Автор: | 3. мая 2020

Яков Кумок . Родился в Минске. В годы войны семья попала в Ташкент, где он и вырос. Окончил геологический факультет Среднеазиатского университета, ряд лет работал геологом. В 1956 году начал печататься, несколько лет работал в ташкентской газете, а затем переехал в Москву. Написал книги о Губкине, Федорове, Карпинском в серии ЖЗЛ, романы «Петроглив», «Мулимойе», рассказы. В 70-е г.г. написал комментарии к Экклесиасту, иллюстрации к которым сделал Эрнст Неизвестный, затем вместе с тем же художником участвовал в двуязычном издании «Книги Иова», а в 2005 году вышел их же совместный труд «Пророки».



Чёрное Солнце Когелет

Время разбрасывать камни, и время собирать камни; время обнимать, и время уклоняться от объятий. Еккл 3:5

II.

Благостройность и акт творения

Когелету известно понятие симметрии, не в его научном значении, а как восчувствие одного из атрибутов Олама. Философски понятие о симметрии вытекает из признания Акта Творения. Творение есть придание некоей стройности хаосу — нестройному началу — некоего вида непредставимой безвидности. Безвидность — состояние мира до Творения (или между Актами Творения, после «снятия» Олама и до создания нового)... то есть это даже еще не Мир... не Олам.

Оламу присущи благостройность, соразмерность, равновесие; свойствами этими обладают материя и движение. Мало того, Когелету известно и о разделении Мира на «право» и «лево». Это одно из кардинальных свойств Вселенной, и с этим аспектом симметрии, до сих пор остающимся одним из загадочных, связана теория относительности. В пустоту как бы кем-то вставлено зеркало; в мировой эфир как бы ввинчен винт.

Математики, занимающиеся разработкой теории симметрии, когда хотят указать на древнейший текст, в котором, дескать, впервые встречается различие «правого» и «левого» (обладающих различными свойствами при совпадении точек пространства), называют Евангелие от Матфея и именно то место, где изображается Страшный суд....

И поставит овец по правую Свою сторону, а козлов — по левую. Матф 25:33

Справа — благословенные, слева — проклятые. Есть более древний источник - «Екклесиаст».

Сердце мудрого — на правую сторону, а сердце глупого — на левую. Еккл 10 :2

В трудах раннесредневековых комментаторов встречается выражение «малый Олам» (Олам катан) — Микрокосм. Так характеризуется человек. Его телесный облик и душевный мир есть слепок, образ Большого Мира. Тело заключает в себе все стихии природы; их тогда насчитывали четыре, и в соответствии с современными представлениями это: вода, земля, огонь и плазма. Кстати, считается, что знаменитая строфа:

...земля пребывает во веки. Восходит солнце, и заходит солнце... Идёт ветер к югу... кружится, кружится... реки текут в море... Еккл 1:4—7

как раз поэтически и воспевает четыре мировые стихии.

 Человек - микрокосм

Что же касается души, то она, по убеждению законоучителей, соединяет в себе всевозможные качества и совершенства, в разрозненном виде находящиеся в мире вне человека. Она обладает силами, способностями, наклонностями, которые трудно поддаются исчислению и иные из которых противостоят друг другу. Не каждый одарён в равной степени, и не все силы проявляются враз; развиваясь и раскрываясь постепенно, они подвержены случайностям и испытывают дурное или доброе влияние.

Время раздирать, и время сшивать; время молчать, и время говорить. Еккл 3:7

И посему человеку надлежит разрабатывать свои способности, руководить ими, согласно указаниям учения Божия и нравственного закона, как уточняет философ и богослов XI века н.э. Маймонид. Душа, данная Богом, чиста и свята, но житейские потребности, чувственные влечения завладевают ею прежде проявления разума и раньше, чем научается человек различать нравственно худое от хорошего. .

...Помышление сердца человеческого — зло от юности его... — сказано в Бытии. Быт 8:21

Неподражаемо монументальны, величаво-эпичны строки, обращённые к Оламу. К Оламу — и в равной степени к человеку; человек — часть Вселенной, и события, в ней происходящие, не сторонни для него. Круговращения времён подобны круговращениям галактик с их бесчисленными звёздами, кометами, астероидами. Необратимость хода времени окрашивает восприятие событий в трагические тона. В своём исследовании человека Когелет не берет уровень житейский, бытовой, даже социальный, историко-событийный; его интересует человек как феномен Творения — независимо от цвета кожи, общественного положения, возраста и пола.

Если сравнить с пророками израильскими, а такое сопоставление невольно набегает, — те болезненно и провидчески ясно чувствуют вечное обновление времени, бег истории, грозы, затишья, беды, ожидающие народ и человечество. Мысль Екклесиаста парит в высотах Олама; и оттуда видится ему, что ветер, приносящий разрушения или освежительную прохладу, — он кружится, кружится и возвращается на круги своя... взор его не задерживается на событии или череде событий; объемлет круги их — и потому:

Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем.  Еккл 1:9

Бывает нечто, о чем говорят: «смотри, вот это новое»; но это было уже в веках, бывших прежде нас. Еккл 1:10

Что было, то и теперь есть, и что будет, то уже было, — и Бог воззовёт прошедшее.  Еккл 3:15

Какая даль веков приоткрывается за этим прошедшим, которое воззовётся. Для нас эпоха, в которую творил Когелет, — это заря человечества, потому что минувшие, а их ведь тоже было великое множество, немые — те самые ненареченные, которые как бы и не существуют... Память творца восприняла опыт веков и эр, бывших прежде нас...

