Автор: | 28. мая 2020

Марина Коренева – литературовед, лингвист, переводчик. Кандидат филологических наук. Научный сотрудник Института русской литературы. Автор статей по истории русско–немецких культурных связей. В ее переводе вышли «Гертруд» Г. Гессе, «Веселая наука» Ф. Ницше, «Записки Мальте Лауридса Бригге» Р. М. Рильке, , а также произведения Хильдегард ван Бинген, Г. Броха, Э. Т. А. Гофмана, Г. Гофмансталя, Г. Гауптмана, Ф. Кафки, Г. Келлера, Я. Ленца, А. Малер, М. Ринке, М. Фляйсер, П. Хандке, А. Шницлера, М. Энде, и др. Награждена Государственной премией Республики Австрия за переводческую деятельность. Заместитель директора Института русской литературы (Пушкинский дом) РАН.


 


Рождение театра Мейерхольда
из духа романтизма

Только тот, кто несёт в себе хаос, может родить танцу­ющую звезду.
                                                                   Ф. Ницше

Огово­римся сразу: название статьи не есть игра фило­ло­ги­че­ского вооб­ра­жения. Оно лишь отра­жает попытку очер­тить контуры некоего сюжета, входя­щего в более обширную тему «Мейер­хольд и немецкая куль­тура , из которой в данном случае выби­ра­ется два ключевых явления – немецкий роман­тизм и фило­софия Ницше, сыгравших нема­ло­важную роль в судьбе того куль­тур­ного фено­мена, который принято назы­вать «театр Мейер­хольда». Сюжет этот пред­став­ляет несо­мненный интерес не только как факт твор­че­ской биографии извест­ного режис­сёра, зани­ма­ю­щего особое место в истории театра. Он инте­ресен и как факт непре­кра­ща­ю­ще­гося взаи­мо­дей­ствия разных культур, в данном случае немецкой и русской, свиде­тель­ство суще­ство­вания некоего единого куль­тур­ного простран­ства, которое живёт по своим причуд­ливым внут­ренним законам, не подвластным подчас внешним обсто­я­тель­ствам. В этом смысле сама фигура Мейер­хольда являет собою некий символ такого непре­кра­ща­ю­ще­гося взаи­мо­дей­ствия. Немец по проис­хож­дению, выросший в проте­стант­ской семье, где гово­рили по-немецки, немец, пере­шедший в 1895 году в право­славие и сменивший имя Карл Теодор Казимир Мейер­гольд на Всеволод Мейер­хольд (Всеволод – в честь люби­мого писа­теля Гаршина), немец, всю свою созна­тельную жизнь демон­стри­ро­вавший скорее непри­яз­ненное отно­шение к своим сооте­че­ствен­никам с их пресло­вутой «Gemütlichkeit»* и особым «остро­умием», которые он, Мейер­хольд, называл «немецкой патокой», немец, считавший свой народ хотя и «умным», прино­сящим в ряде обла­стей огромную пользу, но совер­шенно «непри­годным» к искус­ству, – он, тем не менее, был связан с этой куль­турой проч­ными узами, и связь эта просле­жи­ва­ется на протя­жении всей твор­че­ской жизни режис­сёра. Даже беглого, поверх­ност­ного знаком­ства с насле­дием Мейер­хольда доста­точно, чтобы убедиться в этом. С самого начала своей теат­ральной деятель­ности он пристально следит за разви­тием теат­раль­ного искус­ства Германии, чутко улав­ливая в нем новые веяния и неиз­менно откли­каясь на важнейшие события жизни немец­кого театра. Собственно поиск новых методов начи­на­ется у него с жёсткой критики мейнин­гем­ской теат­ральной системы, сложив­шейся в конце 70—90 гг. XIX в., и, в какой-то мере, воспри­нятой театром Стани­слав­ского, от кото­рого Мейер­хольд ушёл, взяв себе пона­чалу в «союз­ники» Георга Фукса – немец­кого режис­сёра, в твор­че­ском диалоге с которым рожда­лись идеи «услов­ного» театра Мейер­хольда. О посто­янной, непре­ры­ва­ю­щейся связи с немецкой куль­турой свиде­тель­ствует и сцено­графия Мейер­хольда. «Немецкая тема» здесь сквозная, начиная от ранних поста­новок Гауп­т­мана (первая само­сто­я­тельная инсце­ни­ровка пьесы Гауп­т­мана «Геншель» была выпол­нена Мейер­хольдом в 1902 г.), и кончая пьесой Ю. Германа «Вступ­ление», постав­ленной Мейер­хольдом в 1933 году. По свиде­тель­ству очевидцев она вызвала «бурную» реакцию немецких дипло­матов, усмот­ревших в самой пьесе, расска­зы­ва­ющей о тяжёлом поло­жении немецкой интел­ли­генции, вынуж­денной эмигри­ро­вать из Германии (разу­ме­ется, в совет­скую Россию), оскорб­ление немец­кого народа; после сцены, в которой один из персо­нажей прини­ма­ется лобзать гигант­ский бюст Гёте, а затем обра­ща­ется к нему с вопросом: «Вольф­ганг Гёте?! Что Вы так смот­рите на меня? Почему я продаю порно­гра­фи­че­ские открытки, почему я не строю домов? Почему мне не дают строить дома? Что будет дальше?» – немецкие дипло­маты с шумом поки­нули зал. (Премьера почти совпала с приходом Гитлера к власти).

В. Э. Мейер­хольд. Карлсбад, 24 августа 1934

Судя по записным книжкам Мейер­хольда и днев­никам разных лет, по его много­чис­ленным письмам к разным корре­спон­дентам, по разно­об­разным публичным выступ­ле­ниям немецкие авторы неиз­менно входили в круг его чтения, доста­точно широкий и разно­об­разный. Правда, сам Мейер­хольд с известной долей лукав­ства любил повто­рять, что он, мол, всегда читал мало и, будучи уже известным режис­сёром, в Своих выступ­ле­ниях перед моло­дыми слуша­те­лями нередко сове­товал им «не запол­нять мозги большим коли­че­ством книг». Сохра­нив­шиеся мате­риалы, однако, свиде­тель­ствуют о неиз­менном живом инте­ресе режис­сёра к немецкой лите­ра­туре, особенно «совре­менной», в которой Мейер­хольд открывал для себя НОвые имена и нередко тут же «вводил» их в куль­турный оборот. Одних он включал в репер­ту­арный план (Гауп­тман, Шницлер, Зудерман, Веде­кинд, Гофман­сталь, Ф. фон Шентан, Арно Хольц, Б. Келлер­манн и пр.), других пред­ставлял широ­кому чита­телю в своих пере­водах. Из наиболее значи­тельных пере­вод­че­ских опытов Мейер­хольда следует упомя­нуть пьесы Г. Гауп­т­мана «До восхода солнца» (1904) и «Коллега Крамптон», пьесы Ф. Веде­кинда «Придворный солист» (1906) и «Дух земли» (1907), «Акро­баты» Ф. фон Шентана. Приме­ча­тельно, что эти пере­вод­че­ские «штудии» Мейер­хольда обра­тили на себя внимание критики. Не случайно в биогра­фи­че­ской справке, поме­щённой в «Словаре сцени­че­ской деятель­ности» (издание журнала «Театр и искус­ство», вып.16, СПб., 1906 /?/), эта сторона деятель­ности отме­ча­ется особо: «М. не чужд и лите­ра­туры, перевёл с немец­кого языка брошюру Роде «Гауп­тман и Ницше» (сопе­ре­водчик А.М. Ремизов), пьесы «До восхода солнца» Г. Гаут­лиана и «Акро­баты» Ф. фон Шентана (сопе­ре­водчик Н.А. Будкевич) . Попавшая в поле зрения автора данной справки небольшая книжечка, изданная в 1902 г. по иници­а­тиве Мейер­хольда и его друга А.М. Реми­зова (и воспро­из­ве­дённая в вышедшем недавно томе – В.Э. Мейер­хольд. Наследие М. 1998), не была случайной в твор­че­ской биографии режис­сёра. Ее появ­лению пред­ше­ствовал период интен­сив­ного изучения и осмыс­ления идей и образов двух «великих» немцев, каждый из которых по-своему оказался значимым для развития русской куль­туры рубежа веков.

