Автор: | 24. мая 2020



«Зло, особенно поли­ти­че­ское, всегда плохой стилист»

Стихо­тво­рения Иосифа Брод­ского во все времена зани­мали умы дума­ющих людей по всему миру, сегодня его поэзия также акту­альна, как и много лет назад
В это воскре­сенье, 24 мая, во всем мире отме­чают 80-летие со дня рождения Иосифа Брод­ского, вели­кого клас­сика русской лите­ра­туры, Нобе­лев­ского лауреата и просто чело­века неве­ро­ятной харизмы.

 

Почему лите­ра­тура не должна гово­рить на «языке народа» и как хорошие книги защи­щают от пропа­ганды – эти размыш­ления из Нобе­лев­ской речи поэта акту­альны всегда, но сегодня – особенно.
А его стихо­тво­рение стало «гимном» само­изо­ляции «Не выходи из комнаты, не совершай ошибку».

 

 

Избранные места из Нобе­лев­ской речи Иосифа Бродского

…Если искус­ство чему-то и учит (и худож­ника – в первую голову), то именно част­ности чело­ве­че­ского суще­ство­вания. Будучи наиболее древней – и наиболее буквальной – формой част­ного пред­при­ни­ма­тель­ства, оно вольно или невольно поощ­ряет в чело­веке именно его ощущение инди­ви­ду­аль­ности, уникаль­ности, отдель­ности – превращая его из обще­ствен­ного живот­ного в личность.

Многое можно разде­лить: хлеб, ложе, убеж­дения, возлюб­ленную – но не стихо­тво­рение, скажем, Райнера Марии Рильке.

Произ­ве­дения искус­ства, лите­ра­туры в особен­ности и стихо­тво­рение в част­ности обра­ща­ются к чело­веку тет-а-тет, вступая с ним в прямые, без посред­ников, отно­шения. За это-то и недо­люб­ли­вают искус­ство вообще, лите­ра­туру в особен­ности и поэзию в част­ности ревни­тели всеоб­щего блага, пове­ли­тели масс, глашатаи исто­ри­че­ской необ­хо­ди­мости. Ибо там, где прошло искус­ство, где прочи­тано стихо­тво­рение, они обна­ру­жи­вают на месте ожида­е­мого согласия и едино­душия — равно­душие и разно­го­лосие, на месте реши­мости к действию — невни­мание и брезгливость.
Иными словами,

в нолики, кото­рыми ревни­тели общего блага и пове­ли­тели масс норовят опери­ро­вать, искус­ство вписы­вает «точку-точку-запятую с минусом», превращая каждый нолик в пусть не всегда привле­ка­тельную, но чело­ве­че­скую рожицу.

…Великий Бара­тын­ский, говоря о своей Музе, охарак­те­ри­зовал ее как обла­да­ющую «лица необщим выра­же­ньем». В приоб­ре­тении этого необ­щего выра­жения и состоит, видимо, смысл инди­ви­ду­аль­ного суще­ство­вания, ибо к необщ­ности этой мы подго­тов­лены уже как бы гене­ти­чески. Неза­ви­симо от того, явля­ется человек писа­телем или чита­телем, задача его состоит в том, чтобы прожить свою собственную, а не навя­занную или пред­пи­санную извне, даже самым благо­родным образом выгля­дящую жизнь.
Ибо она у каждого из нас только одна, и мы хорошо знаем, чем все это конча­ется. Было бы досадно израс­хо­до­вать этот един­ственный шанс на повто­рение чужой внеш­ности, чужого опыта, на тавто­логию — тем более обидно, что глашатаи исто­ри­че­ской необ­хо­ди­мости, по чьему наущению человек на тавто­логию эту готов согла­ситься, в гроб с ним вместе не лягут и спасибо не скажут.
…Язык и, дума­ется, лите­ра­тура – вещи более древние, неиз­бежные, долго­вечные, чем любая форма обще­ственной орга­ни­зации. Него­до­вание, ирония или безраз­личие, выра­жа­емое лите­ра­турой по отно­шению к госу­дар­ству, есть, по суще­ству, реакция посто­ян­ного, лучше сказать — беско­неч­ного, по отно­шению к времен­ному, ограниченному.

По крайней мере, до тех пор, пока госу­дар­ство позво­ляет себе вмеши­ваться в дела лите­ра­туры, лите­ра­тура имеет право вмеши­ваться в дела государства.