 Таблица времён

Теперь приведу один из самых известных фрагментов, который целиком или отдельными стихами цитировался бессчётное количество раз и из которого черпало названия для своих произведений бессчётное число литераторов. Речь, конечно, идёт о знаменитых «временах», или «кругах» Екклесиаста. Таинственной простотой, не поддающейся разгадке, неразложимой смысловой цельностью, исполненной покоя и патриархального величия, притягивают они к себе, как магнит.

Всему своё время, и время всякой вещи под небом:  Еккл 3:1

время рождаться, и время умирать; время насаждать, и время вырывать посаженное; Еккл 3:2

время убивать, и время врачевать; время разрушать, и время строить; Еккл 3:3

время плакать, и время смеяться; время сетовать, и время плясать; Еккл 3:4

время разбрасывать камни, и время собирать камни; время обнимать, и время уклоняться от объятий; Еккл 3:5

время искать, и время терять; время сберегать, и время бросать; Еккл 3:6

время раздирать, и время сшивать; время молчать, и время говорить; Еккл 3:7

время любить, и время ненавидеть; время войне, и время миру. Еккл 3:8

Как просто! Времена... Мятущиеся временные круги, наполняющие Олам и захватывающие вихревыми потоками судьбы людей и народов... Неотвратимые, как песчаные бури в пустыне...

И жестоко ведь как, безжалостно: время убивать... ненавидеть... разбрасывать... Не уклонишься, не перебежишь на другую сторону, ты не на дороге, ты даже не в океане, где остаётся все ж таки надежда добраться до берега и спастись. Ты не в пространстве, ты — во времени. Оно же отмечено — глаголом.

Великая таблица времён! Запечатанные доски истории! Три тысячи лет вглядывается в них человечество, силясь разгадать тайну, в них скрытую, уловить мету грядущего круга. Что предстоит? Каким знаком клеймён круг времени грядущий? Сшивать? Раздирать? Разбрасывать или собирать? Тут подле каждой строчки останавливаешься. Всякая взывает к размышлению. Почему вырывать посаженное, коли ты сам его и посадил? И вместе с тем мы чувствуем, что тут глубокая правда скрыта, что — да, бывает, накатит — и вытаптываешь тобою же всхоленное и долго тобой лелеемое. «Мы то всего вернее губим, что сердцу нашему милей». Почему? Кто знает... Линии судеб сплетаются со вселенскими вихрями времён...

Времена... Отчего — пары? И даже — двойные. Парные круги времени. Почему времена сведены в пары и эта пара соседствует с той? Какой-то ведь смысл вложен, связь есть. Время искать, и время терять; время сберегать, и время бросать. Искать — терять; сберегать — бросать. Убивать — врачевать... Как странно...

Но — пары. Парность — одно из свойств симметрии, она же, как уже говорили, глубинное основополагающее свойство Олама — Временно́й Вселенной. Потоки времён, плывущие в вечности каждый под своей глагольной метой, подчиняются законам равновесия и стройности. Знаки, которыми отмечены времена, подразделяются на три категории: действия, события и чувства. Разрушать, собирать — действия; время войне... миру — события; любить, ненавидеть — чувства. Принципы симметрии переносятся в область этики и оказываются там действенными. Идеи справедливости и равенства обладают симметрической структурой, что в древнееврейских узаконениях выражено лаконично и чётко: зуб — за зуб, око — за око. (Это, заметим в скобках, всегда понималось как метафора, а не руководство к действию. Юридическое право зиждилось на штрафных санкциях.)

Всё соделал Он прекрасным в свое время, и вложил мир в сердце их, хотя человек не может постигнуть дел, которые Бог делает, от начала до конца. Еккл 3:11

Принцип парности, выявленный Екклесиастом, несомненно отражает какое-то структурное свойство человеческой психики. Интересно доказать это, исследуя произведения художественной литературы (что, конечно, тема особого трактата). Ограничусь тем, что приведу названия ряда произведений, в которых (в названиях, но они, в свою очередь, выражают основную мысль произведения) задействован Екклесиастов принцип парности: «Война и мир» (название этой великой эпопеи восходит, конечно, к время войне, и время миру), «Время жить, и время умирать» Ремарка, «Преступление и наказание» (зло — возмездие за зло: симметрия) и так далее.