Обре­чённый на ницшеанство

С твор­че­ством Ницше Мейер­хольд знако­мится в конце 90-х годов. Интерес к этому немец­кому мысли­телю был вполне есте­ственным, если учесть, что именно тогда его имя вошло в моду и прак­ти­чески не сходило со страниц русской печати. Мейер­хольд, внима­тельно следящий за обзо­рами иностранной лите­ра­туры, разу­ме­ется, не мог пройти мимо этого явления совре­менной духовной жизни. Судя по записным книжкам этого периода, Ницше входит в круг чтения моло­дого Мейер­хольда, который отме­чает здесь и появ­ление «сопут­ству­ющей» лите­ра­туры о модном фило­софе. В список инте­ре­су­ющих его книг попа­дает иссле­до­вание Ани Лихтен­берже «Фило­софия Ницше», первая глава кото­рого в сокра­щённом виде была издана под назва­нием «Личность Ницше» в прило­жении к «Север­ному курьеру» в 1899 г. (от 8.11 и 15.11); в выписках из пери­о­ди­че­ской печати фикси­ру­ются отклики на смерть Ницше; позднее, среди «важных» книг упоми­на­ется сочи­нение Фёрстер-Ницше «Жизнь Ницше» (нем. издание 1897 г.), работа К.-П. Тиле «Введение в науку о религии» (нем. изд. 1899—1900 гг.), в которой Мейер­хольда привлекли главы, посвя­щённые учению Зара­ту­стры. Много­чис­ленные выписки из Ницше свиде­тель­ствуют о том, что в центре внимания Мейер­хольда на этом этапе была прежде всего книга Ницше «Так говорил Зара­ту­стра», над пере­водом которой именно в это время работал А.М. Ремизов, нахо­див­шийся с конца 1896 года в ссылке в Пензе (где он и позна­ко­мился с Мейер­хольдом). Можно пред­по­ло­жить, что именно А.М. Ремизов, который оказал, как известно, суще­ственное влияние на форми­ро­вание лите­ра­турных вкусов моло­дого Мейер­хольда, открыл для него и Гауп­т­мана, на долгое время «завла­дев­шего сердцем» начи­на­ю­щего актёра и буду­щего режиссёра.
Интерес Мейер­хольда к немец­кому драма­тургу выходил за рамки обыч­ного увле­чения. «Страст­ность», с которой он пишет о Гауп­т­мане в эти годы, говорит о том, что гауп­т­ма­нов­ский мир каким-то пора­зи­тельным образом резо­ни­ровал с внут­ренним миром Мейер­хольда. Доста­точно привести в этой связи фраг­мент письма к О.М. Мейер­хольд от 19 июля 1898 г., где Мейер­хольд пере­даёт Реми­зову, имев­шему бесцен­зурное гекто­гра­фи­че­ское издание русского пере­вода «Ткачей» Гауп­т­мана, просьбу прислать ему экзем­пляр: «Попроси его достать «Ткачи». Скажи, что я умоляю. Я тоскую по ним (тоска по болезни). Как знать, может быть, я с ума сойду, если он не достанет «Ткачи»). Не случайно впослед­ствии Ремизов, вспо­миная о Мейер­хольде этих лет, связывал его «образ» с одним из гауп­т­ма­нов­ских персо­нажей – образом мастера Генриха из «Пото­нув­шего коло­кола». В его актёр­ской интер­пре­тации суще­ственную роль сыграла упомя­нутая выше книга А. Роде «Гауп­тман и Ницше», где даётся свое­об­разная «гене­а­логия» этого персо­нажа, напрямую восхо­дящая по мысли автора к «высшему чело­веку» Ницше. Сам Мейер­хольд воспри­нимал эту пьесу Гауп­т­мана как «трагедию стра­да­ющей души»: ней отра­зи­лись, как писала И. Гринев­ская в закон­спек­ти­ро­ванной Мейер­хольдом статье «Гергард Гауп­тман и мотивы его драм» (Журнал журналов, 1898, №13—16), «черты больной души Ницше: чувство мучи­тель­ного состра­дания к людям, стыд­ливо скрытое под покровом «сверх­че­ло­ве­че­ского» индиф­фе­рен­тизма, дохо­дя­щего до край­него эгоизма и жесто­ко­сердия, уверен­ность в своём призвании, и сомнение в нем». Мейер­хольд в каком-то смысле иден­ти­фи­ци­ровал себя с этим персо­нажем, словно вместившем в себя ту идею очищения личности, о которой он тогда же говорил в одном из писем к А. П. Чехову. «Я раздра­жи­телен, придирчив, подо­зри­телен, и все считают меня непри­ятным чело­веком. А я страдаю и думаю о само­убий­стве. Пускай меня все прези­рают. Мне дорог завет Ницше «Werde der du bist». * Я открыто говорю все, что думаю. Нена­вижу ложь не с точки зрения обще­ственной морали (она сама построена на лжи), а как человек, который стре­мится к очищению собственной личности. /… / Жизнь моя пред­став­ля­ется мне продол­жи­тельным мучи­тельным кризисом какой-то страшной затяжной болезни. И я только жду и жду, когда этот кризис разре­шится так или иначе. Мне будущее не страшно, лишь бы скорее конец, какой-нибудь конец» (письмо от 18 апреля 1901 г. ). То же ощущение собственной твор­че­ской «един­ствен­ности» среди обыденных людей, враж­дебных к «разоб­ла­чению ложного в вещах», сопут­ство­вало и испол­нению роли Иоган­неса Фоке­рата в «Одиноких» Гауп­т­мана, что было сразу же отме­чено неко­то­рыми теат­раль­ными крити­ками. Одни из них ставили Мейер­хольду в упрёк неко­торую сухость игры и отсут­ствие «заду­шев­ности» (Н. Е. Эфрос Москов­ский Худо­же­ственный театр. 1898—1923. М., Пг. 1924. С. 224); другие, напротив, считали, что только с такой подчёрк­нутой «(отчуж­дён­но­стью» и можно давать этот образ из пьесы «писа­теля с закваской ницше­анца» (Новости дня. 1899. 31. 12). Создав на сцене особый тип «одиноких», который по мнению А. П. Чехова полно­стью соот­вет­ствовал духов­ному складу самого Мейер­хольда этих лет, он перенёс этот «гауп­т­ма­новско» ницше­ан­ский» комплекс и на другие теат­ральные образы.

