Автор: | 3. апреля 2020

Валерия Ильинична Новодворская (1950-2014) — советский диссидент и правозащитник; российский либеральный политический деятель и публицист, основательница праволиберальных партий «Демократический союз» (председатель Центрального координационного совета) и «Западный выбор».



Гроссман не унижался, не подпи­сывал подлые письма,
не лизал сталин­ские сапоги

Дети подзе­мелья

Мы и сами не заме­тили, как углу­би­лись в глухой, угрюмый придел нашего Храма. Исчезли витражи, позо­лота, блеск. На захва­танных, плохо ошту­ка­ту­ренных стенах — выбоины, подо­зри­тельно смахи­ва­ющие на дырки от пуль. Кажется, здесь кого-то расстре­ли­вали. Грубые, неот­шли­фо­ванные плиты пола, плохо отмытые… После чего? На маленьких оконцах — решётки. Иисус на иконах — явно в лагерном бушлате, с номером на груди, и терновый венец сплетен из такой знакомой нам колючей прово­локи… А Мария, «член семьи измен­ника родины» (ЧСИР), смотрит особенно безна­дёжно на своё дитя, как будто ожидая, что сейчас его вырвут у неё из рук, чтобы увезти в детпри­емник или в спец детдом, как Юльку, дочь Маши из повести Василия Гросс­мана «Всё течёт», а её саму отправят на этап до Колымы.

По этому приделу бродят великие, скорбные тени Алек­сандра Солже­ни­цына, Андрея Плато­нова, Варлама Шала­мова. Здесь же и наш следу­ющий жрец Искус­ства, храни­тель Касталь­ского ключа — Василий Гроссман. Мир выцвел, ника­кого спектра, ни один охотник не желает знать, где сидят фазаны. Три краски: черная, серая, белая (редко-редко промелькнёт белая ворона да белеет смер­тельно сибир­ский, соло­вецкий, колым­ский снег). Все критики говорят, что Гроссман творил в стиле Льва Толстого. Но прозрачный, нази­да­тельный, резо­нёр­ский реализм Толстого раздра­жает и в «Войне и мире», и в «Воскре­сении», потому что пишет он о яркой, благо­по­лучной, цветной жизни, из которой никак не выте­кает его постная, идео­ло­ги­че­ская, соци­а­ли­сти­че­ская (а значит, пред­то­та­ли­тарная) мораль. А Гроссман приложил эту клас­си­че­скую толстов­скую ясность к фильму ужасов семи­де­сяти последних лет XX столетия.

И ничего, что могло бы смяг­чить удар, — ни оруэл­лов­ской мифи­че­ской Океании, ни плато­нов­ских фанта­сти­че­ских котло­ванов и чевен­гуров, ни лафон­те­нов­ского дизайна оруэл­лов­ской же «Фермы животных»: куры, свиньи, осел, конь, овцы… Нет булга­ков­ского чувства юмора, нет томи­тельно-прекрасной пастер­на­ков­ской природы из «Доктора Живаго». Чита­телю не подсти­лают соломки, и он разби­ва­ется вдре­безги между молотом — огромным, перво­бытным, мощным талантом Гросс­мана — и нако­вальней — жуткой советско-гитле­ров­ской реаль­но­стью Второй мировой войны и того, что было «до», и того, что настало «после». В этом нашем уголке Храма обитают не просто писа­тели и поэты, а ново­му­че­ники россий­ские, и Христос в лагерном бушлате давно причислил их к лику своих святых.

Не бедные евреи

Можно сказать, что Василий Семё­нович Гроссман проис­ходил из аристо­кра­ти­че­ской еврей­ской семьи. Это не шолом-алей­хем­ская беднота, эти евреи учились и живали в Европе, отды­хали в Венеции, Ницце и Швей­царии, жили в особ­няках, носили брил­ли­анты, гово­рили по-фран­цузски и по-английски, а не только на идиш. Роди­тели Гросс­мана позна­ко­ми­лись в Италии. Его бедовый отец, Соломон Иоси­фович (Семён Осипович), увёл мать (Екате­рину Саве­льевну Витис) от мужа. Старший Гроссман учился в Берн­ском универ­си­тете, стал инже­нером-химиком, а проис­ходил он из бога­того бесса­раб­ского купе­че­ского рода. Екате­рина Саве­льевна была отпрыском такого же бога­того одес­ского семей­ства, училась во Франции, препо­да­вала фран­цуз­ский язык. Словом, жили они как «белые люди», да простят мне афро­аме­ри­канцы этот совет­ский фольклор. Жили они в Берди­чеве, испо­ве­до­вали гума­низм и атеизм пополам со скеп­ти­цизмом, и 12 декабря 1905 года у них родился сын Иосиф.