Несколько приподнять завесу над тайной времени в «Екклесиасте» поможет лингвистическое рассмотрение временных обозначений. Они разнообразны и состоят из четырёх терминов. «Олам» употребляется всего один раз в следующей строфе:

Всё соделал Он прекрасным в своё время, и вложил мир в сердце их, хотя человек не может постигнуть дел, которые Бог делает, от начала до конца. Еккл 3:11

Существует другой перевод, более близкий к подлиннику: Все делал Он прекрасным в своё время, также вечность вложил в сердца их, хотя человек не может постигнуть... — далее по тексту. В первом случае «мир», во втором «вечность» — разные переводы слова «Олам». Мир не в смысле миролюбивого поведения или душевного покоя, а вечность не в смысле личного бессмертия. Восчувствие Мироздания, созданного совершенным, вложено в сердце человеческое, хотя постигнуть его от начала до конца ему не дано.

 Время короткое и длинное

На древнееврейском два термина выражают протяжённость времени (они сохранились и в современном иврите). Эт и зман. Эт — короткий период времени, быть может, мгновение. Зман — длительный. Зман автор «Екклесиаста» употребляет тоже всего только один раз, но в чрезвычайно любопытном контексте. В афористической строке: «Всему своё время, и время всякой вещи под небом» — первое время — это зман, а второе — эт. Всякой вещи дано мгновение жизни, но цикл явлений (вещей) — период, эпоха. Бессодержательного, пустого протекания времени, как помним, еврейское мировоззрение не признает, время событийно, инцидентно. Жить — умирать, раздирать — сшивать, время войне и время миру. Так вот, все эти «времена» выражаются существительным «эт». Они мгновенны либо непродолжительны. Меты времени эт охватывают человеческую жизнь, человеческую историю.

Любить — ненавидеть, собирать камни — разбрасывать... Метафорическое событийное обозначение периодов судьбы и человеческой истории. Они объединены временем зман. Зман — земное время.

Итак, Олам — вечность, зман — земное время, вбирающее в себя всю человеческую историю, эт — ее эпохи.

Такое толкование временных обозначений позволяет избежать недоумения по поводу двух протяжённостей (Олам и зман), которое не находит разрешения в работах философов школы Бергсона. Те пытаются различия между «Олам» и «зман» свести к одному понятию. Но единство этих понятий заключается лишь в том, что время, по Когелету, существует объективно, и человек и история погружены в него. Опираясь на некоторые лингвистические ассоциации, можно сблизить такое понимание времени со славянским понятием «дар». Время — дар, жизнь — дарована.

И, наконец, нельзя обойти вниманием то обстоятельство, что временно́е значение придано в поэме глаголу «быть». Настоящее время на иврите выражается причастной формой, фиксируя как бы не само действие, а пребывание в нем. Прошедшее и будущее тоже лишены «момента движения», скорее свидетельствуя о том, что было, будет, нежели о том, что прошло, наступит. Автору «Екклесиаста» удалось снять эту «стабилизацию», образовав новую грамматическую форму настоящего.

 Временной фотон

Екклесиаст ощущает себя временной частицей Олама. «Грандиозность времён» — это и есть тот фон, на котором ставится им его нравственно-философский эксперимент. Мирочувственный фон, миромыслимый фон: давайте учтём неразработанность нашей лексики для передачи подобного рода психических переживаний.

Творец Вселенной больше Вселенной.

Небо и небо небес не вмещают Тебя... (3 Цар 8:27)— восклицает Соломон Великий (исторический — не Когелет) на церемонии освящения Иерусалимского храма.

Как же не признать за чудо — и чудо, не поддающееся объяснению, каким и должно быть истинное чудо — то, что человек, эта временная корпускула, несчастный временной фотон, замечен, наделён свободой воли, может обращаться непосредственно (непосредственно!) к Творцу Творений.

Когда взираю я на небеса Твои —  дело Твоих перстов,

на луну и звезды, которые Ты поставил,  Пс 8:4

то что есть человек, что Ты помнишь его,

и сын человеческий, что Ты посещаешь его? Пс 8:5

— поражается псалмопевец.

Однако ведь посещает! Мирочувствие древнего еврея окрашено ужасом, восторгом, ожиданием чуда.

OЛAM и СМЕРТЬ — столпы сознания Екклесиаста.

Текучая Вечность, в которой, сменяя друг друга, времена приносят события, перемены, историю.

И леденящая душу недвижная вечность, в которой уже ничто не шелохнётся, которая вне времени и вне вселенных и в которой пребывает какая-то немыслимая — и все же действительность.

 И возвратится прах в землю, чем он и был; а дух возвратится к Богу, Который дал его. Еккл 12:7

Немного пофантазируем. Представим себе пиршественную залу, полную людей, низкие столы, в два ряда уставленные яствами на серебряной посуде и напитками в отливающих желтизною тяжёлых бокалах. Поздний вечер. Веселье не разгорается, царь запаздывает. То там, то сям вспыхивает смех, да сразу и примолкнет. Поговаривают, что он нынче в меланхолии, им овладел, как дворцовый лекарь величает, душевный недуг; частенько это с ним в последнее время. До полудня занимался делами. Потребовал доклад о подвозе бутового камня. Его ломали в горах на северной границе, но там стало неспокойно, и рабочие разбежались. В долине близ Иерусалима прорыли канал, однако вода в него не пошла. На море был шторм, раскидал штабеля брёвен, привезённых из Ливана; многие смыло. После обеда занимался с дееписателем; тот читал из свитка пословицы и острые словечки, которые подслушал у торговцев, шедших с караваном в Египет.