Молодой Мейер­хольд читает «Чайку» - Чехова

Примером тому может служить его интер­пре­тация образа Треп­лева в «Чайке», в котором, как отме­чали совре­мен­ники, проис­хо­дило полное совпа­дение роли и «причёской темы» Мейер­хольда-актёра. Об интен­сив­ности не только прожи­вания этого образа как тако­вого, но и его «гауп­т­ма­нов­ской» подо­плёки, свиде­тель­ствует рассказ самого Мейер­хольда о том, как нередко его во время испол­нения этой роли охва­ты­вало непре­одо­лимое желание взять не бута­фор­ский пистолет, а насто­ящий, и застре­литься прямо на сцене – конец достойный героев Гауп­т­мана с их скрытой «жаждой смерти», «готов­но­стью к смерти» в духе Ницше. Собственно именно в этот период за Мейер­хольдом закреп­ля­ется репу­тация «ницше­анца». «Это какой-то сумбур, дикая смесь Ницше, Метер­линка и узкого либе­ра­лизма /…/ Черт знает что! Яичница с луком!», – так писал о Мейер­хольде Неми­рович-Данченко в письме О. Книппер в 1901 г., харак­те­ризуя новые увле­чения моло­дого актёра. Эта репу­тация сохра­ня­ется за ним и в даль­нейшем, когда он начи­нает зани­маться режис­сурой. Уже сам выбор пьес для нового репер­туара (а Мейер­хольд на этом этапе считал, что обнов­ление театра должно начаться именно с обнов­ления репер­туара – «Лите­ра­тура подска­зы­вает театр», писал он в 1907 г.) давал доста­точно поводов для обви­нений в ницше­ан­стве. Пшибы­шев­ский и Гамсун, Метер­линк и Веде­кинд, Шницлер и Стриндберг, Гофман­сталь и д’Ан­нунцио, все эти «новые» авторы, появив­шиеся на русской сцене рубежа веков, неза­ви­симо от того, что именно и как стави­лось, неиз­менно связы­ва­лись с «дека­дент­ством», и, есте­ственным образом, с именем Ницше. Нередко весь этот «набор» назы­вался разгне­ван­ными крити­ками «психо­па­ти­че­ским сверх­ре­пер­ту­аром». Правда при этом неко­торые из них в своих филип­пиках высту­пали не столько против Ницше, сколько против его вуль­га­ри­зации и иска­жения в пьесах его «после­до­ва­телей». Пока­за­тельна в этом смысле рецензия К. Чуков­ского на поста­новку Мейер­хольда «Вечная сказка» С. Пшибы­шев­ского в театре В.Ф. Комис­сар­жев­ской: «Вечная сказка» – это вуль­гарное пере­ло­жение улич­ного Ницше приме­ни­тельно к нравам привыч­ного роман­тизма. /…/ Не хочу ницше­ан­ства, газет­ного, улич­ного; не хочу речей Зара­ту­стры из уст г. Бравича, буду с толпой, буду с меща­нами, лишь бы не быть с этими дека­ден­тами дурного толка!” (Золотое руно, 1907. № 2. С. 102—103). История работы Мейер­хольда над симво­лист­ской драма­тур­гией и его участия в создании симво­лист­ского театра состав­ляет отдельный само­сто­я­тельный сюжет. В самом общем виде можно сказать, что в сущности, в своём стрем­лении уйти от «нату­ра­лизма» в театре, как в плане репер­туара, так и в плане сцени­че­ской поста­новки, Мейер­хольд был «обречён» на ницше­ан­ство, ибо та терри­тория, куда он вступил, уйдя из МХТ, вся нахо­ди­лась, говоря словами А. Белого, под «тенью вели­кого страстотерпца».

От «эсте­ти­че­ского гипноза» к «преодо­лению пессимизма»

Сам Мейер­хольд призна­вался, что сопри­кос­но­вение с новой драмой повергло его в состо­яние «эсте­ти­че­ского гипноза», которое не могло не сказаться на его оценках. Форму­лируя то или иное суждение, он нередко, вольно или невольно, поль­зо­вался «вока­бу­ля­рием» Ницше. Доста­точно вспом­нить в этой связи его статью, пред­ва­ря­ющую поста­новку пьесы С. Пшибы­шев­ского «Золотое руно» (эта поста­новка, осуществ­лённая в Херсоне в сезон 1902/1903 счита­ется первой серьёзной работой Мейер­хольда над симво­лист­ской драма­тур­гией). В ней Мейер­хольд, харак­те­ризуя твор­че­ство поль­ского драма­турга, писал: «…нельзя не признать за такими писа­те­лями, как Пшибы­шев­ский, могу­чего таланта, само­сто­я­тель­ного по дерзости, способ­ного увлечь сомне­ва­ю­щихся и колеб­лю­щихся на путь борьбы со старыми куми­рами». Пока­за­тельна, в этом смысле, и его интер­пре­тация траги­ко­медии «Красный петух» Гауп­т­мана, данная им в «Листках, выпавших из записной книжки», где Мейер­хольд говорит о необ­хо­ди­мости проти­во­по­ста­вить «песси­ми­сти­че­ским завы­ва­ниям» гибну­щего в «смуте и сумерках» чело­ве­че­ства «солнечные инстинкты». И в более поздних выска­зы­ва­ниях Мейер­хольда, связанных с лите­ра­турой этого периода, можно обна­ру­жить отблески «поэти­че­ских формул» Ницше. Так, например, развёр­нутая харак­те­ри­стика романа Гамсуна «Дети времени», данная Мейер­хольдом в письме к В.Н. Соло­вьёву от 28.05.1914 г., стро­ится как свое­об­разный пара­фраз суждения Ницше в «Рождении трагедии…» о «Эдипе» Софокла и его особом «насла­ждении ужасом», соче­та­ю­щимся с «высо­ко­мерной весё­ло­стью». Собственно то же «насла­ждение ужасом» видит Мейер­хольд и в романе Гамсуна, писа­теля, чьи «краски», как не раз отме­ча­лось в лите­ра­турной критике тех лет, «были заим­ство­ваны у Ницше»: «Там человек, который мето­дично в каком-то безумном ослеп­лении идёт навстречу своей гибели. Все мы идём навстречу нашей гибели, – пишет далее Мейер­хольд, экстра­по­лируя эту «формулу» на собственное миро­ощу­щение, – надо уметь только с такой высоко поднятой головой быть верным своей заветной мечте и с таким само­об­ла­да­нием встре­тить смерть». Пере­чень этих «ницше­ан­ских мотивов» можно было бы продол­жить. Усво­енные в моло­дости, они прочно вошли в язык Мейер­хольда-публи­циста, Мейер­хольда-режис­сёра, Мейер­хольда-педа­гога. Он, стара­тельно выпи­сы­вавший в юные годы цитаты из Ницше, неко­торые из которых сегодня звучат как затёртые лозунги («Жизнь только там, где свобода!», «Я воору­жаюсь и проте­стую против всех форм рабства, которым подчи­нялся» и пр.), то и дело возвра­ща­ется к этим «мотивам», возни­ка­ющим в самых разных контекстах. Это и знаме­нитое ницшев­ское «amor fati», которое у Мейер­хольда транс­фор­ми­ру­ется в «любовь как fatum» в его статье, посвя­щённой поста­новке оперы «Кармен» в Театре музы­кальной драмы в 1921 г.; это и «воля к власти», свое­об­разная формула, «ожив­лённая» Ницше и воспри­нятая Мейер­хольдом, который по-своему моди­фи­ци­рует ее, превращая ее то в «волю к борьбе», то в «волю к стро­и­тель­ству», то в «волю к красоте». Надо сказать, что этот мотив в его разно­об­разных вари­а­циях («воля к..»), и особенно «воля к борьбе», превра­ща­ется для Мейер­хольда в сквозную тему. Она «разви­ва­ется» им и в его ранних записных книжках («Хандра слетела, – пишет он в днев­нике 1902 г., – хочется жизни – борьбы»), и в его более поздних публичных выступ­ле­ниях, где этот мотив нередко сосед­ствует, что приме­ча­тельно, с мотивом «преодо­ления», который также восходит к Ницше («Человек это то, что должно быть преодо­лено», писал он в «Так говорил Зара­ту­стра»). Доста­точно привести в каче­стве примера фраг­мент выступ­ления Мейер­хольда «Рекон­струкция театра» (1929 г.), где он среди прочего говорил: «Театр должен брать зрителя в такую обра­ботку, чтобы в нем возникла и назре­вала в ходе спек­такля креп­чайшая воля к борьбе, которая помо­гала бы ему преодо­леть в себе обло­мов­щину, мани­лов­щину, ханже­ство, эрото­манию, песси­мизм»; ту же мысль он разви­вает и в докладе, прочи­танном им в Большом театре (8.10.1929): «..От нас требу­ется мощная зарядка, с которой мы наше искус­ство должны строить. Эта зарядка должна дать /…/ новую пуль­сацию /…/ к воле строить, к воле не уста­вать, к преодо­лению обло­мов­щины, алко­го­лизма, анти­се­ми­тизма, фашизма и всему прочему, что мешает этому ходу»; той же искренней верой в «силу воли» и в необ­хо­ди­мость борьбы, беско­неч­ного преодо­ления, проник­нуты и письма разных лет, адре­со­ванные разным корре­спон­дентам: «Надо преодо­леть уста­лость, – пишет Мейер­хольд А.Я. Голо­вину 14.02. 1930 г., —» надо заглу­шить стра­дание верой в то, что жизнь, интен­си­фи­ци­ро­ванная нашей волей, не должна и не может допу­стить прихода нена­вист­ного нам конца. Да здрав­ствует жизнь», так завер­шает это послание Мейер­хольд, будто вспомнив название пьесы Зудер­манна, пере­ве­дённой им в 1904 г. совместно с Н. Будкевич. На этом, собственно говоря, можно было бы и поста­вить точку, если бы речь шла только о чисто внешних «следах» воздей­ствия Ницше на миро­вос­при­ятие Мейер­хольда, которое неиз­бежно нахо­дило отра­жение и в том, как расстав­ля­лись отдельные акценты в интер­пре­ти­ру­емом им драма­ти­че­ском мате­риале. В этом случае можно было бы сказать, что «внешняя» история воспри­ятия неко­торых идей и мотивов Ницше пока­зы­вает, как Мейер­хольд, пройдя через период явного увле­чения немецким фило­софом, «вобрал в себя» неко­торые его образы и поэти­че­ские «фигуры», которые, превра­тив­шись в свое­об­разные штампы, сопро­вож­дали его всю жизнь. В этом смысле история мейер­холь­дов­ского Ницше мало чем отли­ча­лась бы от сотен других. Быть может, с тою только разницей, что Мейер­хольд проживал это более интен­сивно, более ««личностно» и потому не забывал о кумире юности и в более поздние годы. Факт приме­ча­тельный сам по себе, если учесть, что история «совет­ского Ницше», история воспри­ятия Ницше в Совет­ской России оста­ётся пока еще недо­ста­точно изученной. Вместе с тем, в этом сюжете есть и своя «внут­ренняя» линия, не столь явная и очевидная, но, тем не менее, весьма суще­ственная для твор­че­ской биографии Мейер­хольда. Для того, чтобы просле­дить ее развитие, необ­хо­димо снова вернуться в конец 90-х гг. прошлого века, когда усилиями многих и многих чита­телей Ницше был создан некий общий «ницшев­ский комплекс».

