Автор: | 3. июня 2020

Григорий Померанц – философ, культуролог, религиовед, эссеист. В 1941 году добровольцем ушел на фронт, где был тяжело ранен, однако вернулся в строй и оставался всю войну в действующей армии. Автор работ о Федоре Достоевском и истории религий. Многие сочинения Померанца известны за рубежом. Сам ученый не любил, когда его называли философом, и говорил: «Я не пользуюсь профессиональным философским языком, а стараюсь писать просто, доступно».



 

Кризис
священ­ного
и станов­ление
этики ноосферы

 

Грубая пропа­ганда безбожия в нашей стране вызвала иллюзию, что кризис религии — это местное несча­стье, и есть простой выход: возвра­щение назад, к неис­пор­чен­ному право­славию, восста­нов­ление status quo ante 1917, или до Петра, или до Никона. Но храмы пустуют и в Англии. Кризис священ­ного связан с нарас­та­ющей диффе­рен­ци­а­цией интел­лекта, с самими осно­вами наук, которые школа внед­ряет в сознание.
Один из пара­метров развития — рост диффе­рен­ци­ации. В развитии живого орга­низма этот рост урав­но­вешен и — если не гово­рить о пато­ло­ги­че­ских откло­не­ниях, — не приводит к разрас­танию частей в ущерб целому. В развитии обще­ства есте­ственных огра­ни­чи­телей нет. Равно­весие созда­ётся куль­турой. Если восполь­зо­ваться терми­но­ло­гией Сент-Экзю­пери (из его «Цита­дели»), куль­тура связы­вает «дроб­ность» целей и инте­ресов «боже­ственным узлом». Но если «дроб­ность» быстро возрас­тает, старый «боже­ственный узел» расша­ты­ва­ется и разры­ва­ется вовсе. Тогда под угрозой вся пира­мида ценно­стей (чувство священ­ного — ее крае­угольный камень). Дело может тянуться веками, но в конце концов ценности, потеряв связь со священным, стано­вятся ценност­ными привыч­ками; а потом и привычки теря­ются. Многие древние циви­ли­зации погибли от упадка нравов.
Совре­менный Запад держится ценност­ными привыч­ками, которые еще очень крепки (уваже­нием к правам личности, чувстви­тель­но­стью к оскорб­лению этих прав, чест­но­стью в испол­нении обяза­тельств); в России, благо­даря извра­ще­ниям совет­ского времени, расша­таны и привычки; но кризис священ­ного — глобальный. Дроб­ность (Досто­ев­ский назвал ее обособ­ле­нием) превы­сила меру. Этот струк­турный кризис не всегда осозна­ется как рели­ги­озный кризис. Совре­менное мышление часто обхо­дится без слова «Бог». Но целост­ность — одно из имён Бога. Досто­ев­ский инту­и­тивно чувствовал это и во «Сне смеш­ного чело­века» пишет с прописной: «Целое вселенной». Потеря целост­ности жизни, нарас­та­ющее чувство забро­шен­ности, зате­рян­ности, оторван­ности от каких-то источ­ников бытия стало почти непре­менным для мысля­щего чело­века. Для иных — как стадия развития. Для других — навсегда. Это состо­яние выразил Камю, пустив в обиход слово «посто­ронний» (так в русском пере­воде). Стали пого­воркой слова Сартра: «Другие — это ад».
Разу­ме­ется, боль­шин­ство сооте­че­ствен­ников Сартра и Камю не так глубоко пере­жи­вают кризис. Кризис циви­ли­зации не всегда есть кризис отдель­ного чело­века. Но суще­ствует общий закон: подступ к целому (а значит и к смыслу жизни) затруднён во всякой сложной циви­ли­зации, и это проти­во­речие обост­ря­ется в периоды нарас­тания слож­ности. Прими­тивная куль­тура, именно в своей нераз­ви­тости, по неза­мет­ности перемен, без усилий обла­дает целост­но­стью; беспись­менным народам не хватает частных знаний, инстру­ментов, агре­гатов, а целост­ность — не проблема. Для циви­ли­зации это проблема, которая никогда не бывает до конца решена и посто­янно должна решаться.
Когда като­ли­че­ская церковь доби­ва­лась отре­чения Галилея, она исхо­дила из правиль­ного пони­мания, что факты, видимые в теле­скоп, разру­шают стройное здание сред­не­ве­ковой куль­туры, и хотела «закрыть Америку» Правота Галилея озна­чала кризис всей «буквы- Священ­ного Писания. С этим вызовом христи­ан­ство до сих пор не вполне спра­ви­лось. Образы священ­ного, выра­зившие пере­жи­вание некой тайны, само по себе бесспорное, как всякая очевид­ность, зафик­си­ро­вали в текстах состо­яние наук двух­ты­ся­че­летней давности. Потря­сённое сознание мета­фо­рично. Григорий после смерти Аксиньи видит черное солнце. Он действи­тельно видит солнце черным, он не поэт и не сочи­няет мета­форы и гипер­болы. Для него солнце почер­нело. Иоанн Бого­слов увидел угрозу гибели, но пережил ее как всад­ников на белых и черных конях и небеса, свёр­нутые, как свиток. Мы можем принять эти образы, эти мета­форы мисти­че­ского опыта только как поэти­че­ские мета­форы. Нет физи­че­ской тверди небес, на которой утвер­ждён престол Бога с Сыном одесную Отца. Место Бога оказа­лось по ту сторону простран­ства и времени, то есть в царстве абсурда; ибо место — кате­гория простран­ства и место вне простран­ства — абсурд. Оста­ётся повто­рить слова Людвига Витген­штейна в его «Логико-фило­соф­ском трак­тате»: «мистики правы, но их правота не может быть выска­зана: она проти­во­речит грамматике».

