Автор: | 3. мая 2020

Яков Кумок . Родился в Минске. В годы войны семья попала в Ташкент, где он и вырос. Окончил геологический факультет Среднеазиатского университета, ряд лет работал геологом. В 1956 году начал печататься, несколько лет работал в ташкентской газете, а затем переехал в Москву. Написал книги о Губкине, Федорове, Карпинском в серии ЖЗЛ, романы «Петроглив», «Мулимойе», рассказы. В 70-е г.г. написал комментарии к Экклесиасту, иллюстрации к которым сделал Эрнст Неизвестный, затем вместе с тем же художником участвовал в двуязычном издании «Книги Иова», а в 2005 году вышел их же совместный труд «Пророки».



Чёрное Солнце Когелет

Время разбра­сы­вать камни, и время соби­рать камни; время обни­мать, и время укло­няться от объятий. Еккл 3:5

II.

Благо­строй­ность и акт творения

Коге­лету известно понятие симметрии, не в его научном значении, а как восчув­ствие одного из атри­бутов Олама. Фило­софски понятие о симметрии выте­кает из признания Акта Творения. Творение есть придание некоей строй­ности хаосу — нестрой­ному началу — некоего вида непред­ста­вимой безвид­ности. Безвид­ность — состо­яние мира до Творения (или между Актами Творения, после «снятия» Олама и до создания нового)… то есть это даже еще не Мир… не Олам.

Оламу присущи благо­строй­ность, сораз­мер­ность, равно­весие; свой­ствами этими обла­дают материя и движение. Мало того, Коге­лету известно и о разде­лении Мира на «право» и «лево». Это одно из карди­нальных свойств Вселенной, и с этим аспектом симметрии, до сих пор оста­ю­щимся одним из зага­дочных, связана теория отно­си­тель­ности. В пустоту как бы кем-то встав­лено зеркало; в мировой эфир как бы ввинчен винт.

Мате­ма­тики, зани­ма­ю­щиеся разра­боткой теории симметрии, когда хотят указать на древ­нейший текст, в котором, дескать, впервые встре­ча­ется различие «правого» и «левого» (обла­да­ющих различ­ными свой­ствами при совпа­дении точек простран­ства), назы­вают Еван­гелие от Матфея и именно то место, где изоб­ра­жа­ется Страшный суд.

И поставит овец по правую Свою сторону, а козлов — по левую. Матф 25:33

Справа — благо­сло­венные, слева — проклятые. Есть более древний источник - «Еккле­сиаст».

Сердце мудрого — на правую сторону, а сердце глупого — на левую. Еккл 10 :2

В трудах ранне­сред­не­ве­ковых коммен­та­торов встре­ча­ется выра­жение «малый Олам» (Олам катан) — Микро­косм. Так харак­те­ри­зу­ется человек. Его телесный облик и душевный мир есть слепок, образ Боль­шого Мира. Тело заклю­чает в себе все стихии природы; их тогда насчи­ты­вали четыре, и в соот­вет­ствии с совре­мен­ными пред­став­ле­ниями это: вода, земля, огонь и плазма. Кстати, счита­ется, что знаме­нитая строфа:

…земля пребы­вает во веки. Восходит солнце, и заходит солнце… Идёт ветер к югу… кружится, кружится… реки текут в море… Еккл 1:4—7

как раз поэти­чески и воспе­вает четыре мировые стихии.

 Человек - микрокосм

Что же каса­ется души, то она, по убеж­дению зако­но­учи­телей, соеди­няет в себе всевоз­можные каче­ства и совер­шен­ства, в разроз­ненном виде нахо­дя­щиеся в мире вне чело­века. Она обла­дает силами, способ­но­стями, наклон­но­стями, которые трудно подда­ются исчис­лению и иные из которых проти­во­стоят друг другу. Не каждый одарён в равной степени, и не все силы прояв­ля­ются враз; разви­ваясь и раскры­ваясь посте­пенно, они подвер­жены случай­но­стям и испы­ты­вают дурное или доброе влияние.

Время разди­рать, и время сшивать; время молчать, и время гово­рить. Еккл 3:7

И посему чело­веку надлежит разра­ба­ты­вать свои способ­ности, руко­во­дить ими, согласно указа­ниям учения Божия и нрав­ствен­ного закона, как уточ­няет философ и бого­слов XI века н.э. Маймонид. Душа, данная Богом, чиста и свята, но житей­ские потреб­ности, чувственные влечения завла­де­вают ею прежде прояв­ления разума и раньше, чем науча­ется человек разли­чать нрав­ственно худое от хорошего. .

Помыш­ление сердца чело­ве­че­ского — зло от юности его… — сказано в Бытии. Быт 8:21

Непод­ра­жаемо мону­мен­тальны, вели­чаво-эпичны строки, обра­щённые к Оламу. К Оламу — и в равной степени к чело­веку; человек — часть Вселенной, и события, в ней проис­хо­дящие, не сторонни для него. Круго­вра­щения времён подобны круго­вра­ще­ниям галактик с их бесчис­лен­ными звёз­дами, коме­тами, асте­ро­и­дами. Необ­ра­ти­мость хода времени окра­ши­вает воспри­ятие событий в траги­че­ские тона. В своём иссле­до­вании чело­века Когелет не берет уровень житей­ский, бытовой, даже соци­альный, исто­рико-собы­тийный; его инте­ре­сует человек как феномен Творения — неза­ви­симо от цвета кожи, обще­ствен­ного поло­жения, возраста и пола.