«..И прозре­вает душа новый мир.…»

Строго говоря, этот «комплекс» сфор­ми­ро­вался еще до того, как русский чита­тель получил возмож­ность позна­ко­миться с произ­ве­де­ниями Ницше в пере­водах. Известно, что первые пере­воды из Ницше появи­лись лишь в 1894 г. К этому моменту русский чита­тель уже имел вполне сложив­шееся пред­став­ление о немецком фило­софе, о котором регу­лярно писали отече­ственные газеты и журналы. Во всяком случае, когда в 1899 г. одно­вре­менно вышло несколько пере­водов из Ницше, у критиков были все осно­вания конста­ти­ро­вать тот факт, что «к неко­то­рому несча­стью для себя Ницше дела­ется, кажется, модным в России». Так писал В.П. Преоб­ра­жен­ский в журнале «Вопросы фило­софии и психо­логии» (1899 г. ВС». 46 (1); судя по записным книжкам, этот журнал нахо­дился в поле зрения Мейер­хольда). Досада, с которой критик пишет в данном случае о моде на Ницше, вполне понятна: именно журнал «Вопросы фило­софии и психо­логии» одним из первых начал попу­ля­ри­зацию идей Ницше, идей, которые очень скоро «вышли на улицу» и, оторвав­шись от «источ­ника», зажили само­сто­я­тельной жизнью. Одной из наиболее привле­ка­тельных идей стала идея сверх­че­ло­века, которая много­об­разно варьи­ро­ва­лась в зави­си­мости от конкретных нужд и задач каждого отдель­ного интер­пре­та­тора. В много­чис­ленных вари­а­циях этой идеи (или, скорее, образа, мотива) довольно рано обозна­ча­ется тенденция отож­деств­лять сверх­че­ло­века Ницше с «новым чело­веком», который должен соста­вить центр «нового мира». «Сверх­че­ловек» Ницше оказался в каком-то смысле удобным образом, в котором скон­цен­три­ро­ва­лось все то пред­ощу­щение перемен, словно «разлитое» в духовной атмо­сфере тех лет. Общая футу­ральная направ­лен­ность этого образа допус­кала множе­ствен­ность толко­ваний, и потому он так орга­нично входил в самые разные теории и концепции, как лите­ра­турные, так и обще­ственно-поли­ти­че­ские, от симво­лист­ских до марк­сист­ских. На этот феномен обратил внимание в своё время Рудольф Кассиер. Австрий­ский философ писал о том, что совпа­дение в едином куль­турном простран­стве трёх «гениев» —Дарвина, Маркса и Ницше – и создало ту благо­датную почву, на которой «расцвёл»« сверх­че­ловек. «Сверх­че­ловек» стал удобной формулой как для марк­си­стов, так и для модер­ни­стов. Например, «наш» Луна­чар­ский увидел в нем «гордый вызов обще­ству и его устоям, подчёр­ки­вание прав личности на совер­шен­ство­вание и радость жизни, твор­че­ства». «Модер­нисты» же обра­ща­лись с этой формулой скорее как с поэти­че­ской фигурой, в которую вкла­ды­ва­лось всякий раз новое содер­жание – от идеи «рели­ги­оз­ного обнов­ления, преоб­ра­жения», до идеи «Анти­христа». В этом контексте совер­шенно иначе звучат рассуж­дения Мейер­хольда о «новом чело­веке» и «новом мире», которые можно обна­ру­жить в его записных книжках рубежа веков и в письмах тех лет. Внут­ренний импульс исходил в данном случае из ощущения некоего душев­ного разлада, конфликта с «окру­жа­ющей средой», в широком смысле слова. Конфликта, о котором Мейер­хольд писал, в част­ности, в конце 1901 – начале 1902 гг.: «Я часто в разладе со средой, в разладе с самим собой. Посто­янно сомне­ваюсь, люблю жизнь, но бегу от неё. /…/ Моё твор­че­ство – отпе­чаток смуты совре­мен­ности. Впереди – новое твор­че­ство, потому что новая жизнь. Меня уже захва­тила новая волна». (Письмо к неиз­вест­ному лицу). «Новая волна» – это новая лите­ра­тура с ее сквозным ницше­ан­ским фоном, это новый круг знакомых, рядом с кото­рыми, как пояснял Мейер­хольд, «душа зарож­дает новый мир» (письмо к О.М. Мейер­хольд от 31.01.1906 г.); это попытки постро­ения нового театра, и через него – «воспи­тание нового чело­века» и «новых актёров с душами новых людей» и, как результат – «орга­ни­зация» нового мира. О ней Мейер­хольд энту­зи­а­сти­чески писал К.М. Баба­нину, расска­зывая о своём плане устроить в Москве Новый театр: «Театр с совер­шенно новым репер­ту­аром, театр Метер­линка, Д’Аннунцио, Пшибы­шев­ского – найдёт для себя большую публику. /…/ «Театр фантазии», театр как реакция против нату­ра­лизма, театр услов­но­стей даже, но театр духа. Какая красивая задача. Неужели судьба сблизит нас на почве орга­ни­зации нового мир? Погру­зив­шись в эту «новую волну», Мейер­хольд, вольно или невольно, сам ставил себя в позицию «высшего чело­века», проти­во­сто­я­щего толпе. Не случайно в сопро­во­ди­тельной записке к «Проекту новой драма­ти­че­ской труппы при Москов­ском Худо­же­ственном театре» (1905 г.) Мейер­хольд, говоря о задачах нового актёра, нари­совал образ актёра-одиночки, актёра-отшель­ника: «Всегда не так, как все. Творить одиноко, вспы­хи­вать в экстазе твор­че­ства на глазах у всех. И потом опять в свою келью! Келья не в смысле отчуж­дения от обще­ства, а в смысле умения священ­но­дей­ство­вать в твор­че­ской работе. Прези­рать толпу, молиться новому боже­ству. Как хорошо смеяться толпе в лицо, когда она нас не понимает.
Това­рищи, умейте же быть верными своему боже­ству. И умейте отыс­ки­вать красоту там, где ее другие не находят*. Этот чисто ницшев­ский конфликт «высшего чело­века» и «толпы», нередко пред­ста­ющий в его русском вари­анте как транс­фор­мация тради­ци­онной лите­ра­турной коллизии «поэт и чернь», в сущности, и состав­ляет ту основу, на которой стро­ится теория симво­лист­ского театра с его ориен­та­цией на античный театр. Там этот конфликт снимался в «священном действе трагедии», как писал Вяч. Иванов в статье «Новые маски» (1904), говоря о «диони­сий­ском очищении». Оно должно осуще­ствиться в «грядущем театре». Он призван, по мысли Иванова, «сковать звено, посред­ству­ющее между “Поэтом” и “Чернью”, и соеди­нить толпу и отлу­чён­ного от неё внут­ренней необ­хо­ди­мо­стью худож­ника в одном совместном празд­но­вании и служении Мейер­хольд, орга­нично вошедший в симво­лист­скую среду, есте­ственным образом вклю­чился в разра­ботку прин­ципов нового театра. Восприняв ключевые «тезисы теоре­тиков симво­лист­ского театра – о диони­си­че­ском и апол­ло­ни­че­ском началах искус­ства, о театре снови­дений, о собор­ности теат­раль­ного действа, о новой красоте и т. д. (все они, так или иначе, восходят к книге Ницше «Рождение трагедии из духа музыки», центральной в теат­ральной эсте­тике русских симво­ли­стов), Мейер­хольд стал одним из тех немногих, кто попы­тался вопло­тить их на сцене.
