Автор: | 28. апреля 2020



Алеф
«Я видел густо насе­ленное море, видел рассвет и закат, видел толпы жителей Америки, видел сереб­ри­стую паутину внутри черной пира­миды, видел разру­шенный лаби­ринт (это был Лондон), видел беско­нечное число глаз рядом с собою, которые вгля­ды­ва­лись в меня, как в зеркало, видел все зеркала нашей планеты, и ни одно из них не отра­жало меня… видел цирку­ляцию моей темной крови, видел слияние в любви и изме­нения, причи­ня­емые смертью, видел Алеф, видел со всех точек в Алефе земной шар, и в земном шаре опять Алеф, и в Алефе земной шар, видел свое лицо и свои внут­рен­ности, видел твое лицо; потом у меня закру­жи­лась голова, и я заплакал, потому что глаза мои увидели это таин­ственное, пред­по­ла­га­емое нечто, чьим именем завла­дели люди, хотя ни один человек его не видел: непо­сти­жимую вселенную».


 

Эстеле Канто

О God, I could be bounded in a nutshel and count myself a King of infinite space 1
                                                             Гамлет, II, 2

But they will teach us that Eternity is the Standing still of the Present Time, a Nunc-stans {as theSchools call it); which neither they, nor any else understand, no more than they would a Hic-stans for an Infinite greatnesse of Place… 2
                                                            Леви­афан IV, 46

В то знойное февраль­ское утро, когда умерла Беатрис Витербо после вели­чавой агонии, ни на миг не унизив­шейся до сенти­мен­таль­ности или страха, я заметил, что на метал­ли­че­ских рекламных щитах на площади Консти­туции появи­лась новая реклама лёгких сигарет; мне стало грустно, я понял, что неуго­монный, обширный мир уже отде­лился от неё и что эта пере­мена лишь первая в беско­нечном ряду. Мир будет изме­няться, но я не изме­нюсь, подумал я с мелан­хо­ли­че­ским тщесла­вием; я знаю, что моя тщетная предан­ность порой ее раздра­жала; теперь, когда она мертва, я могу посвя­тить себя ее памяти без надежды, но и без унижения. Я вспомнил, что трид­ца­того апреля день ее рождения; посе­тить в этот день дом на улице Гаркая, чтобы привет­ство­вать ее отца и Карлоса Архен­тино Данери, ее кузена, будет вежливо, благо­вос­пи­танно и, пожалуй, необ­хо­димо. Опять я буду ждать в полу­тьме маленькой застав­ленной гостиной, опять буду изучать подроб­ности много­чис­ленных ее фото­графий. Беатрис Витербо в профиль, цветное фото, Беатрис в маске, на карна­вале в 1921 году, Беатрис в день первого прича­стия, Беатрис в день ее свадьбы с Роберто Алек­сандри; Беатрис вскоре после развода, на завтраке в конном клубе; Беатрис в Киль­месе с Делией Сан-Марко Порсель и Карлосом Архен­тино; Беатрис с пеки­несом, пода­ренным ей Вилье­гасом Аэдо; Беатрис анфас и в три четверти, улыба­ю­щаяся, подпи­ра­ющая рукою подбо­родок… Мне уже не придётся, как в прежние времена, в оправ­дание своего присут­ствия препод­но­сить недо­рогие книги – книги, стра­ницы которых я в конце концов дога­дался заранее разре­зы­вать, чтобы много месяцев спустя не убеж­даться, что никто их не касался.

Беатрис Витербо умерла в 1929 году, и с тех пор я ни разу не пропускал трид­цатое апреля, неиз­менно навещая ее родных. Приходил обычно в четверть вось­мого и сидел минут двадцать пять; с каждым годом я являлся чуть позже и заси­жи­вался подольше; в 1933 году мне помог ливень – меня пригла­сили к столу. Я, есте­ственно, не прене­брёг этим преце­дентом – в 1934 году явился уже после восьми с тортом из Санта-Фе и, само собой, остался ужинать. Так, в эти напол­ненные мелан­хо­лией и тщетным любовным томле­нием дни годовщин я посте­пенно выслу­шивал все более дове­ри­тельные признания Карлоса Архен­тино Данери.

