Автор: | 22. мая 2020

Александр Александрович Тимофеевский. Публицист и искусствовед. Сын поэта и сценариста Александра Павловича Тимофеевского был внутренним критиком газеты “Коммерсантъ” в годы её расцвета. Его называли идеологом ежедневного выпуска "Коммерсанта" и одним из создателей постсоветского языка российской журналистики. Кроме того, он был одним из создателей газет "Консерватор" и “Русский телеграф” и шеф-редактором журнала “Русская жизнь”. Тимофеевский писал критические статьи и эссе, публиковался в журналах “Искусство кино”, “Столица”, “Сноб” и российском Playboy, газете “Известия”. Интернет-журнал OpenSpace называл его человеком, без которого "непредставима культурная жизнь Москвы". "Единственное, чего я хочу, это читать тексты людей, знающих русский язык, – цитировал его автор "Оупенспейса" Максим Семеляк. – Это моё постоянное желание, и оно с каждым годом все меньше и меньше удовлетворяется. Открываешь статью, и в нее невозможно вникнуть, нет образов, читать не хочется". В 2017 году вышел сборник его работ "Весна Средневековья", в который вошли его статьи о кино и политике, написанные с 1988 по 2004 год.



Душа Эдички при пере­ходе в сумерки

Когда в самом конце семи­де­сятых годов в Союзе появился роман Лимо­нова «Это я – Эдичка», среди чита­ющей «тамиздат» московско-ленин­град­ской интел­ли­генции разра­зился скандал. Автор мог торже­ство­вать: это несо­мненно входило в его планы. Во все времена и во всех сооб­ще­ствах скандал возни­кает по одной причине: из-за нару­шения господ­ству­ющей типовой морали или норма­тивной эсте­тики (что, в общем, одно и то же). Типовая мораль той отно­си­тельно продви­нутой и очень узкой части интел­ли­генции, которая имела доступ к «Эдичке», была оскорб­лена по крайней мере трижды, Прежде всего, в романе была оскорб­лена «амери­кан­ская мечта», волей-неволей владевшая умами людей времени разви­того соци­а­лизма. Миф о том, что только у нас нам плохо, а там, за морем, заме­ча­тельно, что только у нас все чахнут, а там расцве­тают розами, миф этот при всей своей восхи­ти­тельной наив­ности был довольно стойким, в первую очередь потому, что стойкой была система. Ни о каких пере­менах (разве что к худшему) тогда, разу­ме­ется, никто из чита­телей Лимо­нова не помышлял. Все были свято убеж­дены, что совет­ская власть срос­лась с нами навеки, как трусы с телом амазонки. На этом свете «амери­кан­ская мечта» была последним прибе­жищем, иллю­зией драго­ценной и бережно хранимой. Лимонов разрушал ее демон­стра­тивно и беспо­щадно. Удар оказался настолько болез­ненным, что об этом пред­по­чи­тали впрямую не гово­рить. Охотнее обсуж­да­лось другое – то, что задело меньше, но чем можно было возму­щаться более комфортабельно.

Вкупе с «амери­кан­ской мечтой» в романе «Это я – Эдичка» были пору­ганы те, кто, на взгляд Лимо­нова, эту мечту’ насаждал в Союзе, – дисси­денты-право­за­щит­ники во главе с Саха­ровым-Солже­ни­цыным. И дисси­дентов-право­за­щит­ников, и Саха­рова-Солже­ни­цына Лимонов писал через мысленный дефис, не видя между ними никакой разницы. По большей части не видела этой разницы и публика, читавшая в те годы «Эдичку». Ее возму­тило не содер­жание претензий, вполне идиот­ских (кто, где, когда и каким образом насаждал у нас «амери­кан­скую мечту»?), а само их наличие, не говоря уж о форме – матерной, преиму­ще­ственно, – в которой они были высказаны.
Но не одним только дисси­дентам сопут­ство­вали в романе матерные выра­жения. Они плотно окру­жали любовь «Эдички», ставшую третьей и главной темой разра­зив­ше­гося скан­дала. Собственно, это отно­сится всего лишь к одной главе романа, с него­до­ва­нием отвер­гав­шейся и, как всегда в таких случаях бывает, зачи­танной до дыр. В злосчастной главе во всех физио­ло­ги­че­ских подроб­но­стях живо­пи­са­лись объятия героя с негром-уголов­ником на забро­шенном нью-йорк­ском пустыре. Главу обсуж­дали и осуж­дали, багровея от возму­щения, хотя сами по себе гомо­сек­су­альные объятия вряд ли могли кого-то пора­зить. В кругах первых чита­телей «Эдички», тесно связанных с богемой, такого рода объятия были столь же распро­стра­нены, сколь сейчас, и не то что бы очень скрываемы.