Собственные взгляды Мейер­хольда на театр в этот период форми­ро­ва­лись под воздей­ствием множе­ства «отра­женных рефлексов». История этих беско­нечных «отра­жений» заслу­жи­вает отдель­ного рассмот­рения. Для пони­мания общего направ­ления твор­че­ской эволюции Мейер­хольда важно, в данном случае, лишь то, что он, даже вклю­чаясь в ««общее дело», кото­рому он отда­вался всегда «всей душой», решал при этом свои личные твор­че­ские задачи. Вместе с симво­ли­стами он строил «театр» храм», пытаясь превра­тить теат­ральное действо в «бого­слу­жение». Вместе с ними он открыл для себя античный театр, вместе с ними он «осва­ивал» Вагнера. Но только он один, пожалуй, продолжал жить этими идеями и дальше, даже когда «симво­лист­ский театр» как таковой пере­стал суще­ство­вать. Известно, что «зачи­на­телям нового театра», как называл Мейер­хольд своих твор­че­ских спут­ников рубежа веков, так и не удалось реали­зо­вать на сцене то, о чем они мечтали. Но у неиз­житых идей есть свой­ство продол­жать оста­ваться идеями, несу­щими в себе импульсы, которые требуют «разре­шения», если они, эти идеи, отве­чают неким глубоким внут­ренним потреб­но­стям их носи­теля. Так и Мейер­хольд в своих даль­нейших поисках по суще­ству продолжал пытаться «разре­шить» те импульсы, которые были полу­чены им в симво­лист­ский период. Ведь в основе всех его после­ду­ющих концепций театра – «тeaтp-празд­не­ство», «театр-трибуна», «театр-суд»« и пр. – лежит все тот же конфликт «сверхчеловек/новый человек-толпа», который осмыс­ля­ется, конечно, сооб­разно времени в иных кате­го­риях, но от того не пере­стаёт быть менее драма­тичным. Конфликт, который застав­ляет его снова и снова гово­рить о некоем «новом театре», о «новом чело­веке», о «новом зрителе», даже тогда, когда он как будто видит в зале «нового, в комму­низме пере­ро­див­ше­гося чело­века» («Теат­ральные листки», 1921 г.). Конфликт, который Мейер­хольд пыта­ется преодо­леть, снова и снова возвра­щаясь к антич­ному театру, к диони­сий­ской трагедии, о которой Ницше писал, что она уничто­жает «пропасть между чело­веком и чело­веком» и пробуж­дает ««чувство един­ства, возвра­ща­ющее нас в лоно природы». Экспе­ри­менты, которые Мейер­хольд проводил со сцени­че­ским простран­ством, его попытки снять искус­ственные границы между зрителем и сценой и возро­дить древ­не­гре­че­скую орхе­стру (как это было, например, в его поста­новке «Зорь» Э. Верхарна в 1920 г.), его борьба против рампы, против сцени­че­ской коробки, его теория жеста, его рассуж­дения о «времени» в театре, его идея синтеза в театре и после­до­ва­тельное развитие концепции музы­каль­ного театра, где музыка выпол­няла бы не сопро­вож­да­ющую функцию, но превра­ща­лась бы в неотъ­ем­лемую часть всего теат­раль­ного действа – все это уходит своими корнями в тот период твор­че­ства Мейер­хольда, когда он, как «сын своего века», жил «духом Ницше». Поме­щённые в иной куль­турно-исто­ри­че­ский контекст, лишённые своей «идео­логии», эти идеи выгля­дели порою, как специ­фи­че­ские теат­ральные приёмы, как инстру­менты скры­того от глаз зрителя теат­раль­ного ремесла. Такая же судьба постигла и Вагнера, в твор­че­стве кото­рого Мейер­хольд видел некогда идеальный образец синтеза искусств, идеальную музы­кальную драму, возрож­да­ющую традиции Древней Греции, а в его теории – прин­ципы Театра Буду­щего. «Синтез искусств, поло­женный Вагнером в основу его реформы музы­кальной драмы, будет эволю­и­ро­вать, – писал Мейер­хольд в статье «К поста­новке “Тристана и Изольды” на Мари­ин­ском театре» в 1909 г., – великий архи­тектор, живо­писец, дирижёр и режиссёр, состав­ля­ющие звенья его, будут вливать в Театр Буду­щего все новые и новые твор­че­ские иници­а­тивы свои, но /…/ синтез этот не может быть осуществлён без прихода нового актёра». Считая, что театр Вагнера нужен именно тогда, «когда народ, занятый устро­и­тель­ством жизни, кладёт в основу силу», Мейер­хольд, активно участ­ву­ющий в этом «устро­и­тель­стве жизни», усиленно пропа­ган­ди­рует идеи Вагнера. Он интер­пре­ти­рует их по-своему, вступая с ним в спор, пред­лагая своё «прочтение» вагне­ров­ской драмы, как это произошло в поста­новке «Тристан и Изольда» (1909 г., Мари­ин­ский театр), вызвавшей бурную поле­мику в лите­ра­турно-теат­ральных кругах (главным оппо­нентом Мейер­хольда был А. Бенуа). Со своим кумиром юности он не расста­ётся и в совет­ский период. Имя Вагнера мы встре­чаем в репер­ту­арных планах Мейер­хольда 20-х гг., не все из которых ему удалось реали­зо­вать. Един­ственной поста­новкой стала работа Мейер­хольда над траге­дией «Кола ди Риенци» в Театре РСФСР Первом в 1921 г. (спек­такль, в основе кото­рого лежала компо­зиция текста, состав­ленная В. Бебу­товым при участии В. Шерше­не­вича, был поставлен В. Бебу­товым под общем руко­вод­ством Мейер­хольда и показан во «внес­ценном» испол­нении в Большом зале консер­ва­тории в Москве). Не углуб­ляясь в историю «вагне­рианы» Мейер­хольда, отметим лишь, что и здесь мы видим ту же линию развития в осво­ении этого мате­риала, что и в истории осво­ения традиций антич­ного театра: от «идео­ло­ги­чески осмыс­лен­ного» воспри­ятия, обуслов­лен­ного общим куль­турным контек­стом эпохи, до «разъ­ятая» на техни­че­ские приёмы, исполь­зу­емые Мейер­хольдом на самом разном мате­риале. К таким техни­че­ским приёмам, восхо­дящим к Вагнеру, можно отнести, например, принцип ассо­ци­ации и лейт­мо­тив­ного постро­ения сцени­че­ской компо­зиции, о которых Мейер­хольд подробно говорит в своём докладе “«Учитель Бабус» и проблема спек­такля на музыке” (1.01.1925 г.), поясняя исполь­зо­вание этих вагне­ров­ских прин­ципов в поста­новке пьесы
А. Файко (Театр (им Вс. Мейер­хольда, 1925 г.).
«Если жизнь есть сон, будем стараться видеть прекрасные сны!»