Если срав­нить с проро­ками изра­иль­скими, а такое сопо­став­ление невольно набе­гает, — те болез­ненно и провид­чески ясно чувствуют вечное обнов­ление времени, бег истории, грозы, затишья, беды, ожида­ющие народ и чело­ве­че­ство. Мысль Еккле­си­аста парит в высотах Олама; и оттуда видится ему, что ветер, прино­сящий разру­шения или осве­жи­тельную прохладу, — он кружится, кружится и возвра­ща­ется на круги своя… взор его не задер­жи­ва­ется на событии или череде событий; объемлет круги их — и потому:

Что было, то и будет; и что дела­лось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем.  Еккл 1:9

Бывает нечто, о чем говорят: «смотри, вот это новое»; но это было уже в веках, бывших прежде нас. Еккл 1:10

Что было, то и теперь есть, и что будет, то уже было, — и Бог воззовёт прошедшее.  Еккл 3:15

Какая даль веков приот­кры­ва­ется за этим прошедшим, которое воззо­вётся. Для нас эпоха, в которую творил Когелет, — это заря чело­ве­че­ства, потому что минувшие, а их ведь тоже было великое множе­ство, немые — те самые нена­ре­ченные, которые как бы и не суще­ствуют… Память творца воспри­няла опыт веков и эр, бывших прежде нас…

 Таблица времён

Теперь приведу один из самых известных фраг­ментов, который целиком или отдель­ными стихами цити­ро­вался бессчётное коли­че­ство раз и из кото­рого черпало названия для своих произ­ве­дений бессчётное число лите­ра­торов. Речь, конечно, идёт о знаме­нитых «временах», или «кругах» Еккле­си­аста. Таин­ственной простотой, не подда­ю­щейся разгадке, нераз­ло­жимой смыс­ловой цель­но­стью, испол­ненной покоя и патри­ар­халь­ного величия, притя­ги­вают они к себе, как магнит.

Всему своё время, и время всякой вещи под небом:  Еккл 3:1

время рождаться, и время умирать; время насаж­дать, и время выры­вать поса­женное; Еккл 3:2

время убивать, и время враче­вать; время разру­шать, и время строить; Еккл 3:3

время плакать, и время смеяться; время сето­вать, и время плясать; Еккл 3:4

время разбра­сы­вать камни, и время соби­рать камни; время обни­мать, и время укло­няться от объятий; Еккл 3:5

время искать, и время терять; время сбере­гать, и время бросать; Еккл 3:6

время разди­рать, и время сшивать; время молчать, и время гово­рить; Еккл 3:7

время любить, и время нена­ви­деть; время войне, и время миру. Еккл 3:8

Как просто! Времена… Мяту­щиеся временные круги, напол­ня­ющие Олам и захва­ты­ва­ющие вихре­выми пото­ками судьбы людей и народов… Неот­вра­тимые, как песчаные бури в пустыне…

И жестоко ведь как, безжа­лостно: время убивать… нена­ви­деть… разбра­сы­вать… Не укло­нишься, не пере­бе­жишь на другую сторону, ты не на дороге, ты даже не в океане, где оста­ётся все ж таки надежда добраться до берега и спастись. Ты не в простран­стве, ты — во времени. Оно же отме­чено — глаголом.

Великая таблица времён! Запе­ча­танные доски истории! Три тысячи лет вгля­ды­ва­ется в них чело­ве­че­ство, силясь разга­дать тайну, в них скрытую, уловить мету гряду­щего круга. Что пред­стоит? Каким знаком клеймён круг времени грядущий? Сшивать? Разди­рать? Разбра­сы­вать или соби­рать? Тут подле каждой строчки оста­нав­ли­ва­ешься. Всякая взывает к размыш­лению. Почему выры­вать поса­женное, коли ты сам его и посадил? И вместе с тем мы чувствуем, что тут глубокая правда скрыта, что — да, бывает, накатит — и вытап­ты­ваешь тобою же всхо­ленное и долго тобой леле­емое. «Мы то всего вернее губим, что сердцу нашему милей». Почему? Кто знает… Линии судеб спле­та­ются со вселен­скими вихрями времён…

Времена… Отчего — пары? И даже — двойные. Парные круги времени. Почему времена сведены в пары и эта пара сосед­ствует с той? Какой-то ведь смысл вложен, связь есть. Время искать, и время терять; время сбере­гать, и время бросать. Искать — терять; сбере­гать — бросать. Убивать — враче­вать… Как странно…

Но — пары. Парность — одно из свойств симметрии, она же, как уже гово­рили, глубинное осно­во­по­ла­га­ющее свой­ство Олама — Временно́й Вселенной. Потоки времён, плывущие в вечности каждый под своей глагольной метой, подчи­ня­ются законам равно­весия и строй­ности. Знаки, кото­рыми отме­чены времена, подраз­де­ля­ются на три кате­гории: действия, события и чувства. Разру­шать, соби­рать — действия; время войне… миру — события; любить, нена­ви­деть — чувства. Прин­ципы симметрии пере­но­сятся в область этики и оказы­ва­ются там действен­ными. Идеи спра­вед­ли­вости и равен­ства обла­дают симмет­ри­че­ской струк­турой, что в древ­не­ев­рей­ских узако­не­ниях выра­жено лако­нично и чётко: зуб — за зуб, око — за око. (Это, заметим в скобках, всегда пони­ма­лось как мета­фора, а не руко­вод­ство к действию. Юриди­че­ское право зижди­лось на штрафных санкциях.)

Всё соделал Он прекрасным в свое время, и вложил мир в сердце их, хотя человек не может постиг­нуть дел, которые Бог делает, от начала до конца. Еккл 3:11

Принцип парности, выяв­ленный Еккле­си­а­стом, несо­мненно отра­жает какое-то струк­турное свой­ство чело­ве­че­ской психики. Инте­ресно дока­зать это, исследуя произ­ве­дения худо­же­ственной лите­ра­туры (что, конечно, тема особого трак­тата). Огра­ни­чусь тем, что приведу названия ряда произ­ве­дений, в которых (в назва­ниях, но они, в свою очередь, выра­жают основную мысль произ­ве­дения) задей­ствован Еккле­си­а­стов принцип парности: «Война и мир» (название этой великой эпопеи восходит, конечно, к время войне, и время миру), «Время жить, и время умирать» Ремарка, «Преступ­ление и нака­зание» (зло — возмездие за зло: симметрия) и так далее.