Иося быстро превра­тился в Васю, так няне было проще. И рос он в роди­телей — космо­по­литом. Двена­дцать лет счаст­ливой жизни: ёлки, игрушки, сласти, кружевные ворот­нички, гувер­нантка, бархатные костюм­чики. Полиц­мей­стер приходил поздрав­лять с Пасхой и Рожде­ством, получал «синенькую» (пять рублей) и бутылку коньяка и благо­дарил барина и барыню. Мальчик никогда не слышал слово «жид». Погромов в Берди­чеве вовсе не было, слишком велико было еврей­ское насе­ление (полго­рода), погром­щиков самих бы разгро­мили к черту. А потом «сон золотой» кончился: сначала роди­тели разо­шлись, но это еще не беда. Вася с матерью жили у бога­того дяди, доктора Шерен­циса, постро­ив­шего в Берди­чеве мель­ницу и водо­качку. Но пришёл 1917-й, богатые стали бедными, а бедные не разбо­га­тели. Гимназия превра­ти­лась в школу, которую Вася закончил в 1922 году. И по семейной традиции поехал учиться на химика в Москву, в МГУ на хими­че­ский факультет.

В 1929 году он его закончил и вернулся в Донбасс, где проходил прак­тику. Работал на шахте инже­нером-химиком, препо­давал химию в донецких вузах. Был писаный красавец: высокий, голу­бо­глазый, черно­кудрый, с усами, да еще и евро­пеец: мама возила его во Францию, два года он учился в швей­цар­ском лицее. И, конечно, с такими данными он подцепил в Киеве красивую Аню, Анну Петровну Мацук, свою первую жену, которая родила ему дочь Катю (названную в честь матери). Но в шахте Василий Семё­нович подхватил тубер­кулёз. Надо было уезжать. И в 1933-м он едет в Москву (туда стре­ми­лись из провинции не только сестры, но и братья), а с женой они в том же году разво­дятся. Свободен и невидим!

Первый звонок

В это время Гроссман еще наивный марк­сист-мень­шевик в буха­рин­ском стиле. Верит в Ленина и соци­а­лизм. Во-первых, молодой и зелёный, а во-вторых, наслед­ствен­ность: Семён Осипович, папа, согрешил с марк­сизмом — на свои деньги орга­ни­зо­вывал по стране марк­сист­ские кружки (на свою, есте­ственно, голову). Его кочевая жизнь (еще ведь и по шахтам ездил, нова­тор­ские методы внедрял) и развела его с женой. Но любил он её до самой смерти, и пере­пи­сы­ва­лись они, как нежные любов­ники. Так что Василий сначала шёл налево вместе с веком (уже потом пошёл направо, против течения). В 1934 году он покорил Горь­кого (да зачтётся и это старому экстре­мисту) произ­вод­ственной пове­стью «Глюкауф» из жизни инже­неров и шахтёров и рассказом «В городе Берди­чеве» о Граж­дан­ской войне. Это еще, конечно, пустая порода, но крупицы золота там поблёс­ки­вают. Горький, опытный стара­тель, велел ему промы­вать золотишко.

Три года подряд, с 1935-го по 1937-й, он издаёт рассказы: о бедных евреях, о бере­менных комис­саршах (почти весь будущий фильм «Комиссар»). Да еще в 1937—1940 годах выходит эпос исто­рико-рево­лю­ци­онный — «Степан Коль­чугин», о рево­лю­ци­онных (даже слишком) демо­кратах 1905—1917 годов, когда еще можно было веро­вать в добро­де­тель и «светлое царство соци­а­лизма», как писал самый старший Гайдар. Ну что ж, это был успех: три сбор­ника, эпос, поездки к Горь­кому на дачу, а в 1937 году его приняли в Союз писа­телей. Булгаков Гросс­ману зави­довал, говорил: неужели можно напе­ча­тать что-то поря­дочное? И даже сталин­ская борона (хотя Сталин его и не любил и регу­лярно из преми­альных списков вычёр­кивал) Гросс­мана не заце­пила. Ведь ему помо­гало литобъ­еди­нение «Перевал»: Иван Катаев, Борис Губер, Николай Зарудин. В 1937 году «пере­вальцев» уничто­жили почти всех, даже фото­кар­точек не оста­лось. А его пронесло.