Беатрис была высо­кого роста, хрупкая, чуть-чуть суту­ля­щаяся: в ее походке (если тут уместен окси­морон) была какая-то граци­озная неук­лю­жесть, источник очаро­вания. Карлос Архен­тино – румяный, тучный, седе­ющий господин с тонкими чертами лица. Он зани­мает маленькую долж­ность в заху­далой библио­теке на южной окраине города; характер у него властный, но в то же время не деятельный – до самого недав­него времени он вече­рами и в празд­ники был рад не выхо­дить из дому. Пройдя через два поко­ления, у него сохра­ни­лись итальян­ское «с» и чрез­мерная итальян­ская жести­ку­ляция. Ум его нахо­дится в посто­янном возбуж­дении, страстном, подвижном и совер­шенно бестол­ковом. Вас засы­пают никчём­ными анало­гиями и празд­ными сомне­ниями. У него (как у Беатрис) красивые, крупные руки с тонкими паль­цами. Несколько месяцев он был одержим поэзией Поля Фора – не столько из-за его баллад, сколько из-за идеи о неза­пят­нанной славе. «Он – король фран­цуз­ских поэтов, – напы­щенно повторял Карлос Архен­тино. – И не думай его крити­ко­вать, самая ядовитая из твоих стрел его даже не заденет».

Трид­ца­того апреля 1941 года я позволил себе приба­вить к торту бутылку отече­ствен­ного коньяку. Карлос Архен­тино отведал его, нашёл недурным и после нескольких рюмок повёл речь в защиту совре­мен­ного человека.

– Я так и вижу его, – говорил он с не вполне понятной горяч­но­стью, – в его каби­нете в этой, я сказал бы, сторо­жевой башне города, в окру­жении теле­фонов, теле­графных аппа­ратов, фоно­графов, радио­те­ле­фонов, кино­ап­па­ратов, проектов, словарей, распи­саний, проспектов, бюллетеней…

И он заявил, что чело­веку, всем этим осна­щён­ному, незачем путе­ше­ство­вать, – наш XX век, дескать, пере­вернул притчу о Маго­мете и горе, ныне все горы сами сходятся к совре­мен­ному Магомету.

Мне его мысли пока­за­лись настолько неле­пыми, а изло­жение настолько высо­ко­парным, что я тотчас подумал о писа­тель­стве и спросил, почему он все это не напишет. Как и можно было ожидать, он ответил, что уже пишет: эти мысли и другие, не менее ориги­нальные, изло­жены в «Начальной Песне», «Всту­пи­тельной Песне» или попросту «Песне-Прологе» поэмы, над которой он рабо­тает много лет, без, знаете ли, рекламы, без оглу­ши­тель­ного треска, неиз­менно опираясь на два посоха, имя коим труд и уеди­нение. Вначале он широко откры­вает двери вооб­ра­жению, затем шлифует. Поэма назы­ва­ется «Земля», и это, ни много ни мало, описание нашей планеты, в котором, разу­ме­ется, нет недо­статка и в ярких отступ­ле­ниях, и в смелых инвективах.

Я попросил его прочи­тать мне отрывок из поэмы, пусть небольшой. Он выдвинул ящик пись­мен­ного стола, вынул объё­ми­стую стопку листов со штампом «Библио­тека Хуана Крисо­стомо Лафи­нура» и само­до­вольным звучным голосом прочёл: Подобно греку, я народы зрел и страны, Труды и дни прошёл, изведал грязь и амбру; Не приукрасив дел, не подменив имён, Пишу я свой вояж, но… autour de та chanibre 3.

– Эта строфа инте­ресна во многих смыслах, – изрёк он. – Первый стих должен снис­кать одоб­рение профес­сора, акаде­мика, элли­ниста – пусть и не скоро­спелых эрудитов, состав­ля­ющих, правда, изрядную часть обще­ства; второй – это переход от Гомера к Гесиоду (на фрон­тоне воздви­га­е­мого здания возда­ётся между строк дань отцу дидак­ти­че­ской поэзии), не без попытки обно­вить приём, ведущий свою гене­а­логию от Писания – сиречь пере­чис­ление, накоп­ление или нагро­мож­дение; третий стих – идёт он от барокко, дека­данса или от чистого и безза­вет­ного культа формы – состоит из двух полу­стиший-близ­нецов; четвёртый, откро­венно двуязычный, обес­печит мне безусловную поддержку всех, кто чувствует непри­нуж­дённую игру шуточ­ного слога. Уж не буду гово­рить о рифмах и о круго­зоре, который позволил мне – причём без педант­ства! – собрать в четырёх стихах три учёные аллюзии, охва­ты­ва­ющие трид­цать веков, насы­щенных лите­ра­турой: первая аллюзия на «Одиссею», вторая на «Труды и дни», третья на бессмертную безделку, которою мы обязаны досугам слав­ного савояра… И кому же, как не мне, знать, что совре­менное искус­ство нужда­ется в баль­заме смеха, в scherzo 4. Реши­тельно, тут слово имеет Гольдони!