Вдруг дальняя боковая дверь отворилась и из неё  ворвался в залу хриплый, низкий сильный женский голос, поющий с чужеземными ритмическими придыханиями под стоны цимбал и барабанный припляс, тотчас подхвативших мелодию песни о пастушке, ожидающей жениха. Все поняли, что ею приветствует выход царя эфиоплянка, недавно появившаяся при дворе, присланная сюда своей далёкой повелительницей для обучения детей вельмож танцам и пению. По слухам, она влюбилась в царя с первого взгляда; и что-то между ними происходило; только скрытен был Великий... Она перекладывала на музыку его старые стихи. Но пела их по-своему, как поют на ее родине, — хрипло, протяжно, бесстыдно и внезапно и всегда не по смыслу напрягая голос до крика. И танцы еврейские она танцевала по-своему. И было это красиво, но женщины опускали глаза, стыдясь смотреть, а у мужчин они загорались. Священнослужители негодовали и настаивали на том, чтобы ее отправили обратно.

Все головы повёрнуты были к двери, из которой должна была она вот-вот показаться; и неприметно прошёл царь грузной величавой и отрешённой походкой; сел в высокое кресло с резной спинкой. Сбоку над ним горели два светильника, красноватые блики падали на подглазья, глянцевитые, прорезанные морщинами, похожие на листья клёна осенью. Такие же подглазья к старости сделались у его отца; но мало кто уже его помнил. Когда царь задумывался, как сейчас, глаза его прозрачнели, уплощались и зрачки вытягивались, как у задремавшей рыси. Они смотрели куда-то вдаль, в притолоку, где сгустилась тьма, а в ней курчавился зеленоватый дым. В светильное масло добавляли благовония, отчего дым поднимался лёгкий, весёлый, цветной.

Слуга подал кубок, наполненный густым вином, чтобы он приветствовал им собравшихся. Он взял его, но продолжал держать на отлёте, забыв поднести к губам или ко рту; должно быть, это длилось мгновение; холеные пальцы его, унизанные перстнями, разжались, и кубок, медленно покачиваясь, посверкивая узорчатым боком, поплыл к полу, и багровое вино сцепленными большими каплями и тяжёлой скрученной струёй расплёскивалось из него... И губы царя, укрытые завитыми волосами, пухлые, сохранившие юношескую пунцовость, вымолвили, вышепнули два слова... их никто не расслышал, только помертвевший от страха слуга...

И сказал я в сердце своем: «праведного и нечестивого будет судить Бог; потому что время для всякой вещи и суд над всяким делом там». Еккл 3:17

— Черна я, но прекрасна, как шатры кидарские!.. — пела эфиоплянка. Много лет назад он сочинил эти стихи для другой эфиоплянки, почти девочки, порывистой, обидчивой; насытившись ласками, она мгновенно засыпала, и ее курчавая головка невесомо покоилась на его груди, и от неслышного дыхания ее шевелились волосы его бороды... Наконец певица и музыканты вышли на свет. Кожа на ее лице и обнажённых руках лоснилась, умягчённая притираниями; по запястьям вились золотые змейки; шея, поражавшая необыкновенной длиной, перехвачена была бархатным воротом, скреплённым смарагдовой заколкой. Она не была молода, и при первом взгляде на неё  это бросалось в глаза, но скоро забывалось. Такое же впечатление оставалось и при встречах с далёкой повелительницей ее. Доходили слухи, что обе они сильно горевали, расставаясь, но вынуждены были уступить настоянию влиятельных лиц, смущённых слишком тесной дружбой между царствующей особой и дочерью горца. Гости закричали, подхватили песню. Слуга заменил кубок и вытер пол.

Пир обещал быть весёлым.

— Хавэл хавэлим! — были два слова, произнесённые царём.

Их никто не услышал в зале, но они без труда просочились сквозь стены, вырвались наружу, пролетели над городом — и дальше, дальше! — к другим племенам и народам, а те передали их еще дальше, и то, что вымолвилось когда-то шёпотом, стало воплем, и он повис над человечеством, как меч карающий, как наваждение, мука и искупление.

СУЕТА СУЕТ! — сказал Екклесиаст.

Суета сует, все — суета.

И с тех пор, куда бы ни заносило человечество, как бы высоко оно ни взлетало в своём воображении или в своих летательных аппаратах, как бы ни кичилось перед собой успехами, подлинными или мнимыми, бывают мгновения, малюсенькие мгновения, которые зафиксировать не способен ни один прибор, когда оно останавливается, пронзённое задумчивостью, и с горечью и болью шепчет:

— Суета все это!

И продолжает свой бег, продолжает упиваться успехами — да уж как-то не так упоённо...