А ведь неза­долго до этого наш красавец и бало­вень судьбы (как тогда каза­лось многим) влюбился в жену своего друга Бориса Губера и увёл её из семьи, от мужа и двух маль­чиков, Феди и Миши. А тут аресты, Апока­липсис, Ольгу берут вслед за Борисом как ЧСИР. И здесь Василий Семё­нович идёт на грозу. Заби­рает к себе Федю и Мишу, едет в НКВД, начи­нает дока­зы­вать, что Ольга уже год как его жена, а вовсе не Бориса. Он отбивал её год, и случи­лось чудо: Ольгу ему отдали — тощую, грязную и голодную. Он её отмыл, откормил и женился на ней. Ольга стала его второй женой. Ольга Михай­ловна Губер. Федя и Миша стали его детьми. Он сходил за женой в ад, как Орфей, и вернулся живым. Отча­янная смелость и благо­род­ство Сереб­ря­ного века.

А снаряды ложи­лись все ближе: в 1934 году аресто­вали и выслали его кузину Надю Алмаз, в квар­тире которой он жил. В 1937 году расстре­ляли не только «пере­вальцев»: был расстрелян дядя, доктор Шеренцис. Гроссман не унижался, не подпи­сывал подлые письма, не лизал сталин­ские сапоги. Его явно хранило Прови­дение. Он не должен был погиб­нуть раньше, чем выполнит свою миссию. У него не было дублёра, его симфонию не мог бы сыграть даже солже­ни­цын­ский оркестр.

Гроссман-анти­фа­шист

На остатках совет­ского энту­зи­азма и на врож­дённом благо­род­стве (не бросать в беде) нестро­евой, глубоко штат­ский, забра­ко­ванный всеми комис­сиями Гроссман проби­ва­ется в военные корре­спон­денты газеты «Красная звезда». И оказы­ва­ется блестящим военным журна­ли­стом. Его репор­тажи бойцы учили наизусть, их выве­ши­вали в Ставке: когда ожида­лись наступ­ление или какая-нибудь замыс­ло­ватая операция, Ставка зака­зы­вала в «Красной звезде» Гросс­мана. Он писал не по «мате­ри­алам», он лез в самое пекло, его репор­тажи пахли порохом, кровью и смертью. Он был словно заго­ворён: под ноги ему бросили гранату, и она не разо­рва­лась; он один спасся из утоп­лен­ного снаря­дами в Волге транс­порта; за всю войну он ни разу не был ранен. Его статьи застав­ляли союз­ников плакать хоро­шими слезами и испы­ты­вать тёплые чувства к Красной армии. Он был личным врагом фашизма, его кров­ником, он объявил Третьему рейху вендетту.

На то была особая причина: 15 сентября 1941 года в Берди­чеве в гетто вместе с другими евреями была расстре­ляна Екате­рина Саве­льевна Витис, его кроткая, обра­зо­ванная, тяжело больная костным тубер­ку­лёзом мать. Так она и пошла к могиль­ному брат­скому рву на костылях. Атеист и воль­но­думец Гроссман вспомнил о том, что он еврей. Об этом ему напом­нили угото­ванные его народу газовые камеры и печи крема­то­риев. Это был его личный счёт. Он стано­вится самым пламенным членом ЕАК — Еврей­ского анти­фа­шист­ского коми­тета. Он привле­кает массу западных денег и западных сердец. Потом, в 1948 году, это спасёт его от ареста и расстрела, когда комитет начнут разго­нять, когда убьют Михо­элса. За участие в Сталин­град­ской битве он получил орден Красной Звезды. На мемо­риале Мамаева кургана выбиты слова из его очерка «Направ­ление глав­ного удара».

Мемо­риал не учебник, оттуда слова не выки­нешь и надпись не сотрёшь. Василий Гроссман стал непри­кос­но­венным и мог просить у Сталина всё что угодно. Но не просил ничего: он нена­видел его. Гроссман даже не обращал внимания на то, что его репор­тажи часто печа­тает иностранная пресса и не смеет публи­ко­вать совет­ская. Он должен был сокру­шить фашизм. Он первым заго­ворил о Холо­косте в книге «Треб­лин­ский ад». В 1946 году они с Эрен­бургом соста­вили «Черную книгу» о горькой участи евреев. Но в анти­се­мит­ском СССР она долго не выхо­дила, её опуб­ли­ко­вали только в Израиле в 1980 году. Но вот окон­чи­лась война, обет исполнен, фашизм осуждён, разбит, вне закона, очерки вошли в книгу «В годы войны», можно почить на лаврах. Но Василий Семё­нович даёт следу­ющий обет: сокру­шить стали­низм. Пока крушил, разо­брался в лени­низме и стал крушить совет­ский строй как таковой.