На самом деле возму­тили не объятия, а кому и как они оказа­лись распах­нуты. Оскорб­лена была не нрав­ствен­ность, а нечто другое, за нрав­ствен­ность выда­ва­емое, нару­шена не типовая мораль, а норма­тивная эсте­тика (что только дока­зало их прин­ци­пи­альную близость). Всех, наверное бы, устроило, случись любовь не с бандит­ским негром, а с балетным амуром, не на забро­шенном пустыре, а в забро­шенном замке со следами упадка, не настолько, впрочем, силь­ными, чтоб там не нашлось немножко «буля» или хотя бы геор­ги­ан­ской мебели.
Отно­си­тельная для русского романа эсте­ти­че­ская новизна «Эдички» глухо игно­ри­ро­ва­лась его оппо­нен­тами, потря­сён­ными моральным обликом Лимо­нова. Но эта же эсте­ти­че­ская новизна приоб­рела абсо­лютное значение в глазах его поклон­ников, более или менее равно­душных к любым моральным обликам и поли­ти­че­ским инвек­тивам. Так на интел­ли­гент­ских кухнях конца семи­де­сятых – начала вось­ми­де­сятых годов вокруг романа «Это я – Эдичка» вызревал конфликт, кото­рому суждено было выйти далеко за пределы простых вкусовых пред­по­чтений. Не имея тогда никаких шансов даже эхом отклик­нуться на стра­ницах печати, он отра­зился там лишь спустя много лет в виде явно запоз­далой и уже почти пара­но­и­дальной дискуссии между «шести­де­сят­ни­ками» и «вось­ми­де­растами». Инте­ресно, что роман «Это я – Эдичка» оказался в ней прак­ти­чески не задей­ствован, в одно­часье мифо­ло­ги­зи­ро­ванный и впослед­ствии благо­по­лучно забытый. Лимонов как будто и сам напра­ши­вался на мифо­ло­ги­зацию. В русской лите­ра­турной традиции нет такого произ­ве­дения, где бы личность героя столь декла­ра­тивно соот­вет­ство­вала личности автора. Кажется, что Эдичка абсо­лютно равен «Эдичке», и недаром в лите­ра­турных кругах его иначе не именуют.
В этом соот­вет­ствии Лимонов так умело непо­сред­ствен и вызы­вающе подробен, что невольно начи­наешь во всем сомне­ваться, подо­зревая лите­ра­турную игру там, где она просто­душно отсут­ствует. Против лите­ра­турной игры говорит вроде бы все. Ну хотя бы то, что боль­шин­ство произ­ве­дений, напи­санных после «Эдички», – и «Дневник Неудач­ника», и «Подро­сток Савенко», и «Молодой негодяй», и многие рассказы – варьи­руют одни и те же авто­био­гра­фи­че­ские мотивы, одну и ту же испо­ве­дальную инто­нацию, только с куда меньшим успехом, чем это было в первый раз. Но при всей видимой безыс­кус­ности лимо­нов­ского пози­ро­вания перед зеркалом в нем отра­жа­ется образ, созданный исклю­чи­тельным мастером деланья имиджей, как бы случайно выстра­и­ва­ется судьба, до тошноты литературная.
Лимонов родился в Харь­кове в конце войны. Начав простым рабочим, он… К такой сухой биогра­фи­че­ской справке никак не сводится то, что под пером Лимо­нова, сохраняя всю ощутимую обыден­ность, приоб­ре­тает масштаб и поступь легенды. Герой восстал из самой черноты, из самой глубины – со дна моря народ­ного – и прошёл через ряд черных испы­таний: черное блатное детство, черную грязную работу, черную москов­скую богему, шитье черных бархатных штанов, черную зависть лите­ра­турной клики, черного негра из черной нью-йорк­ской ночи и т. д. Но в черной агрессии обсту­пив­шего черного мира есть нечто стабильно белое: белый бледный Эдичка в дивном белом костюме, в свер­ка­ющих брюках, до Страш­ного Суда обле­пивших его нежную белую попку. Ее отто­пы­рен­ности, как известно, зави­до­вала сама Эдич­кина жена – белая прекрасная Елена.