Говоря о воспри­ятии Мейер­хольдом «ницшев­ского комплекса», нельзя обойти внима­нием еще одну линию, которая обозна­чи­лась уже в ранний период деятель­ности Мейер­хольда. Войдя в его духовный мир вместе с Ницше (через Ницше?), она проходит пунк­тиром через все его твор­че­ство: «роман­ти­че­ская линия», напрямую связанная с немец­кими роман­ти­ками, к твор­че­ству которых Мейер­хольд отно­сился с неиз­менным инте­ресом. Этот интерес был в каком- то смысле тоже свое­об­разной приметой времени. Именно на рубеже веков проис­ходит ожив­ление традиций роман­тизма, и не случайно именно тогда лите­ра­турные критики вводят понятие неоро­ман­тизма, с которым связы­ва­лись подчас самые разные имена – Ницше, Рильке, Гофман­сталь, Георге, Метер­линк, Ибсен и др. В России в этот ряд так или иначе попа­дали все поэты-симво­листы, в твор­че­стве которых совре­мен­никам виде­лось возрож­дение истин­ного духа роман­тизма, пони­ма­е­мого не как лите­ра­турная форма, но как некая «формула жизни». Одним из первых это сфор­му­ли­ровал Н. Котля­рев­ские в книге “ «Мировая скорбь» в конце прошлого и в начале нынеш­него века“ (СПб. 1898). Анали­зируя развитие роман­ти­че­ской идеи в XIX веке, он показал, как в процессе её усво­ения выде­ли­лись две «линии»: линия «мировой скорби» и линия «опти­мизма», гедо­ни­сти­че­ского приятия жизни, которые, после­до­ва­тельно сменяя друг друга, опре­де­ляют «дух эпохи». Именно на рубеж веков пришлась, по мнению иссле­до­ва­теля, смена «знаков», когда закон­чился период «мировой скорби» и нача­лась эпоха «опти­мизма», провоз­вест­ником которой стал, как пишет Котля­рев­ский, Ницше с его «проти­ву­об­ще­ственным гедо­низмом». Ту же мысль разви­вает несколько позже и В.М. Жирмун­ский в книге «Немецкий роман­тизм и совре­менная мистика» (СПб, 1914 г.), в которой он, отмечая непре­кра­ща­ю­щееся влияние роман­тизма, назы­вает его «главных носи­телей» в куль­туре конца XIX в.: Шопен­гауэр, Вагнер и Ницше – в Германии, поэты-симво­листы – в России. Все тот же круг имён, в котором «враща­ется» молодой Мейер­хольд. Вполне есте­ственным на этом фоне выглядит тот факт, что и Мейер­хольд, осва­ивая новые имена, воспри­нимал их в роман­ти­че­ском ключе, а в новом искус­стве видел «возрож­дение благо­род­ного роман­тизма», как писал он в марте 1903 г. в письме к А.А. Санину. Пока­за­тельна в этом смысле статья, поме­щённая в газете «Юг» (от 19 декабря 1903 г.) в каче­стве отклика на поста­новку драмы «Снег» С. Пшибы­шев­ского, осуществ­лённую под руко­вод­ством Мейер­хольда Това­ри­ще­ством Новой драмы в Херсоне. Эта статья программ­ного харак­тера, напи­санная при участии или по согла­со­ванию с Мейер­хольдом (ее автором мог быть и А. Ремизов, выпол­нявший тогда функции лите­ра­тур­ного консуль­танта Това­ри­ще­ства), «пестрит» роман­ти­че­скими обра­зами, среди которых центральное место зани­мает понятие «тоски» (знаме­нитой роман­ти­че­ской Sehnsucht). «Твор­че­ство, искус­ство, – гово­рится здесь, – это великое томление духа, тоска о неве­домом, неиз­ве­данном, тоска, разря­жа­ю­щаяся в мучи­тельных вспышках сози­дания. /…/ Подня­лась «тоска по тоске», сила неудер­жимая, непре­обо­римая. /…/ Тоска – это искус­ство. /…/ Тоска – это «страшная красота, что превыше всякой красоты». Тоска – все твор­че­ство и вся сила Стани­слава Пшибы­шев­ского». Приме­ча­тельно, что именно эта подчёрк­нутая акту­а­ли­зация «роман­ти­че­ского пафоса» в данной поста­новке вызвала резкую критику против­ников «новой драмы», ставшей пред­метом злых насмешек. Так, например, один из критиков даже сочинил пародию на эту пьесу, в которой обыг­ры­ва­ется мотив «тоски»:
«Тьма начи­нает рассе­и­ваться. Публика разли­чает две фигуры —Мейер­хольда и Мунт.
Мейер­хольд: Я тоскую. Мунт: И я тоскую.
Мейер­хольд: Я тоскую тоскою. Мейер­хольд: Я тоскую о тоске! Мунт: Ах!
/…/
Долой сверх­драму! Долой Пшибы­шев­ского! – кричат неви­димые голоса». (Тифлис­ский листок, 1904 г., 5 октября). В этом тексте есть известная доля курьёз­ности, но вместе с тем он, как и всякая пародия вообще, стро­я­щаяся на неких стилевых доми­нантах, объек­тивно нали­че­ству­ющих в тексте, но дове­дённых до абсурда, позво­ляет судить о том, насколько были сильны роман­ти­че­ские акценты в поста­новках раннего Мейер­хольда. Он не просто интер­пре­ти­ровал новый драма­тур­ги­че­ский мате­риал в роман­ти­че­ском духе, но именно возрождал самый «роман­ти­че­ский дух» через новую драма­тургию, пытаясь в сущности реали­зо­вать на сцене то, что не удалось самим роман­тикам. Если для многих совре­мен­ников Мейер­хольда новая драма выпол­няла роль свое­об­раз­ного посред­ника, провод­ника роман­ти­че­ских идей, в которой как бы ожив­ля­лись роман­ти­че­ские мотивы и образы (мотив сна, мотив ночи, красоты, вечной женствен­ности и т.д.), то для Мейер­хольда новая драма была тем мате­ри­алом, который позволял пред­ста­вить особые формы чувство­вания и способы пере­жи­вания жизни, открыв­шиеся ему, когда он, начи­на­ющий актёр, размыш­ля­ющий о природе теат­раль­ного действа и не нахо­дящий ответов в совре­менной ему теат­ральной жизни, «погрязшей», как ему каза­лось, в пошлом нату­ра­лизме и быто­визме, обра­ща­ется напрямую, минуя «посред­ников», к наследию немецких роман­тиков. Именно здесь он обна­ру­жи­вает ту гармонию, к которой так стре­ми­лась его «изло­манная душа». Гармонию, в основе которой лежало ощущение «радости бытия», мисти­че­ская любовь к миру (Weltgefühl), «насла­ждение мгно­ве­нием вдали от прошлого и буду­щего», о котором писал в своё время Гейнзе в романе «Ардин­гелло и острова блаженных», оказавшем большое влияние на первых роман­тиков. Усвоив в юности эту «гедо­ни­сти­че­скую формулу жизни» (потеряв, правда, где-то по дороге, ее мисти­че­скую сущность), Мейер­хольд всеми силами пыта­ется подчи­нить ей и своё твор­че­ство. Утвер­ждение радости бытия, радости жизни, пара­док­сальным образом стано­вится сквозной темой и публичных выступ­лений Мейер­хольда, и его поста­новок. При этом можно просле­дить, как посте­пенно идёт «нарас­тание» этого чувства – от первых «заявок» в образе Гедды Габлер (поста­новка 1906 г. в театре Комис­сар­жев­ской), в которой теат­ральные критики увидели «иска­тель­ницу новых насла­ждений и новой красоты», до программ­ного заяв­ления Мейер­хольда о том, что «всякая теат­ральная сущность – лишь предлог время от времени провоз­гла­шать в рефлек­торной возбу­ди­мости радость нового бытия» («Теат­ральные листки», 1921 г.). Эта «новая радость бытия» стано­вится в пони­мании Мейер­хольда непре­менным