Несколько припод­нять завесу над тайной времени в «Еккле­си­асте» поможет линг­ви­сти­че­ское рассмот­рение временных обозна­чений. Они разно­об­разны и состоят из четырёх терминов. «Олам» употреб­ля­ется всего один раз в следу­ющей строфе:

Всё соделал Он прекрасным в своё время, и вложил мир в сердце их, хотя человек не может постиг­нуть дел, которые Бог делает, от начала до конца. Еккл 3:11

Суще­ствует другой перевод, более близкий к подлин­нику: Все делал Он прекрасным в своё время, также вечность вложил в сердца их, хотя человек не может постиг­нуть… — далее по тексту. В первом случае «мир», во втором «вечность» — разные пере­воды слова «Олам». Мир не в смысле миро­лю­би­вого пове­дения или душев­ного покоя, а вечность не в смысле личного бессмертия. Восчув­ствие Миро­здания, создан­ного совер­шенным, вложено в сердце чело­ве­че­ское, хотя постиг­нуть его от начала до конца ему не дано.

 Время короткое и длинное

На древ­не­ев­рей­ском два термина выра­жают протя­жён­ность времени (они сохра­ни­лись и в совре­менном иврите). Эт и зман. Эт — короткий период времени, быть может, мгно­вение. Зман — длительный. Зман автор «Еккле­си­аста» употреб­ляет тоже всего только один раз, но в чрез­вы­чайно любо­пытном контексте. В афори­сти­че­ской строке: «Всему своё время, и время всякой вещи под небом» — первое время — это зман, а второе — эт. Всякой вещи дано мгно­вение жизни, но цикл явлений (вещей) — период, эпоха. Бессо­дер­жа­тель­ного, пустого проте­кания времени, как помним, еврей­ское миро­воз­зрение не признает, время собы­тийно, инци­дентно. Жить — умирать, разди­рать — сшивать, время войне и время миру. Так вот, все эти «времена» выра­жа­ются суще­стви­тельным «эт». Они мгно­венны либо непро­дол­жи­тельны. Меты времени эт охва­ты­вают чело­ве­че­скую жизнь, чело­ве­че­скую историю.

Любить — нена­ви­деть, соби­рать камни — разбра­сы­вать… Мета­фо­ри­че­ское собы­тийное обозна­чение пери­одов судьбы и чело­ве­че­ской истории. Они объеди­нены временем зман. Зман — земное время.

Итак, Олам — вечность, зман — земное время, вбира­ющее в себя всю чело­ве­че­скую историю, эт — ее эпохи.

Такое толко­вание временных обозна­чений позво­ляет избе­жать недо­умения по поводу двух протя­жён­но­стей (Олам и зман), которое не находит разре­шения в работах фило­софов школы Берг­сона. Те пыта­ются различия между «Олам» и «зман» свести к одному понятию. Но един­ство этих понятий заклю­ча­ется лишь в том, что время, по Коге­лету, суще­ствует объек­тивно, и человек и история погру­жены в него. Опираясь на неко­торые линг­ви­сти­че­ские ассо­ци­ации, можно сбли­зить такое пони­мание времени со славян­ским поня­тием «дар». Время — дар, жизнь — дарована.

И, наконец, нельзя обойти внима­нием то обсто­я­тель­ство, что временно́е значение придано в поэме глаголу «быть». Насто­ящее время на иврите выра­жа­ется причастной формой, фиксируя как бы не само действие, а пребы­вание в нем. Прошедшее и будущее тоже лишены «момента движения», скорее свиде­тель­ствуя о том, что было, будет, нежели о том, что прошло, наступит. Автору «Еккле­си­аста» удалось снять эту «стаби­ли­зацию», обра­зовав новую грам­ма­ти­че­скую форму настоящего.

 Временной фотон

Еккле­сиаст ощущает себя временной частицей Олама. «Гран­ди­оз­ность времён» — это и есть тот фон, на котором ставится им его нрав­ственно-фило­соф­ский экспе­ри­мент. Миро­чув­ственный фон, миро­мыс­лимый фон: давайте учтём нераз­ра­бо­тан­ность нашей лексики для пере­дачи подоб­ного рода психи­че­ских переживаний.

Творец Вселенной больше Вселенной.

Небо и небо небес не вмещают Тебя… (3 Цар 8:27)— воскли­цает Соломон Великий (исто­ри­че­ский — не Когелет) на цере­монии освя­щения Иеру­са­лим­ского храма.

Как же не признать за чудо — и чудо, не подда­ю­щееся объяс­нению, каким и должно быть истинное чудо — то, что человек, эта временная корпус­кула, несчастный временной фотон, замечен, наделён свободой воли, может обра­щаться непо­сред­ственно (непо­сред­ственно!) к Творцу Творений.

Когда взираю я на небеса Твои —  дело Твоих перстов,

на луну и звезды, которые Ты поставил,  Пс 8:4

то что есть человек, что Ты помнишь его,

и сын чело­ве­че­ский, что Ты посе­щаешь его? Пс 8:5

— пора­жа­ется псалмопевец.

Однако ведь посе­щает! Миро­чув­ствие древ­него еврея окра­шено ужасом, восторгом, ожида­нием чуда.

OЛAM и СМЕРТЬ — столпы сознания Екклесиаста.

Текучая Вечность, в которой, сменяя друг друга, времена приносят события, пере­мены, историю.

И леде­нящая душу недвижная вечность, в которой уже ничто не шелох­нётся, которая вне времени и вне вселенных и в которой пребы­вает какая-то немыс­лимая — и все же действительность.

 И возвра­тится прах в землю, чем он и был; а дух возвра­тится к Богу, Который дал его. Еккл 12:7

Немного пофан­та­зи­руем. Пред­ставим себе пирше­ственную залу, полную людей, низкие столы, в два ряда устав­ленные яствами на сереб­ряной посуде и напит­ками в отли­ва­ющих желтизною тяжёлых бокалах. Поздний вечер. Веселье не разго­ра­ется, царь запаз­ды­вает. То там, то сям вспы­хи­вает смех, да сразу и примолкнет. Пого­ва­ри­вают, что он нынче в мелан­холии, им овладел, как двор­цовый лекарь вели­чает, душевный недуг; частенько это с ним в последнее время. До полудня зани­мался делами. Потре­бовал доклад о подвозе буто­вого камня. Его ломали в горах на северной границе, но там стало неспо­койно, и рабочие разбе­жа­лись. В долине близ Иеру­са­лима прорыли канал, однако вода в него не пошла. На море был шторм, раскидал штабеля брёвен, приве­зённых из Ливана; многие смыло. После обеда зани­мался с деепи­са­телем; тот читал из свитка посло­вицы и острые словечки, которые подслушал у торговцев, шедших с кара­ваном в Египет.