В этом мире Елена – то белая, то черная – един­ственная точка пере­се­чения, где заданные световые поляр­ности на мгно­вение сходятся, чтобы навеки разой­тись. Черно-белую Эдич­кину судьбу опре­де­ляет сюжет сказки о Золушке, разви­ва­ю­щийся по спирали: новый круг сооб­щает новое каче­ство. В первом круге уже упомя­нутая Елена высту­пает не столько в роли прин­цессы, сколько в роли принца. Бедной харь­ков­ской Золушкой приез­жает Лимонов в Москву – шьёт для заказ­чиков штаны и заодно себе – на бал; ан глядь, он уже знаме­нитый поэт, женат на профес­сор­ской дочке Елене и танцует с ней на вечном празд­нике жизни, устро­енном в семи­де­сятые годы вене­су­эль­ским послом Бурелли.
Кончен пир, умолкли хоры, опорож­нены амфоры – супруги в Америке-разлуч­нице, надру­гав­шейся над всеми сказоч­ными зако­нами. И праг­ма­тичный принц уходит от своей Золушки к крас­но­шеим абори­генам потому только, что они могут платить. Остав­ленная Золушка-поэт моет в Нью-Йорке посуду, пребывая в воспо­ми­на­ниях о Бурел- ли и невоз­мож­ности поде­литься ими с абори­ге­нами – по незнанию языка. Время от времени она отправ­ля­ется за принцем, ища его среди крепких черных парней манх­эт­тен­ского дна. Зассанный подъезд – невольный приют своей любви – Эдичка-Золушка честно прини­мает за дворец – это не моя фантазия, это фантазия героев, описанная в романе. Но за обольще­нием следует разо­ча­ро­вание, и всякий раз Эдичка сухо конста­ти­рует: не тот. Тем оказы­ва­ется, как и поло­жено, все-таки не нищий, а милли­онер: к нему Золушка пристра­и­ва­ется пусть не прин­цессой, но мажор­домом. Так закон­чился круг второй.
Но тикают часы, весна сменяет одна другую, розо­веет небо, меня­ются названья городов – и новый круг уже в Париже. А годы не те, и не те желанья, и не так манит голо­во­кру­жи­тельная партия, как тихая спокойная жизнь под сенью Закона. Новый принц уже не женщина и даже не мужчина, а коллек­тивный соборный орган. В роли голо­во­кру­жи­тельной партии высту­пает комму­ни­сти­че­ская партия: с помощью ФКП Лимонов полу­чает вожде­ленное фран­цуз­ское гражданство.
Педан­тично докла­дывая о новом круге в своей прозе или статьях, скажем лучше, в свиде­тель­ском тексте, Лимонов описы­вает события, разви­ва­ю­щиеся по одной и той же неумо­лимой логике: изна­чальная чест­ность – стра­дания-мытар­ства – вожде­ленная награда. И уже неважно, то ли он сам мифо­ло­ги­зи­рует простран­ство, то ли жизнь у него такая. Важно, что всякий, попа­да­ющий в поле его зрения, начи­нает функ­ци­о­ни­ро­вать по законам персо­нажа, стано­вясь лите­ра­турным героем с лите­ра­турной судьбой. И вполне житей­ская история его бывшей супруги выглядит сочи­нённым эпилогом к «Эдичке»: отстрадав своё за невер­ность, так и не сделав­шись знаме­нитой нью-йорк­ской фото­мо­делью, она нашла успо­ко­ение в Вечном городе, став графиней Щаповой де Карли и автором романа «Это я – Елена».
Особен­ности лимо­нов­ского мифо­твор­че­ства живо обсуж­да­ются сейчас, когда он, видимо, пошёл по четвёр­тому кругу, решив­шись хотя бы духовно вернуться на родину своими статьями в «Совет­ской России». Поменяв ФКП на РКП, он заде­лался любимым автором газеты, выступая на протя­жении послед­него года с регу­ляр­но­стью посто­ян­ного обозре­ва­теля. Но если б под статьями не было подписи Лимо­нова, то об автор­стве мудрено было б дога­даться. Прав Брод­ский – зло, особенно поли­ти­че­ское, всегда плохой стилист. Но не до такой же степени. Лёгкий на подъем Эдичка пишет в «Совет­скую Россию» с одышкой, как кирпи­чами воро­чает. Продраться сквозь его необъ­ятные газетные простыни под силу немногим цени­телям. Тяжёлый и вместе с тем исте­ричный проха­новско-бушин­ский стиль выдержан здесь с блеском лите­ра­турной верси­фи­кации. Чего стоят одни названия: «Две капли в море прозрения», «Ждут живые и павшие». Воля ваша, мысль о том, что нас разыг­ры­вают, возни­кает сама собой.