Он прочёл мне многие другие строфы, также полу­чившие его одоб­рение и снаб­жённые простран­ными коммен­та­риями. Ничего приме­ча­тель­ного в них не было, они даже пока­за­лись мне нена­много хуже первой. В его писа­ниях соче­та­лись приле­жание, нетре­бо­ва­тель­ность и случай; досто­ин­ства же, которые Данери в них находил, были вторичным продуктом. Я понял, что труд поэта часто обращён не на самую поэзию, но на изоб­ре­тение дока­за­тельств, что его поэзия превос­ходна; есте­ственно, эта после­ду­ющая работа пред­став­ляла творение иным в его глазах, но не в глазах других. Устная речь Данери была экстра­ва­гантной, но его беспо­мощ­ность в стихо­сло­жении поме­шала ему, кроме считанных случаев, внести эту экстра­ва­гант­ность в поэму. 5

Только раз в жизни мне дове­лось видеть пятна­дцать тысяч один­на­дца­ти­сложных стихов «Полиоль­биона», топо­гра­фи­че­ской эпопеи, в которой Майкл Дрейтон пред­ставил фауну, флору, гидро­графию, орографию, военную и мона­стыр­скую историю Англии; я убеждён, что это творение, гран­ди­озное, но все же имеющее границы, менее скучно, чем беспре­дельный родственный замысел Карлоса Архен­тино. Этот соби­рался объять стихами весь шар земной: в 1941 году он уже упра­вился с несколь­кими гекта­рами штата Квинсленд, более чем с кило­метром течения Оби, с газголь­дером севернее Вера­круса, с глав­ными торго­выми домами в приходе Консеп­сьон, с заго­родным домом Марианы Камба­серес де Альвеар на улице Один­на­дца­того Сентября в Бель­грано, с турец­кими банями вблизи одного пляжа в Брай­тоне. Он прочитал мне несколько трудо­ёмких пассажей из австра­лий­ской зоны поэмы – в этих длинных, бесфор­менных алек­сан­дрий­ских стихах не было даже отно­си­тельной живости вступ­ления. Привожу одну строфу: «Так знайте: от столба рутин­ного правей (Он кажет путь тебе, коль путник ты не местный) Скучает там костяк. – А цвет? – Бело-небесный. – И вот загон овец – что твой погост, ей-ей!»

– Тут две смелые чёрточки, – вскричал он с лико­ва­ньем, – я слышу, ты уже ворчишь, но, поверь, их оправ­дает неми­ну­емый успех. Одна – это эпитет «рутинный», который метко изоб­ли­чает en passant 6 неиз­бежную скуку, присущую пасту­ше­ским и земле­дель­че­ским трудам, скуку, которую ни «Геор­гики», ни наш увен­чанный лаврами «Дон Сегундо» никогда не посмели изоб­ли­чить вот так, черным по белому. Вторая – это энер­гичный прозаизм «костяк» – от него с ужасом отшат­нётся приве­редник, но его найдёт выше всяких похвал критик со вкусом муже­ственным. Да и в остальном эта строфа чрез­вы­чайно полно­весна. Во второй ее поло­вине завя­зы­ва­ется инте­рес­нейший разговор с чита­телем: мы идём навстречу его живому любо­пыт­ству, в его уста вкла­ды­ва­ется вопрос, и ответ даётся тут же, мгно­венно. А что ты скажешь про эту находку, про «бело-небесный»? Этот живо­писный неоло­гизм вызы­вает образ неба, то есть важней­шего элемента австра­лий­ского пейзажа. Без него краски эскиза были бы слишком мрачны и чита­тель невольно захлопнул бы книгу, уязв­лённый до глубины души неиз­ле­чимой черной мелан­хо­лией. Я распро­щался с ним около полу­ночи. Через два воскре­сенья Данери позвонил мне по теле­фону – впервые в жизни. Он пред­ложил встре­титься в четыре, «попить вместе молочка в соседнем салоне-баре, который прогрес­сивные дельцы Дзунино и Дзунгри – владельцы моего дома, как ты помнишь, – откры­вают на углу. Эту конди­тер­скую тебе будет полезно узнать». Я согла­сился, больше по неспо­соб­ности проти­виться, чем из энту­зи­азма. Найти столик оказа­лось нелегко: безупречно совре­менный «салон-бар» был почти так же неуютен, как я пред­видел; посе­ти­тели за сосед­ними столи­ками возбуж­дённо назы­вали суммы, затра­ченные на него госпо­дами Дзунино и Дзунгри. Карлос Архен­тино сделал вид, будто поражён какими-то красо­тами осве­щения (которые он, конечно, уже видел раньше), и сказал мне с долей суровости:

– Хочешь не хочешь, тебе придётся признать, что это заве­дение может сопер­ни­чать с самыми шикар­ными барами Флореса.