Вдруг дальняя боковая дверь отво­ри­лась и из неё  ворвался в залу хриплый, низкий сильный женский голос, поющий с чуже­зем­ными ритми­че­скими приды­ха­ниями под стоны цимбал и бара­банный припляс, тотчас подхва­тивших мелодию песни о пастушке, ожида­ющей жениха. Все поняли, что ею привет­ствует выход царя эфиоп­лянка, недавно появив­шаяся при дворе, присланная сюда своей далёкой пове­ли­тель­ницей для обучения детей вельмож танцам и пению. По слухам, она влюби­лась в царя с первого взгляда; и что-то между ними проис­хо­дило; только скрытен был Великий… Она пере­кла­ды­вала на музыку его старые стихи. Но пела их по-своему, как поют на ее родине, — хрипло, протяжно, бесстыдно и внезапно и всегда не по смыслу напрягая голос до крика. И танцы еврей­ские она танце­вала по-своему. И было это красиво, но женщины опус­кали глаза, стыдясь смот­реть, а у мужчин они заго­ра­лись. Священ­но­слу­жи­тели него­до­вали и наста­и­вали на том, чтобы ее отпра­вили обратно.

Все головы повёр­нуты были к двери, из которой должна была она вот-вот пока­заться; и непри­метно прошёл царь грузной вели­чавой и отре­шённой походкой; сел в высокое кресло с резной спинкой. Сбоку над ним горели два светиль­ника, крас­но­ватые блики падали на подглазья, глян­це­витые, проре­занные морщи­нами, похожие на листья клёна осенью. Такие же подглазья к старости сдела­лись у его отца; но мало кто уже его помнил. Когда царь заду­мы­вался, как сейчас, глаза его прозрач­нели, упло­ща­лись и зрачки вытя­ги­ва­лись, как у задре­мавшей рыси. Они смот­рели куда-то вдаль, в прито­локу, где сгусти­лась тьма, а в ней курча­вился зеле­но­ватый дым. В светильное масло добав­ляли благо­вония, отчего дым подни­мался лёгкий, весёлый, цветной.

Слуга подал кубок, напол­ненный густым вином, чтобы он привет­ствовал им собрав­шихся. Он взял его, но продолжал держать на отлёте, забыв поднести к губам или ко рту; должно быть, это длилось мгно­вение; холеные пальцы его, унизанные перст­нями, разжа­лись, и кубок, медленно пока­чи­ваясь, посвер­кивая узор­чатым боком, поплыл к полу, и багровое вино сцеп­лен­ными боль­шими каплями и тяжёлой скру­ченной струёй расплёс­ки­ва­лось из него… И губы царя, укрытые зави­тыми воло­сами, пухлые, сохра­нившие юноше­скую пунцо­вость, вымол­вили, вышеп­нули два слова… их никто не расслышал, только померт­вевший от страха слуга…

И сказал я в сердце своем: «правед­ного и нече­сти­вого будет судить Бог; потому что время для всякой вещи и суд над всяким делом там». Еккл 3:17

— Черна я, но прекрасна, как шатры кидар­ские!.. — пела эфиоп­лянка. Много лет назад он сочинил эти стихи для другой эфиоп­лянки, почти девочки, поры­ви­стой, обид­чивой; насы­тив­шись ласками, она мгно­венно засы­пала, и ее курчавая головка неве­сомо поко­и­лась на его груди, и от неслыш­ного дыхания ее шеве­ли­лись волосы его бороды… Наконец певица и музы­канты вышли на свет. Кожа на ее лице и обна­жённых руках лосни­лась, умяг­чённая прити­ра­ниями; по запя­стьям вились золотые змейки; шея, пора­жавшая необык­но­венной длиной, пере­хва­чена была бархатным воротом, скреп­лённым смараг­довой заколкой. Она не была молода, и при первом взгляде на неё  это броса­лось в глаза, но скоро забы­ва­лось. Такое же впечат­ление оста­ва­лось и при встречах с далёкой пове­ли­тель­ницей ее. Дохо­дили слухи, что обе они сильно горе­вали, расста­ваясь, но вынуж­дены были усту­пить насто­янию влия­тельных лиц, смущённых слишком тесной дружбой между царству­ющей особой и дочерью горца. Гости закри­чали, подхва­тили песню. Слуга заменил кубок и вытер пол.

Пир обещал быть весёлым.

— Хавэл хавэлим! — были два слова, произ­не­сённые царём.

Их никто не услышал в зале, но они без труда просо­чи­лись сквозь стены, вырва­лись наружу, проле­тели над городом — и дальше, дальше! — к другим племенам и народам, а те пере­дали их еще дальше, и то, что вымол­ви­лось когда-то шёпотом, стало воплем, и он повис над чело­ве­че­ством, как меч кара­ющий, как нава­ждение, мука и искупление.

СУЕТА СУЕТ! — сказал Екклесиаст.

Суета сует, все — суета.

И с тех пор, куда бы ни зано­сило чело­ве­че­ство, как бы высоко оно ни взле­тало в своём вооб­ра­жении или в своих лета­тельных аппа­ратах, как бы ни кичи­лось перед собой успе­хами, подлин­ными или мнимыми, бывают мгно­вения, малю­сенькие мгно­вения, которые зафик­си­ро­вать не способен ни один прибор, когда оно оста­нав­ли­ва­ется, прон­зённое задум­чи­во­стью, и с горечью и болью шепчет:

— Суета все это!

И продол­жает свой бег, продол­жает упиваться успе­хами — да уж как-то не так упоённо…

И так каждый человек. Мечется, кружится, изводит себя хлопо­тами, и все дни его — скорби, и его труды — беспо­кой­ство; даже и ночью сердце его не знает покоя, как о том выра­зился сам Когелет. Но нака­ты­вает минута, вдруг каме­неет нутро его, присядет пере­вести дух, и что-то стро­нется в душе, и по-иному посмотрит на дела рук своих, и застынет весь, и из побе­левших губ выкатится:

— Суета сует!