Сидя в далёком Париже, Лимонов с точно­стью снай­пера выби­рает как раз те темы, которые и без него заму­со­лены до блеска штат­ными сотруд­ни­ками газеты. Две капли в море его прозрения отно­сятся целиком на счёт Шевард­надзе. Понятно, почему местные авторы «Совет­ской России» так трепетно воспри­ни­мают бывшего мини­стра иностранных дел: это нена­висть партийцев к собственным рене­гатам, куда более острая и живая, чем к любой демо­кра­ти­че­ской Ново­двор­ской. Но что Эдичке Гекуба? Зачем он выдавил из себя две капли и бережно пронёс их через госу­дар­ственные границы? Ему что, Шевард­надзе в суп написал?
Нынешняя лимо­нов­ская публи­ци­стика вызы­вает даже не протест, не досаду и – упаси боже! – не желание с ним спорить, а одно чувство недо­умения: зачем ему все это? И, думая над самому себе заданным вопросом, отчёт­ливо пони­маешь, что у него нет другого выхода. Всегда ставя на скандал, будучи сам олице­тво­ре­нием скан­дала, он не умеет иначе само­вы­ра­жаться. Так было пятна­дцать лет назад, в пору «Эдички», так оста­лось и сегодня. Но если тогда было доста­точно одного негра, то сегодня не спасёт и целый полк. Никто и бровью не поведёт. Един­ственным способом привлечь к себе внимание, безот­казным до сих пор способом, явля­ется бушинско-проха­нов­ская инто­нация, на которую наша интел­ли­генция по-преж­нему реаги­рует, как лошадь на звук боевой трубы.
Поэтому чем грубее, чем топорнее, тем лучше. Поэтому над лимо­нов­ской статьёй «Ждут живые и павшие» гордо реет девиз: СССР не последняя империя, а много­на­ци­о­нальное госу­дар­ство. Этот набор бессмыс­ленных слов и есть звук трубы, который сам по себе, может быть, и имеет для него значение, но, дума­ется, второ­сте­пенное. Точно так же, как эсте­ти­че­ская новизна сцены с негром волно­вала его в последнюю очередь. И сейчас, и пятна­дцать лет назад для него было важно любой ценой взойти на помост и оказаться перед нами в осле­пи­тельно белом костюме с осле­пи­тельно белой душой, несущей добро и красоту. И чтобы все признали: Это он – Эдичка.
В сущности, споры, которые велись вокруг Лимо­нова на московско-ленин­град­ских кухнях конца семи­де­сятых годов, были во многом пустыми. И роман совсем не случайно выпал из даль­нейшей поле­мики «шести­де­сят­ников» и «вось­ми­де­ра­стов». По отно­шению к «Эдичке» они были одина­ково не правы – и те, кто обвинял роман в отсут­ствии мораль­ного пафоса, и те, кто ему за это апло­ди­ровал. С моральным пафосом в «Эдичке» все в полном порядке. В этом смысле роман, в своё время зачи­танный до дыр, оказался попросту непрочитанным.
В совре­менной русской лите­ра­туре трудно найти другой роман, отли­ча­ю­щийся таким прямым открытым мора­ли­за­тор­ством. Но и внутри самой книги глава «Крис» – сцена с негром на пустыре – высо­чайшая пате­ти­че­ская нота в Эдич­кином моральном реги­стре. Два люмпена, два одиноких, не нужных никому чело­века, негр и вэлферщик, сошлись на пустыре Вели­кого города, косми­чески равно­душ­ного к их отри­ну­тости. Сошлись для кровавой драки и кончили любов­ными объя­тиями, по-детски безза­щитно уснув друг на дружке. Если отбро­сить неко­торые физио­ло­ги­че­ские подроб­ности, то выйдет гимн малень­кому чело­веку, унижен­ному и оскорб­лён­ному, способный вдох­но­вить самого Короленко.
В эсте­ти­че­ском плане именно это было самой большой нова­цией: поме­щение пафоса Коро­ленко в глубоко чуждые ему обсто­я­тель­ства Жана Жене. Вряд ли кто-нибудь из «профес­си­о­нальных» писа­телей сегодня осме­лился бы на подобное. «Профес­си­о­нальный» писа­тель эпохи пост­мо­дер­низма насквозь пронизан иронией, от которой Эдичка боже­ственно свободен. Из-под его пера вышло повест­во­вание, по-своему совер­шенно уникальное: роман без автора, без того неиз­беж­ного сегодня остра­нения, которое столь же неиз­бежно зани­жает любой драма­тизм. Осво­бож­дённый драма­тизм вырвался на волю, пред­став во всей своей ошара­ши­ва­ющей непосредственности.