Затем он во второй раз прочитал мне четыре-пять страниц из поэмы. В них были сделаны исправ­ления по ложному прин­ципу укра­ша­тель­ства: где раньше стояло «голубой», теперь красо­ва­лись «голу­бо­ватый», «лазо­ревый» , «лазурный» . Слово «молочный» было для него недо­ста­точно звучным – в необуз­данном описании процесса мойки шерсти он пред­почёл «млечный», «моло­чайный», «лактальный»… С горечью выбранил критиков, затем, смяг­чив­шись, сравнил их с людьми, « которые не обла­дают ни драго­цен­ными метал­лами, ни паро­выми прес­сами, ни прокат­ными стан­ками, ни серной кислотой для чеканки, но могут указать другим место­на­хож­дение какого-либо сокро­вища» . Далее он осудил «проло­го­манию, которую уже высмеял в остро­умном преди­словии к «Дон Кихоту» Князь Талантов». Тем не менее он полагал, что его новое творение должно начи­наться с яркого преди­словия, этакого посвя­щения в рыцари, подпи­сан­ного обла­да­телем бойкого, острого пера. Он прибавил, что соби­ра­ется опуб­ли­ко­вать начальные песни своей поэмы. Тут-то я дога­дался о смысле стран­ного пригла­шения по теле­фону: он хочет просить меня, чтобы я написал преди­словие к его педант­ской дребе­дени! Страх мой оказался напрасным; Карлос Архен­тино с завист­ливым восхи­ще­нием заявил: он-де пола­гает, что не ошибётся, назвав солидным авто­ритет, заво­ё­ванный во всех кругах лите­ра­тором Альваро Мельяном Лафи­нуром, который, если я похло­почу, мог бы снаб­дить поэму увле­ка­тельным преди­сло­вием. Дабы избе­жать совер­шенно непро­сти­тельной в этом деле неудачи, я должен ссылаться на два бесспорных досто­ин­ства: совер­шен­ство формы и научную точность, «ибо в этом обширном цвет­нике тропов, фигур и всяче­ских красот нет ни одной детали, не выве­ренной тщатель­нейшим изуче­нием». Он прибавил, что Альваро был посто­янным спут­ником Беатрис во всяких увеселениях.

Я поспешно и много­словно согла­сился. Для пущего прав­до­по­добия сказал, что буду гово­рить с Альваро не в поне­дельник, а в четверг на скромном ужине, которым обычно завер­ша­ются собрания Клуба писа­телей. (Ужинов таких не бывает, но то, что собрания проис­ходят по четвергам, этот неоспо­римый факт мог быть Карлосом Архе­и­тино Данери проверен по газетам и придавал моим речам прав­до­по­добие.) С видом глубо­ко­мыс­ленным и пони­ма­ющим я сказал, что, прежде чем заго­во­рить о преди­словии, я намерен изло­жить ориги­нальный план поэмы. Мы прости­лись: свора­чивая на улицу Бернарде де Иригойена, я со всей ясно­стью пред­ставил себе две остав­шиеся у меня возмож­ности: а) пого­во­рить с Альваро и сказать ему, что известный ему кузен Беатрис (при этом описа­тельном обороте я смогу произ­нести ее имя) соорудил поэму, которая, кажется, расши­рила до беспре­дель­ного возмож­ности како­фонии и хаоса; б) не гово­рить с Альваро. И я совер­шенно чётко пред­видел, что мой безде­я­тельный характер изберёт б).

В пятницу с часу дня меня начал беспо­коить телефон. Я возму­щался, что этот аппарат, из кото­рого когда-то звучал навек умолкший голос Беатрис, может унизиться, став рупором тщетных и, веро­ятно, гневных упрёков обма­ну­того Карлоса Архен­тино Данери. К счастью, ничего не произошло – у меня только возникла неиз­бежная непри­язнь к этому чело­веку, навя­зав­шему мне дели­катное пору­чение, а затем меня забывшему.

Телефон пере­стал меня терро­ри­зи­ро­вать, но в конце октября Карлос Архен­тино вдруг опять позвонил. Он был в крайнем волнении, сперва я даже не узнал его голоса. Со скорбью и гневом, запи­наясь, он сообщил, что эти распо­я­сав­шиеся Дзунино и Дзунгри под пред­логом расши­рения своей урод­ливой конди­тер­ской соби­ра­ются снести его дом.

– Дом моих предков, мой дом, почтенный дом, соста­рив­шийся на улице Гарая! – повторял он, отвле­каясь, видимо, от горя музыкой слов. Мне было нетрудно понять и разде­лить его скорбь. После сорока любая пере­мена – символ удру­ча­ю­щего бега времени; кроме того, речь шла о доме, который был для меня связан бесчис­лен­ными нитями с Беатрис. Я хотел было изло­жить это тонкое обсто­я­тель­ство, но мой собе­седник меня не слушал. Он сказал, что, если Дзунино и Дзунгри будут наста­и­вать на своей абсурдной затее, его адвокат, доктор Дзунни, потре­бует с них ipso facto7 за потери и убытки и заставит выпла­тить сто тысяч песо.