И, может быть, и не пони­мает человек — кто бы он ни был: вождь ли народов или испач­канный землёй пахарь, — что в это мгно­вение он творит высший над собой суд, какой только дано ему над собою творить, что с этими словами пришла на землю высшая на земле оценка. И, наверное, пони­мает тот человек, что ничего ему не изме­нить, что сейчас встанет, найдёт в себе силы да и опять продолжит труды свои, кружение и метания, но, прежде чем пуститься в путь, еще раз заду­ма­ется, огля­нется мысленно и повторит:

— Суета сует…

— да еще добавит в сердцах и в горе: — И всяче­ская суета!

 И возне­на­видел я жизнь, потому что противны стали мне дела, которые дела­ются под солнцем; ибо всё — суета и томление духа! Еккл 2:17

И возне­на­видел я весь труд мой, которым трудился под солнцем… Еккл 2:18

 Кто автор?

Кто написал это?

Вопрос не праздный, не испол­ненный одного только акаде­ми­че­ского инте­реса. Хотя иной может и возра­зить: какая разница? Кто, когда — в десятом веке до н.э. или в четвёртом? (Выше поднять по хроно­ло­ги­че­ской таблице нельзя, потому что в произ­ве­де­ниях того времени находим прямые заим­ство­вания и реми­нис­ценции.) В одной энцик­ло­педии прочитал, что автор поэмы, надписав, дескать, над ней имя царя Соло­мона (а что творец ее не Соломон, в том энцик­ло­педия не сомне­ва­ется), «по-насто­я­щему входит в образ вели­ко­леп­ней­шего из царей Иудеи». По-насто­я­щему. И что автор вводит «сопря­жение двух планов — испо­ве­дально-личного и леген­дарно-исто­ри­че­ского». Я бросился пере­чи­ты­вать поэму, но ника­кого «леген­дарно-исто­ри­че­ского» плана в ней не углядел (и потому, веро­ятно, пребываю в неве­дении, что под этим и разу­ме­лось). И далее следует совер­шенно блиста­тельная догадка отно­си­тельно того, кто был автором поэмы. Шедевр анали­ти­че­ской мысли!

«Еккле­сиаст» возник в среде профес­си­о­нальных книжников».

Вот так. Лет через тысячу и о «Евгении Онегине» изрекут: Возник в среде дворян­ской интел­ли­генции. А что — будут правы. Собра­лась среда — кто там? — Вене­ви­тинов, Жуков­ский, Дельвиг, может, и Пушкин прискакал после друже­ской попойки, соста­ви­лась партия в вист, во время которой вместе приня­лись сочи­нять: Мой дядя самых честных правил…

В библей­ские времена профес­си­о­наль­ными книж­ни­ками были — кто же? — левиты? когены? Так и видишь: уселись однажды вечерком под пальмой и, пере­бивая друг друга, скопом надик­то­вали писцу гени­альную поэму…

Двадцать девять веков кряду люди не сомне­ва­лись, что «Еккле­сиаст» написан Соло­моном. Да что там написан: выстрадан, в муках сотворён, внушён был свыше — так и рожда­ются поэти­че­ские произ­ве­дения. Просто­душное чита­тель­ское сердце и посейчас верит: Соломон. Сказано ведь: Слова… сына Дави­дова, царя в Иеру­са­лиме. Однако в прошлом столетии библе­и­стику захва­тило увле­чение гипер­кри­тикой, как ее нынче именуют, и она всту­пила в эру тоталь­ного сомнения. Не верь ничему, Моисей не Моисей, Валаам не Валаам, и плена египет­ского не было. Соло­мона от автор­ства отлу­чили. А дати­ровку пошли тянуть вверх по хроно­ло­ги­че­ской таблице, пока не упер­лись в четвёртый век по выше­на­званной причине (не то бы дотя­нули до IV века н.э., до времён заклю­чения Талмуда).

При этом ссыла­ются на араме­измы — важный фило­ло­ги­че­ский признак. В поэме есть слова арамей­ского проис­хож­дения, поэтому она и не могла возник­нуть в X веке до н.э. При этом сетуют на позд­нейшие вставки, пере­писку и редак­ти­ро­вание — еще бы. Трид­цать веков. Долгая история. Пере­пи­сы­вали. И, может, кое-что и влетело в текст, чего бы и не нужно было. Араме­измы — не позд­нейший ли словесный осадок?

 Когелет автор «Еккле­си­аста»? Еккле­сиаст автор «Коге­лета»?

С вели­чайшим смуще­нием приступаю я к этому разделу. Дело не только в том, что лите­ра­тура, посвя­щённая дати­ровке этого мону­мен­таль­ного памят­ника древней поэзии, которая оказа­лась доступна мне, как ни странно, неве­лика и поверх­ностна. Без исто­рико-фило­ло­ги­че­ского анализа касаться проблемы дати­ровки несе­рьёзно. Назову неко­торые признаки, которые указы­вают на раннее ее проис­хож­дение (до VI века до н.э.), а на кой-какие обращал уже внимание выше.

И обра­тился я и увидел всякие угне­тения, какие дела­ются под солнцем: и вот слезы угне­тенных, а утеши­теля у них нет; и в руке угне­та­ющих их — сила, а утеши­теля у них нет. Еккл 4:1

В «Еккле­си­асте» нет следа эсха­то­ло­ги­че­ских настро­ений, свой­ственных древ­не­ев­рей­ской лите­ра­туре в период, пред­ше­ству­ющий втор­жению вави­лонян, и после. При этом я имею в виду даже не прямые упоми­нания о конце времён и приходе Мессии, а настро­ения неми­ну­емой ката­строфы, на которые очень чутка поэзия и которые невольно запе­чат­ле­вает и пере­даёт. Даже сето­вания Еккле­си­аста, разо­ча­ро­вания, выра­женные с несрав­ненной силой, патри­ар­хально-покойны, вели­че­ственны, широки. Экста­ти­че­ского чувства прозрения нет в нем, и он не пред­видит великой и много­трудной судьбы своего народа — да его духовные поиски не на то ведь и направ­лены. Они направ­лены на чело­века как тако­вого, они выяв­ляют, иссле­дуют, испы­ты­вают его вечную, неиз­менную сущность. Человек как феномен Творения, человек не-клас­совый, не-расовый и не-наци­о­нальный. Человек.