Поли­ти­че­ская система, форма обще­ствен­ного устрой­ства, как всякая система вообще, есть, по опре­де­лению, форма прошед­шего времени, пыта­ю­щаяся навя­зать себя насто­я­щему (а зача­стую и буду­щему), и человек, чья профессия язык, – последний, кто может позво­лить себе поза­быть об этом. Подлинной опас­но­стью для писа­теля явля­ется не только возмож­ность (часто реаль­ность) пресле­до­ваний со стороны госу­дар­ства, сколько возмож­ность оказаться загип­но­ти­зи­ро­ванным его, госу­дар­ства, монстру­оз­ными или претер­пе­ва­ю­щими изме­нения к лучшему – но всегда времен­ными – очертаниями.
…Фило­софия госу­дар­ства, его этика, не говоря уже о его эсте­тике – всегда «вчера»; язык, лите­ра­тура – всегда «сегодня» и часто — особенно в случае орто­док­саль­ности той или иной системы – даже и «завтра».

Одна из заслуг лите­ра­туры и состоит в том, что она помо­гает чело­веку уточ­нить время его существования,

отли­чить себя в толпе как пред­ше­ствен­ников, так и себе подобных, избе­жать тавто­логии, то есть участи, известной иначе под почётным назва­нием «жертвы истории».
…На сего­дняшний день чрез­вы­чайно распро­стра­нено утвер­ждение, будто писа­тель, поэт в особен­ности, должен поль­зо­ваться в своих произ­ве­де­ниях языком улицы, языком толпы. При всей своей кажу­щейся демо­кра­тич­ности и осяза­емых прак­ти­че­ских выгодах для писа­теля, утвер­ждение это вздорно и пред­став­ляет собой попытку подчи­нить искус­ство, в данном случае лите­ра­туру, истории.

Только если мы решили, что «сапи­енсу» пора оста­но­виться в своём развитии, лите­ра­туре следует гово­рить на языке народа. В противном случае народу следует гово­рить на языке литературы.

Всякая новая эсте­ти­че­ская реаль­ность уточ­няет для чело­века реаль­ность этиче­скую. Ибо эсте­тика – мать этики; понятие «хорошо» и «плохо» — понятия прежде всего эсте­ти­че­ские, пред­ва­ря­ющие кате­гории «добра» и «зла». В этике не «все позво­лено» потому, что в эсте­тике не «все позво­лено», потому что коли­че­ство цветов в спектре огра­ни­чено. Несмыш­лёный младенец, с плачем отвер­га­ющий незна­комца или, наоборот, тяну­щийся к нему, отвер­гает его или тянется к нему, инстинк­тивно совершая выбор эсте­ти­че­ский, а не нравственный.
…Эсте­ти­че­ский выбор всегда инди­ви­дуален, и эсте­ти­че­ское пере­жи­вание — всегда пере­жи­вание частное. Всякая новая эсте­ти­че­ская реаль­ность делает чело­века, ее пере­жи­ва­ю­щего, лицом еще более частным, и част­ность эта, обре­та­ющая порою форму лите­ра­тур­ного (или какого-либо другого) вкуса, уже сама по себе может оказаться если не гаран­тией, то хотя бы формой защиты от пора­бо­щения. Ибо человек со вкусом, в част­ности лите­ра­турным, менее воспри­имчив к повторам и ритми­че­ским закли­на­ниям, свой­ственным любой форме поли­ти­че­ской демагогии.

Дело не столько в том, что добро­де­тель не явля­ется гаран­тией шедевра, сколько в том, что зло, особенно поли­ти­че­ское, всегда плохой стилист.

Чем богаче эсте­ти­че­ский опыт инди­ви­дуума, чем твёрже его вкус, тем чётче его нрав­ственный выбор, тем он свободнее – хотя, возможно, и не счастливее.
…В истории нашего вида, в истории «сапи­енса», книга – феномен антро­по­ло­ги­че­ский, анало­гичный по сути изоб­ре­тению колеса. Возникшая для того, чтоб дать нам пред­став­ление не столько о наших истоках, сколько о том, на что «сапиенс» этот способен, книга явля­ется сред­ством пере­ме­щения в простран­стве опыта со скоро­стью пере­во­ра­чи­ва­емой стра­ницы. Пере­ме­щение это, в свою очередь, как всякое пере­ме­щение, обора­чи­ва­ется бегством от общего знаме­на­теля, от попытки навя­зать знаме­на­теля этого черту, не подни­мав­шуюся ранее выше пояса, нашему сердцу, нашему сознанию, нашему воображению.
Бегство это — бегство в сторону необ­щего выра­жения лица, в сторону числи­теля, в сторону личности, в сторону част­ности. По чьему бы образу и подобию мы не были созданы, нас уже пять милли­ардов, и

другого буду­щего, кроме очер­чен­ного искус­ством, у чело­века нет. В проти­во­по­ложном случае нас ожидает прошлое — прежде всего, поли­ти­че­ское, со всеми его массо­выми поли­цей­скими прелестями.