В течение тысяч лет люди прини­мали образы, родив­шиеся в потря­сённом мозгу духо­видца, за факты. Это было всеми признано и навя­зы­ва­лось куль­турой. Потом куль­туры племён смеша­лись в больших городах древ­ности и возникло сомнение, какая мета­фора верна (это сомнение — один из источ­ников фило­софии). Чувство священной целост­ности было расша­тано, и все циви­ли­зации прошли через глубокий кризис Осевого времени. Выходом из него оказа­лись мировые религии, заново утвер­дившие чувство священ­ного и нрав­ственный порядок.
Священное было вновь выра­жено двумя путями: новыми гран­ди­оз­ными мета­фо­рами еврей­ской Библии или куль­турой знаковой паузы, развитой в Индии и на Дальнем Востоке. Эти пути — без кано­ни­зации их — знает всякая куль­тура, в том числе свет­ская. Библей­ский слог повторен в «Пророке» Пушкина, в «Слове» Николая Гуми­лёва, а Мандель­штам — инту­и­тивно, без знания индий­ской и китай­ской традиции — воспро­из­водит пере­дачу мисти­че­ского опыта через свою неспо­соб­ность пере­дать ее, через шёпот и лепет: «Я слово позабыл, что я хотел сказал». Примерно так Яджня-валкья повто­ряет: «не это! не это!». А Лаоцзы пишет (на две с поло­виной тысячи лет опередив Silentium Тютчева и Мандель­штама): «Знающие не говорят, гово­рящие не знают.
Религии, побе­дившие в Среди­зем­но­морье и на приле­га­ющих к нему землях, утвер­дили прио­ритет ««гуми­лёв­ского» стиля над «мандель­шта­мов­ским». И этот «гуми­лёв­ский» стиль оказался под угрозой:

Но забыли мы, что осиянно,
Только слово средь земных тревог
И в Еван­гелии от Иоанна
Сказано, что слово — это Бог.

Мы ему поста­вили пределом
Скудные пределы естества,
И как пчелы в улье опустелом
Дурно пахнут мёртвые слова.