Много лет спустя в статье для «Совет­ской России» «Душа Иванова при пере­ходе от соци­а­лизма» он в иноска­за­тельной форме, изоб­ражая некого соби­ра­тель­ного, живу­щего в стране Советов малень­кого чело­века, попро­бует достичь того же драма­тизма, того же накала, но надутый пустотой шарик лопнет, повиснув тряпочкой. Публи­ци­стика Лимо­нова куда хуже его романа не потому вовсе, что идеи у него плохие – никаких идей там вообще нет, а потому только, что, выражая себя иноска­за­тельно, он беспо­во­ротно проиг­ры­вает. Подлинное стра­дание стано­вится фаль­шивым. И, испы­тывая чувство мучи­тельной нелов­кости, хочется спро­сить: зачем ходить кругами? За взвин­чен­ными общими местами лимо­нов­ской публи­ци­стики смутно угады­ва­ется личное и важное – то, что толк­нуло Эдичку в его «четвёртый круг», в Россию. Этой Россией недаром стала «Совет­ская Россия». Лимонов хочет вернуться не куда-нибудь, а туда, где был молод, счастлив и любим Еленой. А это была именно совет­ская Россия, и никакой другой она не могла быть, и никакой другой не должна быть вовеки. Для Эдички, не склон­ного к остра­нению и праздным поискам утра­чен­ного времени, прошлое суще­ствует в реаль­ности, как бы где-то застывшее, и ценно только тем, что в любой момент его можно физи­чески ощутить и заново пере­жить. За поли­ти­че­ской рито­рикой типа «СССР не последняя империя, а много­на­ци­о­нальное госу­дар­ство» стоит менее всего поли­ти­че­ский смысл. За этой рито­рикой – мольба о пощаде да глухая нена­висть к злым дядям и тётям, к Шевар­надзе с Т. Толстой, заду­мавшим погу­бить Эдич­кино прошлое, сделавшим так, что возвра­щаться ему некуда и незачем. Играя в бушинско-проха­нов­скую рито­рику как в лучшую игру, способную привлечь к нему внимание, Лимонов выби­рает самый действенный, но чужой скандал. Выходит «охра­нение», выходит «лите­ра­тура», профес­си­о­нальное писа­тель­ство вялой публи­ци­стики, нечто прямо проти­во­по­ложное тому, что поро­дило успех «Эдички».

Тогда полу­чился заме­ча­тельный роман, напи­санный его персо­нажем, нечто подобное тому, как если б коллизии Досто­ев­ского начал изоб­ра­жать Смер­дяков. Полу­чи­лась картина плени­тельная и отвратная, но от которой русский Нью-Йорк уже неот­делим навеки. Полу­чи­лась история любви и утраты, горькой любви Эдички и Елены, самой чистой любви, расска­занной самыми гряз­ными словами. Полу­чился истошный вопль, испол­ненный послед­него отча­яния. Вопль, созы­вавший сирых и убогих на войну со всемирным заго­вором билдингов, на борьбу одно­вре­менно с Кремлем и Белым домом, на барри­кады, где Эдичка – весь в белом, а перед ним мир – весь в черном.
Так и застыл он в этой позе на барри­кадах, застыл на деся­ти­летия, а бархатные штаны, сшитые еще в Москве, тем временем вытер­лись и вышли из моды, а белый костюм обвис и не обтя­ги­вает уже самой отто­пы­ренной в мире попки. И строчит Эдичка статьи в газету «Совет­ская Россия», описывая то увиденный по теле­ви­зору «помпезный военный парад» в Вашинг­тоне, где «много тысяч мяси­стых молодцов в маски­ро­вочных пятни­стых хаки», то «появив­шихся в совет­ской жизни спор­тив­ного вида молод­чиков-рэке­тиров». Описы­вает плюра­ли­сти­чески и грустно, жалуясь одно­вре­менно и на амери­кан­скую, и на совет­скую угрозу. Жалуясь един­ственно на то, что угрозы больше нет, – и суждено ему отныне щупать «много тысяч мяси­стых», лишь водя рукой по экрану теле­ви­зора. Жалуясь, как некогда в романе, крича криком и пере­ходя на шёпот, только еще отча­яннее, еще беспо­мощнее, потому что в неот­вра­тимо насту­па­ющей старости, в ночи, сменя­ющей сумерки, даже он, белый, станет черным. Жалуясь уже вполне беско­рыстно, как Золушка, давно не ждущая принца, истоп­тавшая все свои хрустальные башмачки.

1991