атри­бутом того самого «нового, в комму­низме пере­ро­див­ше­гося чело­века», который по своему миро­ощу­щению проти­во­по­став­ля­ется Мейер­хольдом веду­щему лите­ра­тур­ному типу XIX в. с его «равно­ду­шием к насла­жде­ниям жизни». Эту тему Мейер­хольд обсто­я­тельно разви­вает в своей статье 1933 г., посвя­щённой разбору пьесы -Свадьба Кречин­ского», в которой он пред­став­ляет глав­ного героя как чело­века, «срыва­ю­щего насла­ждения жизни в сладо­страстном союзе с -монетой», /…/ свод­ницей между потреб­но­стью и пред­метом-). Вполне понятным стано­вится в этом контексте неко­торое изум­ление и даже досада, которые Мейер­хольд демон­стри­рует, озирая теат­ральный ланд­шафт 20-х годов, окра­шенный, по его мнению, в излишне песси­ми­сти­че­ские тона, тогда как задача искус­ства состоит в том, чтобы вселять бодрость и радость, помо­га­ющие преодо­ле­вать труд­ности, как говорил он, выступая с докладом в Большом театре 8.10.1929 г. Искренне -проживая» тради­ци­онный роман­ти­че­ский конфликт между мечтой и действи­тель­но­стью, Мейер­хольд 20-х годов настой­чиво призы­вает к демон­страции радости и бодрости в искус­стве: «Ах, отчего так редко пока­зы­ва­ются или совсем не пока­зы­ва­ются на фоне рево­лю­ци­онных боев люди с улыб­ками на лицах! – сетует он в своём выступ­лении 1929 г. – Ни театр, ни экран совсем не знают такого вот рево­лю­ци­о­нера, идущего на смерть с улыбкой на лице. Мы обра­щаем внимание, что нигде не изоб­ражён /…/ человек, в самую трудную минуту заго­ра­ю­щийся огнём наивной, почти детской радости, как Ленин, который в самую трудную минуту борьбы способен был улыбаться». (Рекон­струкция театра, 1929— 1930 гг.). Упоми­нание имени Ленина здесь не случайно, ибо для Мейер­хольда Ленин в каком-то смысле воплощал в себе тип роман­ти­че­ского мысли­теля, прозре­ва­ю­щего в реальной жизни скрытые, неви­димые дали, которые обыден­ному сознанию могут пред­став­ляться некими фанта­зиями. «Великий реалист Ленин,
— говорил Мейер­хольд в своём докладе о поста­новке -Ревизор» 27 января 1927 г. – был заме­ча­тельным фанта­зёром, потому что в самых будничных явле­ниях, в самых обычных делах он мог видеть гран­ди­озные задания, гран­ди­озный гори­зонт’, то, что ему пред­став­ля­лось в далёком будущем, но что он крепко брал в свои руки, потому что видел это в мире реаль­ного! /…/ Видеть в мире реаль­ного фанта­стику, это не значит /…/ стать мистиком, а значит раздви­нуть рамки мещан­ской жизни и пере­плес­нуться в ту же радость бытия, которая созда­ётся только в мире реаль­ного!» В контексте -реальной» реаль­ности тех лет подоб­ного рода рассуж­дения звучат как транс­фор­мация извест­ного тезиса Фихте, воспри­ня­того в своё время роман­ти­ками, тезиса, который Мейер­хольд еще в конце 90-х гг. стара­тельно выписал в свою записную книжку: -Мир произ­ве­дение нашей свободной идеальной деятельности».
Созда­ётся впечат­ление, будто он, открыто декла­ри­ру­ющий этот роман­ти­че­ский принцип в своих выступ­ле­ниях начала 1900-х гг., который тогда воспри­ни­мался скорее как некое худо­же­ственное кокет­ство (-Все, что я беру мате­ри­алом для моего искус­ства, явля­ется соот­вет­ству­ющим не правде действи­тель­ности, а правде моего худо­же­ствен­ного каприза», писал он в книге «О театре»), настолько вжива­ется в этот образ роман­ти­че­ского творца, что и в даль­нейшем продол­жает жить по законам свое­об­раз­ного роман­ти­че­ского реализма, словно стараясь дока­зать своим твор­че­ством: все, что суще­ствует – создано вооб­ра­же­нием, все, что создано вооб­ра­же­нием – реально. Мейер­хольд «совет­ского периода - (в своих публичных выступ­ле­ниях, во всяком случае) как будто живёт под лозунгом Л. Тика: -Если жизнь есть сон, будем стараться видеть прекрасные сны», и в своём стрем­лении ко -всеоб­щему» счастью в каком-то смысле уподоб­ля­ется клас­си­че­скому роман­ти­че­скому герою, в основе этики кото­рого лежит «импе­ратив счастья». Правда, при этом не следует забы­вать, что у роман­тиков стрем­ление к мисти­че­скому счастью нередко лежит в основе роман­ти­че­ского преступ­ления, ибо стрем­ление достичь насла­ждения любой ценой застав­ляет героя пере­хо­дить границы дозво­лен­ного: «Произвол – вот признак свобод­ного чело­века», – декла­ри­рует Ловелль у Тика, пред­вос­хищая «свобод­ного чело­века» Ницше.
Если, говоря о миро­вос­при­ятии Мейер­хольда, мы можем лишь конста­ти­ро­вать неко­торое совпа­дение, созвуч­ность опре­де­лен­ного круга идей Мейер­хольда и его «учителей» (это и этика счастья, это и роман­ти­че­ская фило­софия половой любви, это и идея воспи­тания чело­века через искус­ство и т.д.), то, обра­щаясь к его худо­же­ственной прак­тике, мы можем гово­рить о прямом воздей­ствии, непо­сред­ственном влиянии роман­ти­че­ской концепции на форми­ро­вание теат­ральных прин­ципов Мейер­хольда. Он не только сам внима­тельно изучал наследие немецких роман­тиков, но и настой­чиво пропа­ган­ди­ровал его. Взяв себе в каче­стве псев­до­нима имя одного из гофма­нов­ских персо­нажей – доктор Дапер­тутто, – Мейер­хольд, поста­вивший под этим именем два спек­такля («Шарф Колом­бины» Шниц­лера (1910 г.), и панто­миму «Влюб­лённые» (1911 г.)), заду­мы­вает план журнала, основную задачу кото­рого он видел в осво­ении теат­ральных прин­ципов прежних эпох, и прежде всего эпохи роман­тизма. Так возни­кает журнал доктора Дапер­тутто «Любовь к трём апель­сином» (по названию пьесы Гоцци, автора, кото­рого «открыли» в своё время немецкие роман­тики), изда­вав­шийся в течение трёх лет (1914— 1916 гг.). Создавая свой журнал, Мейер­хольд старался привлечь к участию известных авторов – Блока, Соло­губа, Брюсова и др. Но не они «зада­вали тон» журналу, хотя и опре­де­ляли в известном смысле его уровень. Уже в первом номере был обозначен круг тем и авторов, которые соста­вили «духовное ядро» этого издания. Здесь помещён был дивер­тис­мент Мейер­хольда, Соло­вьёва и Вогака «Любовь к трём апель­сином» по сказке Гоцци. Этот дивер­тис­мент лёг в основу оперы С. Проко­фьева, который получил от Мейер­хольда номер журнала с этим текстом перед самым своим отъездом в Америку в 1918 г.; впослед­ствии Мейер­хольд заду­мает издать при участии студийцев полный перевод сказок Гоцци, но этот план оста­нется неосу­ществ­лённым; здесь же были опуб­ли­ко­ваны мате­риалы по Гофману (в даль­нейшем в журнале появится само­сто­я­тельный раздел «Hofmaniana», который будет вклю­чать в себя фраг­менты новейших иссле­до­ваний твор­че­ства Гофмана, отклики на вышедшие книги, рецензии на новые пере­воды); здесь же возни­кает и имя Тика, писа­теля, чья пьеса-сказка «Кот в сапогах» на долгие годы займёт твор­че­ское вооб­ра­жение Мейер­хольда. Перевод этой пьесы, осуществ­лённый по заказу Мейерхольда