В 1946 году он начи­нает писать первую часть дилогии «За правое дело». Впол­го­лоса, выжимая из себя право­вер­ность. Но это — бомба без часо­вого меха­низма. «Семна­дцать мгно­вений весны» без Штир­лица. Живой Гитлер, живой Муссо­лини, живые Кейтель и Йодль. Сталина прак­ти­чески нет, этот злодей всегда казался Гросс­ману серым, как дере­вен­ский валенок. Но это же не семи­де­сятые, а пяти­де­сятые годы, какой там Штирлиц, Сталин еще жив. И начи­на­ется ад: вопли критиков, Твар­дов­ский резко отка­зы­ва­ется печа­тать роман, роман крошат в капусту, пере­де­лы­вают, трижды меняют название. Но Гроссман не боится ничего: он входил в Майданек, Треб­линку и Собибор вместе с войсками, он видел Шоа — Холо­кост. Твар­дов­ский потом к роману потеплел, а сначала спра­шивал у Гросс­мана, совет­ский ли он человек. Гроссман пытался признать ошибки, писал Сталину, но унижаться он не умел, полу­чи­лась угроза: напишу вторую часть, тогда вы увидите, где раки зимуют.

Словом, он ждал ареста в том самом марте, когда случи­лось то, что он так победно провоз­гласил в самиз­да­тов­ской, посмертной, «пилотной» ко второй части дилогии «Жизнь и судьба» повести «Всё течёт»: «И вдруг пятого марта умер Сталин. Эта смерть вторг­лась в гигант­скую систему меха­ни­зи­ро­ван­ного энту­зи­азма, назна­ченных по указанию райкома народ­ного гнева и народной любви. Сталин умер беспла­ново, без указаний дирек­тивных органов. Сталин умер без личного указания самого това­рища Сталина. Лико­вание охва­тило много­мил­ли­онное насе­ление лагерей. Колонны заклю­чённых в глубоком мраке шли на работу. Рёв океана заглушал лай служебных собак. И вдруг словно свет поляр­ного сияния замерцал по рядам: Сталин умер! Десятки тысяч закон­во­и­ро­ванных шёпотом пере­да­вали друг другу: «Подох… подох…“, и этот шёпот тысяч и тысяч загудел, как ветер. Черная ночь стояла над полярной землёй. Но лёд на Ледо­витом океане был взломан, и океан ревел». Роман вышел, а Гроссман засел за вторую часть.

Индейка и копейка

Вторая часть назы­ва­лась «Жизнь и судьба». Из нашей плачевной истории XX века нам известно, что судьба — индейка, а жизнь — копейка. Судьба — нечто недо­ступное, чуждое, празд­ничное, амери­кан­ское блюдо ко Дню благо­да­рения. Совет­ский рабо­тяга не мог не только попро­бо­вать индейку, он не мог и увидеть её — разве что на картинке в доре­во­лю­ци­онной книжице «Птичий двор бабушки Татьяны». Индейка падала сверху и била клювом в затылок совет­ских гадких утят. Им не давали времени стать лебе­дями. А Гроссман успел. Он содрал с себя совет­ский пух, эту мерзкую шкуру, даже семь шкур. Он пел лебе­диную песню, пере­ки­ды­вался в орла, он ястребом и соколом долбил своих жалких совре­мен­ников. Хищный лебедь-оборо­тень, птица Феникс, добро­вольно сгора­ющая на собственном костре.

А что жизнь — копейка и для Третьего рейха, и для IV Интер­на­ци­о­нала, знали все, кто ходил под свастикой или под серпом и молотом с красной звездой. Закончив свой потря­са­ющий труд, Гроссман в 1961 году стал штур­мо­вать замер­за­ющие перед ним от ужаса отте­пельные редакции. Твар­дов­ский прямо спросил: «Ты хочешь, чтобы я положил парт­билет?» «Да, хочу», — честно ответил писа­тель. А ведь он мог жить припе­ваючи, полу­чать вете­ран­ский паек. Ему дали квар­тиру в писа­тель­ском доме у метро «Аэро­порт», чтобы удобнее было следить за его контак­тами. Из горячих рук НКВД и МГБ он перешёл по эста­фете в тёплые руки КГБ — его недре­манное око не выпус­кало писа­теля из виду. А у него был один из первых в Москве теле­ви­зоров, коллеги ходили посмотреть.