И так каждый человек. Мечется, кружится, изводит себя хлопотами, и все дни его — скорби, и его труды — беспокойство; даже и ночью сердце его не знает покоя, как о том выразился сам Когелет. Но накатывает минута, вдруг каменеет нутро его, присядет перевести дух, и что-то стронется в душе, и по-иному посмотрит на дела рук своих, и застынет весь, и из побелевших губ выкатится:

— Суета сует!

И, может быть, и не понимает человек — кто бы он ни был: вождь ли народов или испачканный землёй пахарь, — что в это мгновение он творит высший над собой суд, какой только дано ему над собою творить, что с этими словами пришла на землю высшая на земле оценка. И, наверное, понимает тот человек, что ничего ему не изменить, что сейчас встанет, найдёт в себе силы да и опять продолжит труды свои, кружение и метания, но, прежде чем пуститься в путь, еще раз задумается, оглянется мысленно и повторит:

— Суета сует...

— да еще добавит в сердцах и в горе: — И всяческая суета!

 И возненавидел я жизнь, потому что противны стали мне дела, которые делаются под солнцем; ибо всё — суета и томление духа! Еккл 2:17

И возненавидел я весь труд мой, которым трудился под солнцем... Еккл 2:18

 Кто автор?

Кто написал это?

Вопрос не праздный, не исполненный одного только академического интереса. Хотя иной может и возразить: какая разница? Кто, когда — в десятом веке до н.э. или в четвёртом? (Выше поднять по хронологической таблице нельзя, потому что в произведениях того времени находим прямые заимствования и реминисценции.) В одной энциклопедии прочитал, что автор поэмы, надписав, дескать, над ней имя царя Соломона (а что творец ее не Соломон, в том энциклопедия не сомневается), «по-настоящему входит в образ великолепнейшего из царей Иудеи». По-настоящему. И что автор вводит «сопряжение двух планов — исповедально-личного и легендарно-исторического». Я бросился перечитывать поэму, но никакого «легендарно-исторического» плана в ней не углядел (и потому, вероятно, пребываю в неведении, что под этим и разумелось). И далее следует совершенно блистательная догадка относительно того, кто был автором поэмы. Шедевр аналитической мысли!

«Екклесиаст» возник в среде профессиональных книжников».

Вот так. Лет через тысячу и о «Евгении Онегине» изрекут: Возник в среде дворянской интеллигенции. А что — будут правы. Собралась среда — кто там? — Веневитинов, Жуковский, Дельвиг, может, и Пушкин прискакал после дружеской попойки, составилась партия в вист, во время которой вместе принялись сочинять: Мой дядя самых честных правил...

В библейские времена профессиональными книжниками были — кто же? — левиты? когены? Так и видишь: уселись однажды вечерком под пальмой и, перебивая друг друга, скопом надиктовали писцу гениальную поэму...

Двадцать девять веков кряду люди не сомневались, что «Екклесиаст» написан Соломоном. Да что там написан: выстрадан, в муках сотворён, внушён был свыше — так и рождаются поэтические произведения. Простодушное читательское сердце и посейчас верит: Соломон. Сказано ведь: Слова... сына Давидова, царя в Иерусалиме. Однако в прошлом столетии библеистику захватило увлечение гиперкритикой, как ее нынче именуют, и она вступила в эру тотального сомнения. Не верь ничему, Моисей не Моисей, Валаам не Валаам, и плена египетского не было. Соломона от авторства отлучили. А датировку пошли тянуть вверх по хронологической таблице, пока не уперлись в четвёртый век по вышеназванной причине (не то бы дотянули до IV века н.э., до времён заключения Талмуда).

При этом ссылаются на арамеизмы — важный филологический признак. В поэме есть слова арамейского происхождения, поэтому она и не могла возникнуть в X веке до н.э. При этом сетуют на позднейшие вставки, переписку и редактирование — еще бы. Тридцать веков. Долгая история. Переписывали. И, может, кое-что и влетело в текст, чего бы и не нужно было. Арамеизмы — не позднейший ли словесный осадок?

 Когелет автор «Екклесиаста»? Екклесиаст автор «Когелета»?

С величайшим смущением приступаю я к этому разделу. Дело не только в том, что литература, посвящённая датировке этого монументального памятника древней поэзии, которая оказалась доступна мне, как ни странно, невелика и поверхностна. Без историко-филологического анализа касаться проблемы датировки несерьёзно. Назову некоторые признаки, которые указывают на раннее ее происхождение (до VI века до н.э.), а на кой-какие обращал уже внимание выше.

И обратился я и увидел всякие угнетения, какие делаются под солнцем: и вот слезы угнетенных, а утешителя у них нет; и в руке угнетающих их — сила, а утешителя у них нет. Еккл 4:1

В «Екклесиасте» нет следа эсхатологических настроений, свойственных древнееврейской литературе в период, предшествующий вторжению вавилонян, и после. При этом я имею в виду даже не прямые упоминания о конце времён и приходе Мессии, а настроения неминуемой катастрофы, на которые очень чутка поэзия и которые невольно запечатлевает и передаёт. Даже сетования Екклесиаста, разочарования, выраженные с несравненной силой, патриархально-покойны, величественны, широки. Экстатического чувства прозрения нет в нем, и он не предвидит великой и многотрудной судьбы своего народа — да его духовные поиски не на то ведь и направлены. Они направлены на человека как такового, они выявляют, исследуют, испытывают его вечную, неизменную сущность. Человек как феномен Творения, человек не-классовый, не-расовый и не-национальный. Человек.

