ве­чески кому-то расска­зать и поймут, и засту­пятся. Теперь некому засту­питься. И вовсе пропади – совсем не отзо­вутся, потому что мало ли пропало всяких людей и пропа­дает каждый день.

Колокола «Коло­кола, все равно как и мощи, и все другие образы рели­ги­озной мысли, уничто­жа­ются гневом обма­нутых детей. Такое великое недо­ра­зу­мение…» Из днев­ника писа­теля, январь 1930
Фото: Михаил Пришвин, из архива Л.А. Ряза­новой, наслед­ницы М.М. Пришвина

Вот серия снимков «Когда били коло­кола». Она имеет двойной смысл: били — звенели и били — разби­вали. Человек глубоко веру­ющий, Пришвин никому их не показывал.

Сегодня на эти снимки, которые Михаил Михай­лович сделал в 1930-м, нельзя смот­реть без боли: «христо­лю­бивые» мужички сбра­сы­вают коло­кола с соборов Троице-Серги­евой лавры (Рудме­тал­л­торгу были сданы 19 коло­колов общим весом 8165 пудов). В 1933-м на секретном засе­дании ВЦИК был даже уста­новлен план по заго­товке коло­кольной бронзы. И вскоре боль­шин­ство коло­колов в России было уничто­жено. «Обык­но­венные кадры» Пришвина симво­ли­зи­руют разру­шение личности, а не пафос созидания.

Писа­тель долго не мог опом­ниться после увиденной им в Серги­евом Посаде картины варвар­ства. В своём днев­нике он сделал такую запись: «…сбра­сы­ва­лись вели­че­ствен­нейшие в мире коло­кола году­нов­ской эпохи — это было похоже на зрелище публичной казни».

6 января 1930г.

Сочельник. Веру­ющим к Рожде­ству вышел сюрприз. Созвали их. Набра­лось множе­ство маль­чишек. Вышел дефек­тивный человек и сказал речь против Христа. Уличные маль­чишки радо­ва­лись, смея­лись, веру­ющие молчали: им было страшно сказать за Христа, потому что вся жизнь их зависит от коопе­ра­тива, пере­станут хлеб выда­вать и крышка! После речи своей дефек­тивное лицо пред­ло­жило закрыть церковь. Веру­ющие и (кое)-какие старинные: Тара­сиха и другие молчали. И так вышло, что веру­ющие люди оста­вили себя сами без Рожде­ства и церковь закрыли. Сердца больные, животы голодные и посто­янная мысль в голове: рано или поздно погонят в коллектив.

15 января 1930 г

11-го сбро­сили Карна­ухого. Как по-разному умирали коло­кола. Большой, Царь, как большой дове­рился людям в том, что они ему ничего худого не сделают, дался опуститься на рельсы и с огромной скоро­стью пока­тился. Потом он зарылся головой глубоко в землю. Толпы детей прихо­дили к нему, и все эти дни звонили в края его, а внутри устроили себе насто­ящую детскую комнату.

Карна­ухий как будто чувствовал недоброе и с самого начала не давался, то качнётся, то разло­мает домкрат, то дерево под ним трес­ка­ется, то канат оборвётся. И на рельсы шёл неохотно, его пота­щили тросами…

При своей громадной форме, подхо­дящей боль­шому Царю, он был очень тонкий: его 1200 пудов были отлиты почти по форме Царя в 4000. Зато вот когда он упал, то разбился вдре­безги. Ужасно лязг­нуло и вдруг все исчезло: по-преж­нему лежал на своём месте Царь-колокол, и в разные стороны от него по белому снегу бежали быстро осколки Карна­ухого. Мне, бывшему сзади Царя, не было видно, что спереди и от него отлетел огромный кусок.

Сторож подошёл ко мне и спросил, почему я в окне, а не с моло­дёжью на дворе. – Потому, ответил я, что там опасно: они молодые, им не страшно и не жалко своей жизни. – Верно, ответил сторож, моло­дёжи много, а нам, старикам, жизнь свою надо продлить…- Зачем, удивился я неле­пому обороту мысли.- Посмот­реть, сказал он, чем у них все кончится, они ведь не знали, что было, им и неин­те­ресно, а нам срав­нить хочется, нам надо продлить. Вдруг совер­шенно стихли дурацкие крики опера­торов, и слыша­лось только визжание лебёдок при потя­ги­вании тросов. Потом глубина пролёта вся запол­ни­лась и от неба на той стороне оста­лось только, чтобы дать очер­тание форм огром­ного коло­кола. Пошёл, пошёл! И он медленно двинулся по рельсам.

24 января 1930

Иной человек по делам своим, по образу жизни подвижник и насто­ящий герой, но если коснуться его сознания, то оно чисто мышиное: внутри его самая подлая нынешняя тревога и готов­ность усту­пить даже Бога, лишь бы сохра­нить бытие на этом пути, который извне пред­став­ля­ется нам героическим.