Имя Дзунни произ­вело на меня впечат­ление – солидная репу­тация его контор в Касе­ресе и Бакуари вошла в пого­ворку. Я спросил, взялся ли Дзунни вести дело. Данери сказал, что будет с ним об этом гово­рить нынче вечером. Он немного замялся, потом голосом ровным, бесцветным, каким мы обычно сооб­щаем что-то глубоко интимное, сказал, что для окон­чания поэмы ему необ­ходим этот дом, так как в одном из углов подвала нахо­дится Алеф. Он объяснил, что Алеф – одна из точек простран­ства, в которой собраны все прочие точки.

– Он нахо­дился в подвале под столовой, – продолжал Карлос Архен­тино, став от горя крас­но­ре­чивым. – Он мой, он мой, я открыл его в детстве, еще до того, как пошёл в школу. Лест­ница в подвал крутая, дядя и тетя запре­щали мне спус­каться, но кто-то сказал, что в подвале нахо­дится целый мир. Как я узнал впослед­ствии, речь шла о сундуке, но тогда я понял буквально, что там есть целый мир. Тайком я спустился, скатился по запретной лест­нице, упал. А когда открыл глаза, то увидел Алеф.

– Алеф? – пере­спросил я.

– Да. Алеф. Место, в котором, не смеши­ваясь, нахо­дятся все места земного шара, и видишь их там со всех сторон. Я никому не рассказал о своём открытии, но пошёл в подвал еще и еще. Ребёнок, конечно, не понимал, что эта приви­легия ему даро­вана, чтобы, став мужчиной, он создал поэму! Нет, Дзунино и Дзунгри меня не ограбят, тысячу раз нет! Со сводом законов в руках доктор Дзунни докажет, что мой Алеф «неот­чуж­даем».

Я попы­тался воззвать к здра­вому смыслу:

– Но может быть, в подвале слишком темно?

– Да, нелегко истине проник­нуть в сопро­тив­ля­ю­щийся ум. Но ведь если в Алефе нахо­дятся все места земли, стало быть, там же нахо­дятся и все фонари, лампы, все источ­ники света.

– Сейчас же приду посмот­реть на него. Я положил трубку, не дав ему времени возра­зить. Порой доста­точно узнать один факт, и мгно­венно видишь ряд подтвер­жда­ющих обсто­я­тельств, о которых прежде и не подо­зревал; я удивился, как это я до сих пор не понимал, что Карлос Архен­тино сума­сшедший. Впрочем, все Витербо… Беатрис (я сам это часто повторяю) была женщиной – а прежде девушкой – прямо-таки беспо­щадно здра­во­мыс­лящей, однако на неё нахо­дили приступы забыв­чи­вости, отчуж­дён­ности, презрения, даже насто­ящей жесто­кости, которые, веро­ятно, объяс­ня­лись какой-то пато­ло­гией. Безумие Карлоса Архен­тино напол­нило меня злобным удовле­тво­ре­нием – в глубине души мы всегда друг друга ненавидели.

На улице Гарая прислуга попро­сила меня немного подо­ждать. Барин, как обычно, сидит в подвале, прояв­ляет снимки. Рядом с вазой без цветов на ненужном теперь пианино улыбался (скорее вневре­менной, чем анахро­ни­че­ский) большой портрет Беатрис в непри­ятно-резких тонах. Нас никто не видел; в порыве нежности я подошёл к порт­рету и сказал:

– Беатрис, Беатрис Элена, Беатрис Элена Витербо, любимая моя Беатрис, навсегда утра­ченная Беатрис, это я, Борхес.

Вскоре появился Карлос. Говорил со мною сухо, и я понял, что он не способен думать ни о чем ином, кроме того, что теряет Алеф.

– Рюмочку этого псев­до­ко­ньяка, – распо­ря­дился он, – и можешь нырять в подвал. Помни, надо обяза­тельно нахо­диться в гори­зон­тальном поло­жении, лежать на спине. Также необ­хо­димы темнота, непо­движ­ность, время на акко­мо­дацию глаз. Ты ляжешь на каменный пол и будешь смот­реть на девят­на­дцатую ступеньку лест­ницы. Я подни­мусь, закрою крышку, и ты оста­нешься один. Тебя, может быть, испу­гает какой-нибудь грызун – дело обычное! Через несколько минут ты увидишь Алеф. Микро­косм алхи­миков и кабба­ли­стов, наш пресло­вутый давний друг, multum in parvo 8. – И уже в столовой он прибавил: – Разу­ме­ется, если ты его не увидишь, твоя неспо­соб­ность отнюдь не будет опро­вер­же­нием моих данных… Спус­кайся, очень скоро ты сумеешь побе­се­до­вать с Беатрис во всех ее обликах.