Рели­ги­озное чувство, прони­зы­ва­ющее поэму, — это здоровая крестьян­ская вера, лишённая невро­тики, страха. Она напо­ми­нает о разду­мьях Авраама, псалмах Давида. Нет в поэме обли­чений, нет мистики и экзаль­тации; влияния проро­че­ской лите­ра­туры не чувству­ется, — а как бы его было избе­жать в IV веке до н.э.?

Конечно, многое сулила бы поста­новка проблемы авто­био­гра­фич­ности (или неав­то­био­гра­фич­ности) образа Пропо­ве­ду­ю­щего; к сожа­лению, совре­менная линг­ви­стика не владеет сред­ствами не то что для ее решения, а даже и для правильной поста­новки. В самом деле, имей мы инди­катор, с помощью кото­рого могли бы опре­де­лить, навеян ли образ интим­ными разду­мьями автора, всегда связан­ными с его муками, душевной болью, надеж­дами, — а чита­тель, в свою очередь, всегда это остро чувствует, — либо он, автор, «по-насто­я­щему», как выра­жа­ется автор статьи в энцик­ло­педии, «входит в образ вели­ко­леп­ней­шего из царей Иудеи», не пришлось бы судить да рядить о дате написания.

 Царь-философ

Все-таки попро­буем кое в чем разо­браться. Ну хоть в том, как прове­дена в поэме тема «царствен­ности» лири­че­ского героя. Ничего внеш­него! Ни описания одежд, хором, яств, выездов, приёмов во дворце и так далее, а ведь как-никак сделался я великим и богатым больше всех, бывших прежде меня в Иеру­са­лиме… А «царственны» каждая строка, каждый жест и слово героя. Сторон­нему автору, перед которым стоит задача убедить чита­теля в том, что герой его произ­ве­дения — царь, как удер­жаться от описаний, дока­зы­ва­ющих, что герой несо­мненно принад­лежит к царскому сословию? Психо­ло­ги­чески это трудно. Где-нибудь да прорва­лось бы, что автор не аристо­крат, не причислен к знати и просто «входит в образ».

Выше гово­ри­лось о место­имении «ли» («себе») в косвенном падеже, которое превра­ща­ется в непре­ду­мыш­ленный символ «царствен­ности», в худо­же­ственную деталь. Построил себе… — сооб­щает Еккле­сиаст словно бы о благе, дару­емом народу, — да так это и есть в его пред­став­лении! Бога­теет царь — бога­теет народ.

Царь — он, разу­ме­ется, «выше» быта, поэма безбытна. Занятия царя, о которых узнаем из поэмы, суть части его экспе­ри­мента; оста­ётся неиз­вестным, как отно­сятся к ним другие люди; взгляд на большие дела всегда «изнутри». Царь! Но образ его этим не исчер­пы­ва­ется; он сложнее. Это царь-философ: в древней еврей­ской лите­ра­туре это уникальный образ. Напра­ши­ва­ется срав­нение с обра­зами пророков, какими они пред­стают перед нами из книг Библии. Пророки не фило­софы, как это иногда пыта­ются пред­ста­вить совре­менные иссле­до­ва­тели; проро­че­ство — особое явление в области чело­ве­че­ского духа; тут еще многое пред­стоит понять.

Пророков лихо­радит боль за свой народ; они прозре­вают его будущее, даже отда­лённое, содро­га­ются от страха, ужаса, счастья; ликуют, торже­ствуя победы в битвах, о которых никто еще и не помыш­ляет, и рвут на себе одежды, провидя грядущие беды во дни, когда беспечно пируют под шатрами их сооте­че­ствен­ники. В страстных речах нередко встре­тишь дипло­ма­ти­че­ский совет, пора­жа­ющий тонко­стью и пони­ма­нием поли­ти­че­ской ситу­ации в стране и приле­га­ющем мире. Они обра­ща­ются к вождям нации и поучают их, попре­кают, наставляют…

Царь-философ не таков. Созер­ца­тельная натура, он живёт и правит, по-види­мому, в счаст­ливый период обще­ствен­ного покоя; армия настолько сильна, что враги не реша­ются напа­дать на страну. В поэме он не только «выше» быта, но и «выше» поли­тики; и тут подходим мы к пони­манию свое­об­разия этого образа, которое делает его уникальным не только в еврей­ской, но, пожалуй, и в мировой лите­ра­туре. Царь пости­гает мудрость и делится ею с едино­вер­цами. Власти­тель — Пропо­ведник — Прихо­жанин. Царским саном своим не вели­ча­ется, потому что в пости­жении мудрости, а она есть высшая слава чело­ве­че­ская, чем же он выше сооте­че­ствен­ников? Да, может, и ниже кого из них. Нам приот­кры­ва­ется психо­ло­ги­че­ский пласт, в который необ­хо­димо проникнуть.

…Кто я и кто народ мой?..— вопро­шает царь. —…Стран­ники мы пред Тобою и пришельцы, как и все отцы наши, как тень дни наши на земле, и нет ничего проч­ного. I Пар 29: 14-15

Это из молитвы царя — не Соло­мона, а Давида, отца его. Последняя строчка: …как тень дни наши… — как будто бы взята из «Еккле­си­аста».

Царь-прихо­жанин, равный всем в доме молений. Он не Будда Просвет­лённый. Будда тоже царских кровей; от престо­ло­на­следия отка­зался, и его продви­жение по пути к Истине — это череда нрав­ственных подвигов. Достигнув Просвет­ления, он стано­вится Учителем. В Коге­лете ничего геро­и­че­ского нет; от земных обязан­но­стей он не отка­зы­ва­ется. Он Истину ищет в муках; это тяжёлые занятие, но он иначе не может. Но так же ищем Истину все мы, и Когелет — наш соборянин.