Религиозное чувство, пронизывающее поэму, — это здоровая крестьянская вера, лишённая невротики, страха. Она напоминает о раздумьях Авраама, псалмах Давида. Нет в поэме обличений, нет мистики и экзальтации; влияния пророческой литературы не чувствуется, — а как бы его было избежать в IV веке до н.э.?

Конечно, многое сулила бы постановка проблемы автобиографичности (или неавтобиографичности) образа Проповедующего; к сожалению, современная лингвистика не владеет средствами не то что для ее решения, а даже и для правильной постановки. В самом деле, имей мы индикатор, с помощью которого могли бы определить, навеян ли образ интимными раздумьями автора, всегда связанными с его муками, душевной болью, надеждами, — а читатель, в свою очередь, всегда это остро чувствует, — либо он, автор, «по-настоящему», как выражается автор статьи в энциклопедии, «входит в образ великолепнейшего из царей Иудеи», не пришлось бы судить да рядить о дате написания.

 Царь-философ

Все-таки попробуем кое в чем разобраться. Ну хоть в том, как проведена в поэме тема «царственности» лирического героя. Ничего внешнего! Ни описания одежд, хором, яств, выездов, приёмов во дворце и так далее, а ведь как-никак сделался я великим и богатым больше всех, бывших прежде меня в Иерусалиме... А «царственны» каждая строка, каждый жест и слово героя. Стороннему автору, перед которым стоит задача убедить читателя в том, что герой его произведения — царь, как удержаться от описаний, доказывающих, что герой несомненно принадлежит к царскому сословию? Психологически это трудно. Где-нибудь да прорвалось бы, что автор не аристократ, не причислен к знати и просто «входит в образ».

Выше говорилось о местоимении «ли» («себе») в косвенном падеже, которое превращается в непредумышленный символ «царственности», в художественную деталь. Построил себе... — сообщает Екклесиаст словно бы о благе, даруемом народу, — да так это и есть в его представлении! Богатеет царь — богатеет народ.

Царь — он, разумеется, «выше» быта, поэма безбытна. Занятия царя, о которых узнаем из поэмы, суть части его эксперимента; остаётся неизвестным, как относятся к ним другие люди; взгляд на большие дела всегда «изнутри». Царь! Но образ его этим не исчерпывается; он сложнее. Это царь-философ: в древней еврейской литературе это уникальный образ. Напрашивается сравнение с образами пророков, какими они предстают перед нами из книг Библии. Пророки не философы, как это иногда пытаются представить современные исследователи; пророчество — особое явление в области человеческого духа; тут еще многое предстоит понять.

Пророков лихорадит боль за свой народ; они прозревают его будущее, даже отдалённое, содрогаются от страха, ужаса, счастья; ликуют, торжествуя победы в битвах, о которых никто еще и не помышляет, и рвут на себе одежды, провидя грядущие беды во дни, когда беспечно пируют под шатрами их соотечественники. В страстных речах нередко встретишь дипломатический совет, поражающий тонкостью и пониманием политической ситуации в стране и прилегающем мире. Они обращаются к вождям нации и поучают их, попрекают, наставляют...

Царь-философ не таков. Созерцательная натура, он живёт и правит, по-видимому, в счастливый период общественного покоя; армия настолько сильна, что враги не решаются нападать на страну. В поэме он не только «выше» быта, но и «выше» политики; и тут подходим мы к пониманию своеобразия этого образа, которое делает его уникальным не только в еврейской, но, пожалуй, и в мировой литературе. Царь постигает мудрость и делится ею с единоверцами. Властитель — Проповедник — Прихожанин. Царским саном своим не величается, потому что в постижении мудрости, а она есть высшая слава человеческая, чем же он выше соотечественников? Да, может, и ниже кого из них. Нам приоткрывается психологический пласт, в который необходимо проникнуть.

...Кто я и кто народ мой?..— вопрошает царь. —...Странники мы пред Тобою и пришельцы, как и все отцы наши, как тень дни наши на земле, и нет ничего прочного. I Пар 29: 14-15

Это из молитвы царя — не Соломона, а Давида, отца его. Последняя строчка: ...как тень дни наши... — как будто бы взята из «Екклесиаста».

Царь-прихожанин, равный всем в доме молений. Он не Будда Просветлённый. Будда тоже царских кровей; от престолонаследия отказался, и его продвижение по пути к Истине — это череда нравственных подвигов. Достигнув Просветления, он становится Учителем. В Когелете ничего героического нет; от земных обязанностей он не отказывается. Он Истину ищет в муках; это тяжёлые занятие, но он иначе не может. Но так же ищем Истину все мы, и Когелет — наш соборянин.