Я поспешно сошел по лест­нице, меня уже тошнило от его болтовни. Подвал, размером чуть пошире лест­ницы, больше напо­минал колодец. Я напрасно искал глазами сундук, о котором говорил Карлос Архен­тино. Один из углов загро­мож­дали ящики с бутыл­ками и пару­си­новые мешки. Карлос взял мешок, свернул его и положил на пол, видимо, в опре­де­ленном месте.

– Подушка неза­видная, – пояснил он, – но, если я сделаю ее выше хоть на один санти­метр, ты ни черта не увидишь, только расстро­иться и скон­фу­зишься. Ну давай ложись, хоро­шенько расслабься и отсчитай девят­на­дцать ступенек.

Я выполнил его странные требо­вания, он наконец ушёл и осто­рожно опустил крышку – темнота, несмотря на узенькую щель, которую я потом заметил, пока­за­лась мне абсо­лютной. Внезапно мне стала ясна вся опас­ность моего поло­жения – я разрешил запе­реть себя в подвале сума­сшед­шему, после того как выпил яд. В бравадах Карлоса сквозил тайный страх, что я могу не увидеть чуда; чтобы оправ­дать свой бред, чтобы не услы­шать, что он сума­сшедший, Карлос должен меня убить. Я почув­ствовал неко­торую дурноту и поста­рался объяс­нить ее своей непо­движ­но­стью, а не действием нарко­тика. Я закрыл глаза, потом открыл их. И тут я увидел Алеф.

Теперь я подхожу к непе­ре­ска­зу­е­мому моменту моего повест­во­вания и признаюсь в своём писа­тель­ском бессилии. Всякий язык пред­став­ляет собою алфавит символов, употреб­ление которых пред­по­ла­гает некое общее с собе­сед­ником прошлое. Но как описать другим Алеф, чья беспре­дель­ность непо­сти­жима и для моего робкого разума? Мистики в подобных случаях поль­зу­ются эмбле­мами: перс, чтобы обозна­чить боже­ство, говорит о птице, которая каким-то образом есть все птицы сразу; Алану де Инсулис – о сфере, центр которой нахо­дится всюду, а окруж­ность нигде; Иезе­кииль – об ангеле с четырьмя лицами, который одно­вре­менно обра­ща­ется к Востоку и Западу, к Северу и Югу. (Я не зря привожу эти мало­по­нятные аналогии, они имеют неко­торое отно­шение к Алефу.) Быть может, боги не откажут мне в милости, и я когда-нибудь найду равно­ценный образ, но до тех пор в моем сооб­щении неиз­бежен налёт лите­ра­тур­щины, фальши. Кроме того, нераз­ре­шима главная проблема: пере­чис­ление, пусть неполное, беско­неч­ного множе­ства. В гран­ди­озный этот миг я увидел миллионы явлений – раду­ющих глаз и ужаса­ющих, – ни одно из них не удивило меня так, как тот факт, что все они проис­хо­дили в одном месте, не накла­ды­ваясь одно на другое и не будучи прозрач­ными. То, что видели мои глаза, совер­ша­лось одно­вре­менно, но в моем описании пред­станет в после­до­ва­тель­ности – таков закон языка. Кое-что я все же назову.