Мы ездили вечером на извоз­чике к Кожев­ни­кову. – Плохо живётся? – спросил я извоз­чика. – Очень плохо, ответил он, пере­го­няют в коллектив. – Не всем плохо от этого,- сказал я. – Да, не всем, только лучше немногим.

Через неко­торое время он сказал: – Ждать хоро­шего можно для наших внуков, они помнить ничего нашего, как мы стра­дали, не будут. – Будут счаст­ливы, сказал я, – и не будут помнить о нашем мучении, какие счаст­ливые свиньи! Извозчик очень понял меня и со смехом сказал: – Выходит, мы муча­емся для счаст­ливых свиней. (Кстати,- вот зачем мощи и крест). Растёт некре­щёная Русь.

Нечто страшное посте­пенно доходит до нашего обыва­тель­ского сознания, это – что зло может оста­ваться совсем безна­ка­занным и новая лику­ющая жизнь может вырас­тать на трупах заму­ченных людей и созданной ими куль­туры без памяти о них.

Коло­кола, все равно, как и мощи, и все другие образы рели­ги­озной мысли уничто­жа­ются гневом обма­нутых детей. Такое великое надо разумение…

3 февраля

Трагедия с коло­колом потому трагедия, что очень все близко к самому чело­веку: правда, колокол, хотя бы Годунов, был как бы личным явле­нием меди, то была просто медь, масса, а то вот эта масса пред­став­лена формой звучащей, скажем прямо, лично­стью, един­ственным в мире коло­колом Году­новым, ныне обратно возвра­щённым в природный сплав. Но и то бы ничего, это есть в мире, бывает, даже циви­ли­зо­ванные народы сплав­ля­ются. Страшна в этом некая прин­ци­пи­аль­ность – как равно­душие к форме личного бытия: служила медь коло­колом, а теперь потре­бо­ва­лось, и будет подшип­ником. И самое страшное, когда пере­ве­дёшь на себя: – Ты, скажут, писа­тель Пришвин, сказ­ками зани­ма­ешься, прика­зы­ваем тебе писать о колхозах.

1932 12 февраля.

Снова верну­лось тепло, мете­лица, и в белом чернеют стро­ения Лавры, знаме­нитая коло­кольня с разби­тыми коло­ко­лами и все…

– Чего ты смот­ришь? – спросил меня маленький мальчик.

– А что это, – спросил я, указывая на здание Лавры, – ты знаешь?

– Знаю, – ответил он бойко, – это раньше тут Бог был.

На чистке. Как отно­си­тесь к рели­ги­оз­ному культу? – Бога нет. Сильно сказано было, и чистке был бы конец, но какой-то ядовитый простой человек из тёмного угла попросил разре­шения задать вопрос и так задал: – Вы сказали, что теперь Бога нет, а позвольте узнать, как вы думаете о прошлом, был ли раньше Бог. – Был! – ответил он.

Капица. «Мельк­нуло в Капице близкое мне чувство гнева на подха­лим­скую бюро­кра­ти­че­скую среду, тайная вера в то, что своим талантом, своим удаль­ством можно эту среду побе­дить… Капица показал мне свои книги, полочки, ружья — и все у него в таком порядке разумном, ничего не имеющем общего с мещан­ским порядком безделья, что я подумал: откуда такой порядок, не от солнца ли?» Из днев­ника писателя

Пришвин отлично понимал, что обна­ро­до­вать боль­шин­ство из своих снимков — значило если не подпи­сать себе смертный приговор, то лишить себя свободы на многие годы.

Прак­ти­чески все нега­тивы он хранил отдельно, в конвер­тиках, скле­енных собствен­но­ручно из папи­росной бумаги, и в коробках из-под конфет и сигарет.

Научные сотруд­ники дома-музея Пришвина в подмос­ковном Дунино обна­ру­жили нега­тивы в чайной коробке, которую, как и днев­ники, тщательно прятала после смерти писа­теля его вдова Валерия Дмитриевна.

А последняя днев­ни­ковая запись писа­теля появи­лась 15 января 1954 года — за несколько часов до кончины Михаила Михай­ло­вича: «…мир суще­ствует таким, каким видели его детьми и влюб­лен­ными. Все остальное делают болезни и бедность». – После кончины мужа, – расска­зы­вает научный сотрудник дома-музея Яна Гришина, – Валерия Дмит­ри­евна зани­ма­лась един­ственным делом: пере­пе­ча­ты­вала на машинке днев­ники Пришвина. Боясь обыска, она зака­зала 2 оцин­ко­ванных ящика, в которые и был запаян архив. Ящики она закопала.