Поэму можно рассматривать как сплав трёх содержательных фрагментов: исповедального, куда входит и критика чистого желания, рассказ о духовных мытарствах в попытках отыскать истинную цену всему под солнцем; «чисто поэтического», например песнь «Смерть Человека» в конце поэмы; и — проповеднического, по объёму самого большого. Проповедь тоже пронизывает беспощадный, напряженный поиск смысла жизни, осмысленного нравственного поведения человека.

Проповедник, постоянно всматриваясь в себя, проницательно размышляя над поступками окружающих, резко чувствует свою особость: ведь он же еще и царь, в силу своего положения отделённый от окружающих; он славит дружбу — и не делит ее ни с кем; несёт соборянам мудрость — и сомневается в своей деятельности.

Сложный образ, проявленный не во внешних действиях, которые есть лишь испытания его желаний, а в напряженных духовных поисках и через исповедь.

Можно ли говорить, что этот образ не автобиографичен? Мало того, еще и создан через шестьсот лет после кончины прототипа. Кем же? Наше благоговение перед гипотетическим автором должно было бы еще больше возрасти... если оно еще способно расти. Все равно что Пушкин жил бы через шестьсот лет после кончины Николая I и написал своего «Онегина», изучив эпоху, дворянский и помещичий быт и Петербург той поры по журнальным связкам.

Подумать только, в четвёртом веке до новой эры жил гениальный поэт и не оставил о себе никакого следа! А творил, между прочим, в среде, а не в затерянной горной пещере. В среде, где талант, мудрость, образованность высоко почитались. И создал — что же, одну поэму, больше ничего?

Нет.

Кроме того, что Екклесиаст был мудр, он учил еще народ знанию. Он всё испытывал, исследовал, и составил много притчей. Старался Екклесиаст приискивать изящные изречения, и слова истины написаны им верно. Еккл 12:9-10

Положим, это позднейшая приписка — но память о себе какую в народе оставил! Приискивал изящные выражения, как и водится у поэтов, прислушивался к говору толпы, заносил в книжечку, сложил много притчей, а главное, что людям-то запомнилось, он все исследовал, испытывал, хотел докопаться до сути всего.

Кстати, любопытно бы задуматься и над этим — кто автор «позднейшей приписки». Анонимный переписчик, живший вскоре после Екклесиаста и пожелавший увековечить память о нем? Это не расходится с нашей концепцией раннего происхождения поэмы. Или — гипотетический сочинитель четвёртого века? Который — что же? — сначала «вошёл в образ», а потом «приписал»? А может, кто-то, живший после гипотетического автора? Кажется, продолжая рассуждать подобным образом, придём к абсурду.

Жил поэт, создал нечто, совершенно не похожее ни на Исайю, ни на Даниила, ни на кого из пророков, ни на устно бытовавшие легенды (сохранённые для нас составителями Талмуда), шедевр, ценность и красоту которого не мог не понимать, — и отрёкся от него! Объясните, почему этого не сделал Иегошуа бен Сира (Иисус сын Сирахов)? Его во всех отношениях замечательное сочинение составлено в духе «Притчей Соломоновых». Почему было бы не приписать его легендарному правителю древности? Насколько известно, обнародовал «Премудрости» не сам Бен Сира, а его внук — тому-то, кажется, еще проще было слукавить! В том-то и дело, что обман был бы немедленно раскрыт и высмеян: среда была образованная.

И что за поэт такой жил в четвёртом веке, о котором ни еврейские, ни греческие источники не поминают? Иосиф Флавий молчит, а историк обстоятельный. Пред нами один из древнейших литературных памятников человечества. Религиозную архаику сымитировать невозможно. «Екклесиаст» обладает законченной, феноменальной и абсолютной непохожестью ни на какое другое произведение мировой словесности.

И все же — буду до конца откровенным — я убеждён, что бесспорных свидетельств принадлежности ее Соломону (или другому) найти никогда не удастся. Есть такие творения человеческого духа... Бывают такие прорывы человеческого духа в высшие сферы, когда имя и судьба растворяются в космической мгле... Печать тайны лежит на них. Тёмная, таинственная поэма. И творец ее растворился во тьме...

Но!

  Слова Екклесиаста, сына Давидова, царя в Иерусалиме  Еккл 1:1

— зачин поэмы. Я предпочитаю верить ему.

Хавэл, хавэлим,— диврей Когелет.

Суета сует,— сказал Екклесиаст.

Изречение это пронизывает поэму, появляясь иногда в неожиданном контексте, но подспудно всегда ожидаемое. Оно создаёт, как выражаются некоторые исследователи, монотипию поражения и в своё время послужило дополнительным доказательством цельности поэмы, принадлежности ее автору-творцу, а не автору-составителю. Если она собрана из афоризмов и прежде существовавших фрагментов, то как же можно было бы с такой музыкальной силой и безошибочностью пронизать ее суетой? Пора поговорить о ней особо.

Тщета всех усилий

Суе, или всуе, — напрасно, даром, тщетно, попусту, без пользы. Так толкуют словари. В древнерусском есть слово «суи» — пустой, тщетный. Лингвисты связывают его с древнеиндийским и латинским словами, означающими пустоту. В литовском сходное по звучанию слово означает «горсть».