Святые отцы знали, что «о Боге можно только лепе­тать-, что «Бога можно почтить только молча­нием», но эта мудрость оказа­лась в забвении. Она никогда не была доступна народам, даже на Дальнем Востоке, родине Лаоцзы. Буддизм в своём перво­на­чальном виде обра­щался только к людям с фило­соф­ским складом ума; как народная религия, он создал свою образ­ность. Поэтому кризис рели­ги­озной образ­ности затронул и его. Но в христи­ан­ской циви­ли­зации этот кризис особенно глубок. Чтобы найти выход, необ­хо­димо многое.
По крайней мере, необ­хо­димо понять, — и это во-первых, — что только частное, дробное (или отвле­чённое знание, аспекты, оторванные от целого) может быть выска­зано точно. Реаль­ность целого и вечного не выра­зима научно, только поэти­чески: мета­фо­рами, гипер­бо­лами, фигу­рами умол­чания (знако­выми паузами).
Во-вторых, необ­хо­димо убедить людей, лишённых собствен­ного мисти­че­ского опыта и воору­жённых наукой, что бесчув­ствие к Богу — их личный недо­статок. Проти­вится эгали­та­ризм совре­мен­ности, отказ от иерархии духовной глубины. Действует логика турге­нев­ского персо­нажа, Пига­сова. Цитирую по памяти: «Читал Гегеля и ничего не понял; либо он дурак, либо я дурак; но согла­си­тесь, не хочется считать себя дураком…» Пига­совы сегодня ссыла­ются на авто­ритет науки, хотя наука изучает только мир в простран­стве и времени и не каса­ется вечного. Паскаль был великим учёным, но у него был личный мисти­че­ский опыт, и он не сомне­вался в реаль­ности Бога, он знал Его.
В-третьих, трудно отде­лить веру в дух от веры в букву. Буквы разных рели­ги­озных традиций арха­ичны и несов­ме­стимы друг с другом. Привя­зан­ность к букве мешает прийти к пони­манию общего духа великих религий. А без пони­мания этого общего духа разные писания и даже разные толко­вания одного писания стал­ки­ва­ются и разру­шают друг друга. Между тем, без известной общности в пони­мании священ­ного нельзя утвер­дить глобальную систему этиче­ских норм на нашей земле, такой огромной для пеше­хода, и такой маленькой для межкон­ти­нен­тальной ракеты.
В древ­ности фило­софия очень помогла пере­ходу от племенных религий к мировым. Она расша­тала веру в племенных богов и очистила место для нового откро­вения, язык кото­рого исполь­зовал заво­е­вания фило­софии. Фило­софия оказа­лась полезной служанкой и для патри­стики, и для схола­стики; а в Индии и на Дальнем Востоке понятия «фило­софия» и «бого­словие» вообще не разли­ча­ются. Поэтому я думаю, что фило­софия может помочь и в решении совре­менных духовных задач..
Одна из них — это задача скры­того имама. Есть шиит­ская легенда, что когда выйдет из своей пещеры скрытый имам, он не принесёт нового проро­че­ства, — это догма­ти­чески невоз­можно в исламе: но он так истол­кует все прежние проро­че­ства, что исчезнет вражда между наро­дами книги (так мусуль­мане назы­вают привер­женцев великих неис­лам­ских религий). Думаю, что здесь действи­тельно нужен не пророк, — и вообще не один авто­ритет», — а много мысли­телей. Нужен новый стиль рели­ги­озной мысли. Нужно осмыс­ление и смелое исполь­зо­вание опыта разных кано­ни­че­ских традиций и опыта мистиков, не вошед­шего в церковный канон.
Я думаю прежде всего о мысли Рейсбрука Удиви­тель­ного (мистика, жившего в XIV в.), неод­но­кратно повто­ренной в его писа­ниях: «Второе прише­ствие проис­ходит в душах святых». Это бого­слов­ское открытие, срав­нимое с откры­тием Копер­ника. Из инту­иций Рейсбрука прямо выте­кает взгляд и на воскре­сение Христа как на внут­реннее чудо, в котором главное — не физи­че­ское исчез­но­вение тела, не видения учеников, а преоб­ра­жение слабых, неустой­чивых учеников в апостолов. Так, как это увидел Борис Пастернак:

Но пройдут такие трое суток
И столкнут в такую пустоту,
Что за этот страшный промежуток
Я до воскре­сенья дорасту.