И он увёл от очеред­ного мужа очередную жену. У Ольги кончи­лись силы, она хотела отдох­нуть и пожить для себя, а не носить пере­дачи мужу-декаб­ристу. Она закли­нала его сжечь руко­пись и даже пыта­лась отнести её в КГБ (чистый Оруэлл: «Спасибо, что меня взяли, когда меня еще можно было спасти»). Они с сыном ели Василия Семё­но­вича поедом, и если он не развёлся, то из чистого благо­род­ства: хотел, чтобы его вдова полу­чала литфон­дов­скую пенсию. Он увёл жену у Забо­лоц­кого, Екате­рину Васи­льевну Корот­кову. Вот она была как раз декаб­ристкой. Они не распи­сы­ва­лись, но она скра­сила его последние годы, и ей он оставил на хранение руко­пись повести «Всё тычет». Дальше начи­на­ется чистый триллер. Трус­ливый Кожев­ников отдал роман в КГБ. КГБ захлопал крыльями и заку­дахтал: такое яичко ему Гроссман помог снести! Ордена, погоны, премии. Гросс­мана не аресто­вали, аресто­вали роман.

Но коварный Гроссман всех пере­хитрил. Он заранее припрятал у друзей несколько экзем­пляров. Сделал вид, что отдал всё, что было, даже забрал у маши­ни­сток пару штук. А КГБ устра­ивал обыски, пере­ка­пывал огороды. И это был 1961 отте­пельный год! Они пове­рили, что захва­тили всё. Гроссман написал Хрущёву наглое письмо, требовал руко­пись назад. Ходил к Суслову, наводил тень на плетень. Суслов сказал, что роман опуб­ли­куют через 250 лет. Но куда было этим сусликам, шакалам и хорькам до мате­рого серого волка, вышед­шего за флажки! Русские писа­тели научи­лись писать «в стол», а режис­сёры — ставить фильмы «на полку». Платонов считал Гросс­мана ангелом. Но наши ангелы не без рогов, они бода­ются. Даже с дубом, как телёнок Солже­ни­цына. Судьба «Жизни и судьбы» и повести «Всё тычет» привела писа­теля к раку почки. Почку выре­зали, мета­стазы пошли в легкие. Он умирал долго и мучи­тельно, Оля и Катя ходили к нему по очереди, через день. В бреду ему чуди­лись допросы, и он спра­шивал, не предал ли кого. 15 сентября 1964 года он ушёл, научив­шись писать слово «Бог» с заглавной буквы.

А триллер продол­жился. Андрей Дмит­ри­евич Сахаров в собственной ванной пере­снял «Жизнь и судьбу» и «Всё течёт» на фото­плёнку. Владимир Войнович бог знает в каком месте пере­правил её на Запад. В 1974 году пере­правил, и в 1980-м её напе­ча­тали в Лозанне, а в 1983-м — в Париже. В Россию Гроссман вернулся в 1988 году. Вернулся судией. Книги из нашего скорб­ного придела — это и был россий­ский Нюрн­берг. Без поли­ти­че­ских декла­раций Гроссман доказал, что фашизм и комму­низм тожде­ственны. Конц­ла­геря шли на конц­ла­геря, застенок воевал против застенка. Геста­повец Лисе называл старого боль­ше­вика Мостов­ского своим учителем, совет­ское подполье в немецком конц­ла­гере жило по сучьим законам СССР: хариз­ма­ти­че­ского лидера пленных майора Ершова суки-подполь­щики отпра­вили в Бухен­вальд, на верную смерть, потому что он был беспар­тийный, из раскулаченных.

Комиссар Крымов только на Лубянке вспомнил, что помог в 1938-м поса­дить друга, немец­кого комму­ниста. С помощью Гросс­мана мы совер­шаем экскурсию в газовую камеру и умираем вместе с хирургом Софьей Осиповной и маленьким Давидом. А потом умираем с тыся­чами детей, медленно умираем от голода в голо­домор на Украине. Это было куда дольше. Гроссман готов простить тех, кто предавал в застенке, но не соби­ра­ется списы­вать грехи с тех, кто вместо зерни­стой икры «боялся полу­чить кетовую». «Подлый, икорный страх». Его вердикт: дети подзе­мелья, весь XX век, и немцы, и русские. Морлоки, уже не люди. Он понял, что свобода не только в Слове, но и в деле: шить сапоги, печь булки, растить свой урожай. Это теперь назы­ва­ется «рыночная эконо­мика». Он понял, что «буржуи», «кулаки», лавоч­ники, серед­няки были правы. Это тогда только Солже­ницын понимал. Заговор Заговор русской лите­ра­туры против русской чумы. Нобе­лев­скую премию не дают посмертно, иначе русские писа­тели и поэты разо­рили бы Нобе­лев­ский комитет.