Поэму можно рассмат­ри­вать как сплав трёх содер­жа­тельных фраг­ментов: испо­ве­даль­ного, куда входит и критика чистого желания, рассказ о духовных мытар­ствах в попытках отыс­кать истинную цену всему под солнцем; «чисто поэти­че­ского», например песнь «Смерть Чело­века» в конце поэмы; и — пропо­вед­ни­че­ского, по объёму самого боль­шого. Пропо­ведь тоже прони­зы­вает беспо­щадный, напря­женный поиск смысла жизни, осмыс­лен­ного нрав­ствен­ного пове­дения человека.

Пропо­ведник, посто­янно всмат­ри­ваясь в себя, прони­ца­тельно размышляя над поступ­ками окру­жа­ющих, резко чувствует свою особость: ведь он же еще и царь, в силу своего поло­жения отде­лённый от окру­жа­ющих; он славит дружбу — и не делит ее ни с кем; несёт собо­рянам мудрость — и сомне­ва­ется в своей деятельности.

Сложный образ, прояв­ленный не во внешних действиях, которые есть лишь испы­тания его желаний, а в напря­женных духовных поисках и через исповедь.

Можно ли гово­рить, что этот образ не авто­био­гра­фичен? Мало того, еще и создан через шестьсот лет после кончины прото­типа. Кем же? Наше благо­го­вение перед гипо­те­ти­че­ским автором должно было бы еще больше возрасти… если оно еще способно расти. Все равно что Пушкин жил бы через шестьсот лет после кончины Николая I и написал своего «Онегина», изучив эпоху, дворян­ский и поме­щичий быт и Петер­бург той поры по журнальным связкам.

Поду­мать только, в четвёртом веке до новой эры жил гени­альный поэт и не оставил о себе ника­кого следа! А творил, между прочим, в среде, а не в зате­рянной горной пещере. В среде, где талант, мудрость, обра­зо­ван­ность высоко почи­та­лись. И создал — что же, одну поэму, больше ничего?

Нет.

Кроме того, что Еккле­сиаст был мудр, он учил еще народ знанию. Он всё испы­тывал, иссле­довал, и составил много притчей. Старался Еккле­сиаст приис­ки­вать изящные изре­чения, и слова истины напи­саны им верно. Еккл 12:9-10

Положим, это позд­нейшая приписка — но память о себе какую в народе оставил! Приис­кивал изящные выра­жения, как и водится у поэтов, прислу­ши­вался к говору толпы, заносил в книжечку, сложил много притчей, а главное, что людям-то запом­ни­лось, он все иссле­довал, испы­тывал, хотел доко­паться до сути всего.

Кстати, любо­пытно бы заду­маться и над этим — кто автор «позд­нейшей приписки». Анонимный пере­писчик, живший вскоре после Еккле­си­аста и поже­лавший увеко­ве­чить память о нем? Это не расхо­дится с нашей концеп­цией раннего проис­хож­дения поэмы. Или — гипо­те­ти­че­ский сочи­ни­тель четвёр­того века? Который — что же? — сначала «вошёл в образ», а потом «приписал»? А может, кто-то, живший после гипо­те­ти­че­ского автора? Кажется, продолжая рассуж­дать подобным образом, придём к абсурду.

Жил поэт, создал нечто, совер­шенно не похожее ни на Исайю, ни на Даниила, ни на кого из пророков, ни на устно быто­вавшие легенды (сохра­нённые для нас соста­ви­те­лями Талмуда), шедевр, ценность и красоту кото­рого не мог не пони­мать, — и отрёкся от него! Объяс­ните, почему этого не сделал Иегошуа бен Сира (Иисус сын Сирахов)? Его во всех отно­ше­ниях заме­ча­тельное сочи­нение состав­лено в духе «Притчей Соло­мо­новых». Почему было бы не припи­сать его леген­дар­ному прави­телю древ­ности? Насколько известно, обна­ро­довал «Премуд­рости» не сам Бен Сира, а его внук — тому-то, кажется, еще проще было слука­вить! В том-то и дело, что обман был бы немед­ленно раскрыт и высмеян: среда была образованная.

И что за поэт такой жил в четвёртом веке, о котором ни еврей­ские, ни грече­ские источ­ники не поми­нают? Иосиф Флавий молчит, а историк обсто­я­тельный. Пред нами один из древ­нейших лите­ра­турных памят­ников чело­ве­че­ства. Рели­ги­озную архаику сыми­ти­ро­вать невоз­можно. «Еккле­сиаст» обла­дает закон­ченной, фено­ме­нальной и абсо­лютной непо­хо­же­стью ни на какое другое произ­ве­дение мировой словесности.

И все же — буду до конца откро­венным — я убеждён, что бесспорных свиде­тельств принад­леж­ности ее Соло­мону (или другому) найти никогда не удастся. Есть такие творения чело­ве­че­ского духа… Бывают такие прорывы чело­ве­че­ского духа в высшие сферы, когда имя и судьба раство­ря­ются в косми­че­ской мгле… Печать тайны лежит на них. Тёмная, таин­ственная поэма. И творец ее раство­рился во тьме…

Но!

  Слова Еккле­си­аста, сына Дави­дова, царя в Иеру­са­лиме  Еккл 1:1

— зачин поэмы. Я пред­по­читаю верить ему.

Хавэл, хавэлим,— диврей Когелет.

Суета сует,— сказал Екклесиаст.

Изре­чение это прони­зы­вает поэму, появ­ляясь иногда в неожи­данном контексте, но подспудно всегда ожида­емое. Оно создаёт, как выра­жа­ются неко­торые иссле­до­ва­тели, моно­типию пора­жения и в своё время послу­жило допол­ни­тельным дока­за­тель­ством цель­ности поэмы, принад­леж­ности ее автору-творцу, а не автору-соста­ви­телю. Если она собрана из афоризмов и прежде суще­ство­вавших фраг­ментов, то как же можно было бы с такой музы­кальной силой и безоши­боч­но­стью прони­зать ее суетой? Пора пого­во­рить о ней особо.

Тщета всех усилий

Суе, или всуе, — напрасно, даром, тщетно, попусту, без пользы. Так толкуют словари. В древ­не­рус­ском есть слово «суи» — пустой, тщетный. Линг­висты связы­вают его с древ­не­ин­дий­ским и латин­ским словами, озна­ча­ю­щими пустоту. В литов­ском сходное по звучанию слово озна­чает «горсть».