В. Гиппи­усом, был напе­чатан в первом номере за 1916 год; там же вышла статья В.М. Жирмун­ского «Комедия чистой радости» об этой пьесе. Тогда же Мейер­хольд пред­по­лагал поста­вить «Кота…» в своей студии, а затем в «Привале коме­ди­антов», однако, ни тот ни другой план не были реали­зо­ваны. Позднее, уже в 1921 г., Мейер­хольд снова возоб­нов­ляет работу над этой поста­новкой в ГВЫРМ (Госу­дар­ственные Высшие Режис­сёр­ские Мастер­ские) и снова не доводит ее до конца. И тем не менее, эта пьеса оста­вила свой след в твор­че­стве Мейер­хольда, ибо в ней он видел идеальную модель теат­раль­ного действа, в которой появ­ля­ется третий участник твор­че­ского процесса – зритель. Его «введение» в сцени­че­ское действие разру­шало теат­ральную иллюзию, доводя ее до абсурда (в сказке Тика появ­ля­ется фиктивный зритель, который по ходу пьесы вмеши­ва­ется в действие). Именно эту «модель», пред­ло­женную Тиком, он пытался в своё время реали­зо­вать в поста­новке «Бала­ган­чика» Блока, а затем развил ее в поста­новках пьес Маяков­ского. Свое­об­разным отго­лоском этой модели, уже осво­енной и отра­бо­танной Мейер­хольдом, стала его попытка транс­фор­ми­ро­вать спек­такль по пьесе
С. Третья­кова «Хочу ребёнка» в открытый диспут (план поста­новки был разра­ботан в 1927 г., поста­новка не состо­я­лась). В этом диспуте прини­мали бы активное участие и автор, и зрители, и актёры: “Пусть Третьяков выходит иногда из партера, – пред­ложил Мейер­хольд, – и говорит актёру: «Вы не так произ­но­сите» и сам произ­носит ту или иную реплику. На афише мы будем писать не «спек­такль первый», «второй», «третий», а «дискуссия первая», «вторая», «третья»”. Эта новая форма позво­лила бы Мейер­хольду, наконец, реали­зо­вать свою давнишнюю идею «пере­носа орхе­стры в зал» с тем, чтобы изме­нить само простран­ство театра с его тради­ци­онным разде­ле­нием на «мир теат­ральной иллюзии» и «мир реаль­ности». Попытка вклю­чить зрителя в твор­че­ский процесс (не фиктив­ного зрителя, как у Людвига Тика, а «живого», реаль­ного) не была для Мейер­хольда формальной игрой. Это был худо­же­ственный принцип, рождённый из непри­ятия нату­ра­ли­сти­че­ского театра с его условным прав­до­по­до­бием: “Он /театр/ хотел, – писал Мейер­хольд в книге «О театре», – чтобы на сцене было все «как в жизни», и превра­тился в какую-то лавку музейных пред­метов”. Но в жизни, считал Мейер­хольд, есть нечто невы­ра­зимое, и хотя художник «уясняет природу вещей и пере­водит изре­чения ее на простой и ясный язык» (эту мысль Шопен­гауэра Мейер­хольд цити­рует в той книге), в ней оста­ётся еще то, что угады­ва­ется зрителем, чита­телем, фантазия кото­рого и пробуж­да­ется через искус­ство. Проти­во­по­ставляя театру-музею так назы­ва­емый условный театр, Мейер­хольд писал еще в 1907 г.: «Условный театр создаёт такую инсце­ни­ровку, где зрителю своим вооб­ра­же­нием, твор­чески, прихо­дится дори­со­вы­вать данные сценой намёки». Собственно отсюда – из стрем­ления выра­зить невы­ра­зимое (сфор­му­ли­ро­ванное именно в тот период, когда он начи­нает «зани­маться» немец­кими роман­ти­ками) – многие теат­ральные приёмы Мейер­хольда: и театр маски, и гротеск, и его теория пласти­че­ского жеста, и внимание к импро­ви­зации, и его интерес к мари­о­нетке, и мари­о­не­точ­ность как принцип актёр­ской работы, и исполь­зо­вание языка танца в драма­ти­че­ском действии, и его неиз­менная работа с музыкой, которая стано­вится в его твор­че­стве одним из основных средств «выра­жения невы­ра­зи­мого», неза­ви­симо от того, какой театр он «строит» на данном конкретном этапе (театр новой драмы, мисти­че­ский театр, театр ассо­ци­ации и т.д.). Но только если на начальном этапе в его интер­пре­тации музыки еще прочи­ты­ва­ется связь с роман­тизмом (когда он, например, пишет, что «мир нашей Души в силах проявить себя лишь через музыку, и, наоборот, одна только музыка в силах во всей полноте выявить мир Души» (1909 г.), то в даль­нейшем эта связь оказы­ва­ется скрытой за неко­торым набором техни­че­ских приёмов орга­ни­зации драма­ти­че­ского действия. Здесь музыка превра­ща­ется в «инстру­мент», но, правда, инстру­мент особого рода, ибо он по-преж­нему призван пробуж­дать твор­че­скую фантазию зрителя, опосре­до­ванно вовле­ка­е­мого через это в действие, что создаёт иллюзию всеоб­щего «единения» в духе идеальной «комму­ни­сти­че­ской драмы», о которой мечтал в своё время Вагнер. И все эти приёмы, о которых гово­ри­лось выше (и о которых можно было бы гово­рить еще очень много), все они, так или иначе, восходят к немец­кому роман­тизму. Мейер­хольд, воспри­нявший их в молодые годы, разра­ба­тывал их в течение всей своей жизни, после­до­ва­тельно прилагая их к разным типам театров, отчего они всякий раз напол­ня­лись как будто новым содер­жа­нием, но сохра­няли при этом связь с «перво­ис­точ­ником». Поме­щённые в особый мейер­холь­дов­ский «роман­ти­че­ский контекст», который скла­ды­вался не только из общего, стара­тельно куль­ти­ви­ру­е­мого роман­ти­че­ского опти­мизма и целе­на­прав­ленной работы по изучению наследия роман­тиков, но и из сквозных роман­ти­че­ских тем, возни­ка­ющих в самых разных «комби­на­циях» (это и роман­ти­че­ская ирония, и тема эман­си­пации плоти, это и мотив «боже­ствен­ного» безумия, и мотив «жизнь-игра», «жизнь-маскарад», «жизнь-пляска» и т.д.), они всту­пали во взаи­мо­дей­ствие с другими «идеями», создавая подчас ощущение некоего хаоса, который нёс с собою этот «русский немец». Хаоса, который у одних вызывал глухое раздра­жение, для других же обладал удиви­тельной притя­га­тельной силой, ибо оттуда, из недр этого «хаоса», исхо­дили мощные твор­че­ские импульсы, воспри­нятые его много­чис­лен­ными учени­ками и последователями.

ВСЕМИРНОЕ СЛОВО №12 / 1999