Русский язык хранит пословицы, метко рисующие приверженность нашу земному, временному, скудельному, нескончаемому бегу стремлений, дел и помыслов.

На суету и смерти нет. От суеты не уйдёшь, ты — от неё, а уж она на берегу. Суета наперёд нас поспевает: не она за нами, а мы за нею.

Хотя суета и тщета синонимичны (все же, оговоримся, не до конца), некоторые переводчики, улавливающие оттенки на языке подлинника, предпочитают второе определение. Но, согласитесь, «тщета тщет» по-русски воспринимается неблагозвучно.

И ублажил я мертвых, которые давно умерли, более живых, которые живут доселе. Еккл 4:2

Дело в том, что ни «суета», ни «тщета» не передают того смысла, которым в оригинале обладает «хавэл». Это — если дать развёрнутое определение — пар изо рта в морозный день. Нечто, чему невозможно представить более полное исчезновение. Тщета хранит в себе след усилия, который может оставаться в памяти. Хавэл — исчезновение, растворение в небытии, как пар на холоду.

Таков итог наших усилий. В том числе и тех, что описаны в 2:4—9 {посадил себе виноградники... сделал себе водоёмы...). Слово «хавэл» не несёт в себе оценочной категории и как бы бесстрастно. И вот все исчезнет, как исчезнет само исчезновение.

Французский философ Анре Неер, обратившись к этимологии этого слова, открыл спектр неожиданных ассоциаций, своеобразно обогативших тему исчезновения. Исследователи Библии и до него уже подметили то обстоятельство, что «хавэл» и «Авель» на древнееврейском пишутся одинаково. Впереди придыхательный звук, напоминающий украинское «г», так что совпадают и произношения.

Авель, второй сын Адама и Евы, пастух, что подталкивает к догадке о склонности к созерцательности и размышлениям. Выпустив стадо на пастьбу, можно лечь, раскинув руки, и смотреть в небо. Этимология имени Каин тоже интересна. Смысловой перевод: приобрести. Приобрела я человека от Господа, — сказала Ева, родив. Сцена убийства Авеля Каином, потрясающая по лаконизму и силе изложения, производит неизбывное впечатление на всякого, кто читал ее, поэтому нет  смысла ее воспроизводить.

— Где Авель, брат твой?

— Разве я сторож брату моему?  Быт 4:9

Возможно, он и не осознал до конца, что натворил, ведь это было первоубийство, доселе смерть не являла еще лика своего на земле.

Каин — приобретение, Авель (Гавел, Хавел) — исчезновение. Это чистое дитя созерцания исчезло, не оставив потомства. Хавел (Авель) растворился, как дыхание на ветру. Каин, проклятый, гонимый, продолжает жить, приобретать. Строить города, учреждать ремесла. Этим он напоминает Когелета в период, когда тот увлекался материальным созиданием (...виноградники... водоёмы...). В знаменитой строфе, только что упомянутой (2:4—9), находим глагол «канити» (приобрёл себе), однокорневой с Каином, и это даёт возможность Нееру созидательную деятельность Когелета назвать «каинизмом». «Фаустовская жажда наслаждения и безудержная страсть к обладанию».

Внуки Каина — один стал отцом всех живущих в шатрах скотоводов (Быт 4:20), другой — всех играющих на гуслях и свирели (Быт 4:21),  третий — ковачом всех орудий из меди и железа (Быт 4:22 ). Они унаследовали тягу к созданию и творчеству. Потомки их размножились и расселились по земле. И — что же? Потоп смыл их города и унёс в мутных волнах их самих. Мировая катастрофа уничтожила Каиново человечество и Каинову цивилизацию. (Научное толкование этого эпизода, который сейчас, вероятно, назвали бы экологическим бедствием и среди причин в равной степени выставили бы как природные, так и нравственные факторы, в данном контексте приводить нет необходимости.) И все их деяния в одночасье превратились в — хавэл. В пар изо рта. Они исчезли, не оставив следа, как тихий пастух Авель.

Спаслось семейство Ноя. Ной потомок Шета (Сифа), третьего сына Адама и Евы. Когда он родился, Ева произнесла: Бог положил мне другое семя вместо Авеля...(Быт 4:25)  ...Голос крови брата твоего вопиет ко Мне от земли (Быт 4:10), — сказано было на месте убийства. (В подлиннике — кровей брата, и это можно понимать так, что вопиет и кровь неродившихся потомков.) Теперь мать воспринимает рождение сына как восстановление семени. Голос крови, вопиющий из-под земли, был услышан. Авель — исчезновение. Шет — восстановление.

Ныне на земле живёт Шетово человечество. Все мы потомки Шета; мы от одного предка (если даже забыть о прародителях Адаме и Еве). Противоток идей: «исчезновение — восстановление» (от хавэл к «услышанию» голоса вопиющего) — философский стержень поэмы «Екклесиаст».

Тема насильственной смерти в ней не фигурирует (разве что в общем контексте темы зла).

Иллюстрации Эрнста Неизвестного