На нижней поверх­ности ступеньки, с правой стороны, я увидел маленький, радужно отсве­чи­ва­ющий шарик осле­пи­тельной яркости. Сперва мне пока­за­лось, будто он враща­ется, потом я понял, что иллюзия движения вызвана заклю­чён­ными в нем пора­зи­тель­ными, умопо­мра­чи­тель­ными сценами. В диаметре Алеф имел два-три санти­метра, но было в нем все простран­ство вселенной, причём ничуть не умень­шенное. Каждый предмет (например, стек­лянное зеркало) был беско­нечным множе­ством пред­метов, потому что я его ясно видел со всех точек вселенной. Я видел густо насе­лённое море, видел рассвет и закат, видел толпы жителей Америки, видел сереб­ри­стую паутину внутри черной пира­миды, видел разру­шенный лаби­ринт (это был Лондон), видел беско­нечное число глаз рядом с собою, которые вгля­ды­ва­лись в меня, как в зеркало, видел все зеркала нашей планеты, и ни одно из них не отра­жало меня, видел в заднем дворе на улице Солера те же каменные плиты, какие видел трид­цать лет назад в прихожей одного дома на улице Фрая Бентона, видел лозы, снег, табак, рудные жилы, испа­рения воды, видел выпуклые эква­то­ри­альные пустыни и каждую их песчинку, видел в Инвер­нессе женщину, которую никогда не забуду, видел ее пышные волосы, гордое тело, видел рак на груди, видел круг сухой земли на тротуаре, где прежде было дерево, видел заго­родный дом в Адроге, экзем­пляр первого англий­ского пере­вода Плиния, сделан­ного Файл­моном Голландом, видел одно­вре­менно каждую букву на каждой стра­нице (маль­чиком я удив­лялся, почему буквы в книге, когда ее закры­вают, не смеши­ва­ются ночью и не теря­ются), видел ночь и тут же день, видел закат в Кере­гаро, в котором словно бы отра­жался цвет одной бенгаль­ской розы, видел мою пустую спальню, видел в одном научном каби­нете в Алкмаре глобус между двумя зерка­лами, беско­нечно его отра­жав­шими, видел лошадей с разве­ва­ю­щи­мися гривами на берегу Каспий­ского моря на заре, видел изящный костяк ладони, видел уцелевших после битвы, посы­лавших открытки, видел в витрине Мирса­пура испан­скую колоду карт, видел косые тени папо­рот­ников в зимнем саду, видел тигров, тромбы, бизонов, морские бури и армии, видел всех мура­вьёв, сколько их есть на земле, видел персид­скую астро­лябию, видел в ящике пись­мен­ного стола (от почерка меня бросило в дрожь) непри­стойные, немыс­лимые, убий­ственно точные письма Беатрис, адре­со­ванные Карлосу Архен­тино, видел священный памятник в Чака­рите, видел жуткие останки того, что было упои­тельной Беатрис Витербо, видел цирку­ляцию моей темной крови, видел слияние в любви и изме­нения, причи­ня­емые смертью, видел Алеф, видел со всех точек в Алефе земной шар, и в земном шаре опять Алеф, и в Алефе земной шар, видел своё лицо и свои внут­рен­ности, видел твоё лицо; потом у меня закру­жи­лась голова, и я заплакал, потому что глаза мои увидели это таин­ственное, пред­по­ла­га­емое нечто, чьим именем завла­дели люди, хотя ни один человек его не видел: непо­сти­жимую вселенную.

Я почув­ствовал беско­нечное прекло­нение, беско­нечную жалость.

– Да ты совсем обал­деешь, если будешь так долго совать свой нос куда не просят, – сказал нена­вистный жизне­ра­достный голос. – Сколько ни ломай голову, тебе вовек не отпла­тить мне за такое чудо. Потря­са­ющая обсер­ва­тория, ты согласен, Борхес?

Ботинки Карлоса Архен­тино стояли на самой верхней ступеньке. Внезапно стало чуть светлее, и я с трудом поднялся и пробормотал:

– Да-да, потря­са­ющая, потрясающая.

Безраз­личное звучание моего голоса удивило меня.

Карлос Архен­тино с тревогой допытывался:

– Ты хорошо все видел? В цвете?

В единый миг я составил план мести. Добро­душно, с непри­крытой жало­стью, как бы нерв­ничая и укло­няясь, я побла­го­дарил Карлоса Архен­тино за приют в его подвале и настой­чиво посо­ве­товал восполь­зо­ваться сносом дома, чтобы поки­нуть вредный воздух столицы, который никого – поверьте, никого! – не щадит. Мягко, но непре­клонно я отка­зался гово­рить об Алефе, обнял Кярлоса Архен­тино на прощанье и повторил, что сель­ская жизнь и покой – это два заме­ча­тельных врача.

На улице, на лест­нице Консти­туции, в метро все лица каза­лись мне знако­мыми. Я испу­гался, что ни одно меня больше не удивит, испу­гался, что меня никогда не оставит чувство, что все это я уже видел. К счастью, после нескольких ночей бессон­ницы забвение снова меня одолело.

Пост­скриптум первого марта 1943 года.

Через полгода после того, как снесли дом на улице Гарая, изда­тель­ство «Прокруст», не убояв­шись длины гран­ди­озной поэмы, выпу­стило в продажу подборку «арген­тин­ских фраг­ментов». Что было дальше, излишне гово­рить: Кардос Архен­тино Данери получил вторую Наци­о­нальную премию по лите­ра­туре 9. Первую дали доктору Аите; третью – доктору Марио Бонфанти; трудно пове­рить, но моё произ­ве­дение «Карты шулера» не полу­чило ни одного голоса. Еще раз побе­дили тупость и зависть! Мне давно не удаётся пови­дать Данери, газеты опове­щают, что вскоре он нас одарит еще одной книгой. Его удач­ливое перо (кото­рому теперь уже не мешает Алеф) приня­лось за стихо­творное пере­ло­жение творений доктора Асеведо Диаса.