…Во всяком случае, поло­жение, при котором искус­ство вообще и лите­ра­тура в част­ности явля­ется досто­я­нием (преро­га­тивой) мень­шин­ства, пред­став­ля­ется мне нездо­ровым и угрожающим.
Я не призываю к замене госу­дар­ства библио­текой – хотя мысль эта неод­но­кратно меня посе­щала – но я не сомне­ваюсь, что выбирай мы наших власти­телей на осно­вании их чита­тель­ского опыта, а не на осно­вании их поли­ти­че­ских программ, на земле было бы меньше горя.
Мне дума­ется, что потен­ци­аль­ного власти­теля наших судеб следо­вало бы спра­ши­вать прежде всего не о том, как он пред­став­ляет себе курс иностранной поли­тики, а о том, как он отно­сится к Стен­далю, Диккенсу, Досто­ев­скому. Хотя бы уже по одному тому, что насущным хлебом лите­ра­туры явля­ется именно чело­ве­че­ское разно­об­разие и безоб­разие, она, лите­ра­тура, оказы­ва­ется надёжным проти­во­ядием от каких бы то ни было – известных и будущих – попыток тоталь­ного, массо­вого подхода к решению проблем чело­ве­че­ского существования.
Как система нрав­ствен­ного, по крайней мере, стра­хо­вания, она куда более эффек­тивна, нежели та или иная система веро­ваний или фило­соф­ская доктрина.
Потому что не может быть законов, защи­ща­ющих нас от самих себя, ни один уголовный кодекс не преду­смат­ри­вает нака­заний за преступ­ления против лите­ра­туры. И среди преступ­лений этих наиболее тяжким явля­ется не цензурные огра­ни­чения и т. п., не предание книг костру.

Суще­ствует преступ­ление более тяжкое – прене­бре­жение книгами, их не-чтение. За преступ­ление это человек распла­чи­ва­ется всей своей жизнью: если же преступ­ление это совер­шает нация — она платит за это своей историей.

Живя в той стране, в которой я живу, я первый готов был бы пове­рить, что суще­ствует некая пропорция между мате­ри­альным благо­по­лу­чием чело­века и его лите­ра­турным неве­же­ством; удер­жи­вает от этого меня, однако, история страны, в которой я родился и вырос. Ибо сведённая к причинно-след­ствен­ному мини­муму, к грубой формуле, русская трагедия — это именно трагедия обще­ства, лите­ра­тура в котором оказа­лась преро­га­тивой мень­шин­ства: знаме­нитой русской интеллигенции.
Мне не хочется распро­стра­няться на эту тему, не хочется омра­чать этот вечер мыслями о десятках милли­онов чело­ве­че­ских жизней, загуб­ленных милли­о­нами же, – ибо то, что проис­хо­дило в России в первой поло­вине XX века, проис­хо­дило до внед­рения авто­ма­ти­че­ского стрел­ко­вого оружия – во имя торже­ства поли­ти­че­ской доктрины, несо­сто­я­тель­ность которой уже в том и состоит, что она требует чело­ве­че­ских жертв для своего осуществ­ления. Скажу только, что – не по опыту, увы, а только теоре­ти­чески – я полагаю, что

для чело­века, начи­тав­ше­гося Диккенса, выстре­лить в себе подоб­ного во имя какой бы то ни было идеи затруд­ни­тельнее, чем для чело­века, Диккенса не читавшего.

И я говорю именно о чтении Диккенса, Стен­даля, Досто­ев­ского, Флобера, Баль­зака, Мелвилла и т.д., т.е. лите­ра­туры, а не о грамот­ности, не об обра­зо­вании. Грамотный-то, обра­зо­ванный-то человек вполне может, тот или иной поли­ти­че­ский трактат прочтя, убить себе подоб­ного и даже испы­тать при этом восторг убеждения.
Ленин был грамотен, Сталин был грамотен, Гитлер тоже; Мао Цзэдун, так тот даже стихи писал; список их жертв, тем не менее, далеко превы­шает список ими прочитанного.

© The Nobel Foundation. 1987