Русский язык хранит посло­вицы, метко рису­ющие привер­жен­ность нашу земному, времен­ному, скудель­ному, нескон­ча­е­мому бегу стрем­лений, дел и помыслов.

На суету и смерти нет. От суеты не уйдёшь, ты — от неё, а уж она на берегу. Суета наперёд нас поспе­вает: не она за нами, а мы за нею.

Хотя суета и тщета сино­ни­мичны (все же, огово­римся, не до конца), неко­торые пере­вод­чики, улав­ли­ва­ющие оттенки на языке подлин­ника, пред­по­чи­тают второе опре­де­ление. Но, согла­си­тесь, «тщета тщет» по-русски воспри­ни­ма­ется неблагозвучно.

И ублажил я мертвых, которые давно умерли, более живых, которые живут доселе. Еккл 4:2

Дело в том, что ни «суета», ни «тщета» не пере­дают того смысла, которым в ориги­нале обла­дает «хавэл». Это — если дать развёр­нутое опре­де­ление — пар изо рта в морозный день. Нечто, чему невоз­можно пред­ста­вить более полное исчез­но­вение. Тщета хранит в себе след усилия, который может оста­ваться в памяти. Хавэл — исчез­но­вение, раство­рение в небытии, как пар на холоду.

Таков итог наших усилий. В том числе и тех, что описаны в 2:4—9 {посадил себе вино­град­ники… сделал себе водоёмы…). Слово «хавэл» не несёт в себе оценочной кате­гории и как бы бесстрастно. И вот все исчезнет, как исчезнет само исчезновение.

Фран­цуз­ский философ Анре Неер, обра­тив­шись к этимо­логии этого слова, открыл спектр неожи­данных ассо­ци­аций, свое­об­разно обога­тивших тему исчез­но­вения. Иссле­до­ва­тели Библии и до него уже подме­тили то обсто­я­тель­ство, что «хавэл» и «Авель» на древ­не­ев­рей­ском пишутся одина­ково. Впереди приды­ха­тельный звук, напо­ми­на­ющий укра­ин­ское «г», так что совпа­дают и произношения.

Авель, второй сын Адама и Евы, пастух, что подтал­ки­вает к догадке о склон­ности к созер­ца­тель­ности и размыш­ле­ниям. Выпу­стив стадо на пастьбу, можно лечь, раскинув руки, и смот­реть в небо. Этимо­логия имени Каин тоже инте­ресна. Смыс­ловой перевод: приоб­рести. Приоб­рела я чело­века от Господа, — сказала Ева, родив. Сцена убий­ства Авеля Каином, потря­са­ющая по лако­низму и силе изло­жения, произ­водит неиз­бывное впечат­ление на всякого, кто читал ее, поэтому нет  смысла ее воспроизводить.

— Где Авель, брат твой?

— Разве я сторож брату моему?  Быт 4:9

Возможно, он и не осознал до конца, что натворил, ведь это было перво­убий­ство, доселе смерть не являла еще лика своего на земле.

Каин — приоб­ре­тение, Авель (Гавел, Хавел) — исчез­но­вение. Это чистое дитя созер­цания исчезло, не оставив потом­ства. Хавел (Авель) раство­рился, как дыхание на ветру. Каин, проклятый, гонимый, продол­жает жить, приоб­ре­тать. Строить города, учре­ждать ремесла. Этим он напо­ми­нает Коге­лета в период, когда тот увле­кался мате­ри­альным сози­да­нием (…вино­град­ники… водоёмы…). В знаме­нитой строфе, только что упомя­нутой (2:4—9), находим глагол «канити» (приобрёл себе), одно­кор­невой с Каином, и это даёт возмож­ность Нееру сози­да­тельную деятель­ность Коге­лета назвать «каинизмом». «Фаустов­ская жажда насла­ждения и безудержная страсть к обладанию».

Внуки Каина — один стал отцом всех живущих в шатрах ското­водов (Быт 4:20), другой — всех игра­ющих на гуслях и свирели (Быт 4:21),  третий — ковачом всех орудий из меди и железа (Быт 4:22 ). Они унасле­до­вали тягу к созданию и твор­че­ству. Потомки их размно­жи­лись и рассе­ли­лись по земле. И — что же? Потоп смыл их города и унёс в мутных волнах их самих. Мировая ката­строфа уничто­жила Каиново чело­ве­че­ство и Каинову циви­ли­зацию. (Научное толко­вание этого эпизода, который сейчас, веро­ятно, назвали бы эколо­ги­че­ским бедствием и среди причин в равной степени выста­вили бы как природные, так и нрав­ственные факторы, в данном контексте приво­дить нет необ­хо­ди­мости.) И все их деяния в одно­часье превра­ти­лись в — хавэл. В пар изо рта. Они исчезли, не оставив следа, как тихий пастух Авель.

Спас­лось семей­ство Ноя. Ной потомок Шета (Сифа), третьего сына Адама и Евы. Когда он родился, Ева произ­несла: Бог положил мне другое семя вместо Авеля…(Быт 4:25)  …Голос крови брата твоего вопиет ко Мне от земли (Быт 4:10), — сказано было на месте убий­ства. (В подлин­нике — кровей брата, и это можно пони­мать так, что вопиет и кровь неро­див­шихся потомков.) Теперь мать воспри­ни­мает рождение сына как восста­нов­ление семени. Голос крови, вопи­ющий из-под земли, был услышан. Авель — исчез­но­вение. Шет — восстановление.

Ныне на земле живёт Шетово чело­ве­че­ство. Все мы потомки Шета; мы от одного предка (если даже забыть о праро­ди­телях Адаме и Еве). Проти­воток идей: «исчез­но­вение — восста­нов­ление» (от хавэл к «услы­шанию» голоса вопи­ю­щего) — фило­соф­ский стер­жень поэмы «Еккле­сиаст».

Тема насиль­ственной смерти в ней не фигу­ри­рует (разве что в общем контексте темы зла).

Иллю­страции Эрнста Неизвестного