Я хотел бы еще сделать два заме­чания: одно каса­ю­щееся сущности Алефа, другое – его названия. Что до послед­него, то, как известно, это название первой буквы в алфа­вите священ­ного языка. Приме­нение его к шарику в моей истории, по-види­мому, не случайно. В каббале эта буква обозна­чает Эн-соф – безгра­ничную, чистую боже­ствен­ность; гово­рится также, что она имеет очер­тания чело­века, указы­ва­ю­щего на небо и на землю и тем свиде­тель­ству­ю­щего, что нижний мир есть зеркало и карта мира горнего; в Mengenlehre 10 Алеф – символ транс­фи­нитных множеств, где целое не больше, чем какая-либо из частей. Хоте­лось бы мне знать, подо­брал ли Карлос Архен­тино это название сам или же вычитал его как наиме­но­вание какой-то другой точки, где сходятся все точки, в одном из бесчис­ленных текстов, открыв­шихся ему благо­даря его домаш­нему Алефу. Как ни пока­жется неве­ро­ятным, я полагаю, что суще­ствует (или суще­ствовал) другой Алеф и что Алеф на улице Гарая – это фаль­шивый Алеф.

Приведу мои доводы. Капитан Бертон исполнял до 1867 года обязан­ности британ­ского консула в Бразилии: в июле 1942 года Педро Энрикес Уренья обна­ружил в библио­теке города Сантуса его руко­пись, трак­ту­ющую о зеркале, владельцем кото­рого Восток назы­вает Искан­дера Зу-л-Карнайна, или Алек­сандра Двуро­гого Маке­дон­ского. В зеркале этом отра­жа­лась вся вселенная. Бергон упоми­нает о родственных дико­винах – о семи­кратном зеркале Кай Хусроу, которое Тарик ибн-Зияд обна­ружил в захва­ченном дворце («Тысяча и одна ночь», 273), о зеркале, которое Лукиан из Само­саты видел на Луне («Прав­дивая история», 1, 26), о волшебном копье Юпитера, о котором гово­рится в первой книге «Сати­ри­кона» Капеллы, об универ­сальном зеркале Мерлина, «круглом, вогнутом и похожем на целый стек­лянный мир» («Коро­лева фей», III, 2, 19), – и прибав­ляет следу­ющие любо­пытные слова: «Однако все пере­чис­ленные зеркала (к тому же не суще­ство­вавшие) – это всего лишь опти­че­ские приборы. А право­верным, посе­ща­ющим мечеть Амра в Каире, допод­линно известно, что вселенная нахо­дится внутри одной из колонн, окайм­ля­ющих центральный двор мечети… Разу­ме­ется, видеть ее не дано никому, но те, кто прикла­ды­вают ухо к колонне, говорят, что вскоре начи­нают слышать смутный гул движения вселенной… Мечеть соору­жена в VII веке, но колонны эти были взяты из других храмов доис­лам­ских религий, как пишет о том Ибн Хальдун: «Госу­дар­ства, осно­ванные кочев­ни­ками, нужда­ются в притоке чуже­странцев для всевоз­можных стро­и­тельных работ».

Суще­ствует ли этот Алеф внутри камня? Видел ли я его, когда видел все – а потом забыл? Память наша подта­чи­ва­ется забве­нием – я сам, под действием роковой этой эрозии, с годами все больше искажаю и утра­чиваю черты Беатрис.

 

1 О… Боже, я бы мог замкнуться в ореховой скор­лупе и считать себя царём беско­неч­ного простран­ства (англ.; пер. М. Лозинского).

2 Но они хотят учить нас. что вечность есть застывшее насто­ящее, Nunc-stans (застывшее теперь), как назы­вают это школы; и этот термин как для них самих так и для кого-либо Другого не более понятен, чем если бы они обозна­чали беско­неч­ность простран­ства словом Hic-stans (застывшее здесь) (англ.; пер. под ред. А. Ческиса).

3 Вокруг собственной комнаты (фр.)

4 Шутка (ит.).

5 Вспо­минаю, однако, сати­ри­че­ские строки, в которых он беспо­щадно бичует плохих поэтов: у одного словес учёных пустота, другой слепит, гремят мишур­ными стихами, но оба лишь зазря без толку бьют крылами, забыли, что важнейший фактор – КРАСОТА! Лишь опасение поро­дить полчища беспо­щадных и влия­тельных врагов удер­жало его (говорил он мне) от безоглядной публи­кации поэмы.

6 Мимо­ходом (фр.).

7 Самим фактом (лат.). Здесь: возмещение.

8 Многое в малом (лат.).

9 «Я получил Ваше выму­ченное поздрав­ление, – писал он мне. – Жалкий мой друг, Вы лопа­е­тесь от зависти, но Вы должны признать – хоть убей­тесь! – что на сей раз я сумел укра­сить свой берет самым ярким пером и свой тюрбан – халифом всех рубинов».

10 Теория множе­ства (нем.).