Опираясь на Рейсбрука, я рискну пред­ста­вить себе это чудо как вопло­щение Бога в учеников, — неполное вопло­щение, без прин­ци­пи­аль­ного разрыва между вопло­щённым Богом и святыми. Здесь можно опереться на вишну­ит­ское учение о полных и неполных вопло­ще­ниях и на буддий­ское пред­став­ление о многих мирах, где в каждом свой Будда. Я мыслю себе то, что названо второй ипостасью Троицы, как непре­рывный процесс бого­во­пло­щения, в разных углах вселенной, с разной степенью полноты. Другой мистик, Ангелус Силе­зиус (живший в XVII в.), объяснил мне, зачем Богу это нужно: «Я без Тебя ничто, но что Ты без меня?- Согласно Анге­лусу Силе­зиусу, бытие Бога было бы неполным без вопло­щения в хрупкие временные суще­ства, обла­да­ющие созна­нием беско­неч­ного, чувством Целого и свободой воли. И Бог (в учении о Троице Бог-Отец), пребывая в вечности, непре­рывно прорас­тает в простран­стве и времени. Для этого он и создаёт вселенную такой, чтобы в ней мог появиться человек (физики назвали это антропным прин­ципом вселенной). Поэтому Бог поддер­жи­вает куль­туру, без которой человек невоз­можен. И человек должен помо­гать в этом Богу. Сегодня многие повто­ряют слова Папини (итальян­ский мысли­тель XX века): «Богу надо помочь». Бог действует не из облака, а через наше сердце. Если оно отклик­ну­лось ему.
Человек призван к божьей работе, но не запро­грам­ми­рован к ней. Он может отпасть от неё и дойти до разру­шения ноосферы и само­раз­ру­шения. Его воля откло­ня­ется от истины, когда нару­ша­ется иерархия ценно­стей и целей. Тогда блекнут, выцве­тают образы священ­ного, прида­ющие временной жизни вечный смысл. Чело­века охва­ты­вает уныние, он чувствует себя поте­рянным, забро­шенным — или безумно вооб­ра­жает себя царём вселенной, готовым сотво­рить мир заново.
В наше время ценности и цели меня­ются каждые несколько лет; но все они сводятся к четырём, очень древним. Даль­нейшие различия — это только оттенки, разно­вид­ности основных четырёх: дхармы (священ­ного долга), артхи (богат­ства, власти), камы (насла­ждения) и мокши (инду­ист­ский аналог нирваны, свобода от всех огра­ни­чений простран­ства и времени). Первые три цели соци­альны, понятны здра­вому смыслу: надо выпол­нять свой священный долг, забо­титься о пропи­тании и поло­жении в обще­стве и не отка­зы­ваться от удоволь­ствий. Мокша асоци­альна и для здра­вого смысла — безумие. Аскет отка­зы­ва­ется от насла­ждений, от собствен­ности, от долга перед пред­ками и родными. Однако подвижник, достигший своей цели, накла­ды­вает отпе­чаток своего высшего Я на весь соци­альный порядок, обнов­ляет чувство священ­ного и остав­ляет живой след священ­ного, на который люди веками будут огля­ды­ваться, прокла­дывая свой собственный след. Без этого крае­уголь­ного камня все здание куль­туры обре­чено. Если восполь­зо­ваться мета­форой Сент-Экзю­пери, прутики-цели, прутики-ценности, не связанные больше «боже­ственным узлом», рассы­па­ются и по-отдель­ности будут пере­ло­маны. Забы­ва­ется долг, пере­ставший быть священным. На первое место выле­зает артха — тогда скла­ды­ва­ется циви­ли­зация господ Домби, где много богат­ства и мало радости. А затем, когда богатых охва­ты­вает скука, артха усту­пает каме — сладкой жизни. Древние циви­ли­зации, перейдя к служению Каме, поги­бали; совре­менной грозит то же — от нарко­мании, от СПИДа и от каких-нибудь новых бичей. Если не обно­вится чувство священного.
После Нерона и Кали­гулы начался сдвиг в сторону христи­ан­ства. После пара­нойи Цинь Шиху­анди Китай вернулся к Конфуцию и, продолжая движение к священ­ному, принял буддий­ских пропо­вед­ников. Процессы глоба­ли­зации разру­ши­тельны для местных культур и требуют рестав­рации куль­туры на каких-то общих осно­ва­ниях, соиз­ме­римых с расши­рив­шимся простран­ством циви­ли­зации. Так было в древ­ности, и это позво­ляет многое угады­вать в совре­менных процессах.
История движется, повторяя, на расши­ренной основе, прежнее. Совре­мен­ность повто­ряет Осевое время. Я понимаю этот термин, созданный Ясперсом, в рамках единого рели­ги­озно-исто­ри­че­ского процесса, в котором рождение фило­софии было лишь одним из звеньев. Поэтому окон­ча­нием Осевого времени я мыслю не упадок грече­ской фило­софии (II в. до Р.Х.), а возник­но­вение ислама и уста­нов­ление прочной, дожившей до сего­дняш­него дня системы четырёх куль­турных миров: христи­ан­ского Запада, мусуль­ман­ского Востока, Индии и Даль­него Востока. Геогра­фи­че­ские границы этих миров сдви­га­лись, но оста­ва­лись неиз­менно четыре круга общения, связанные единым священным языком и шрифтом. Простран­ства латин­ского шрифта, араб­ской вязи, дева­на­гари и китай­ских иеро­глифов сохра­ни­лись по сей день. Духом этих пространств была общность символов, связы­ва­ющих небо и землю, земное — временное устрой­ство с вечностью.

* * *
Опыт показал, что все попытки создать единое земное устрой­ство без единого неба не дости­гали длитель­ного успеха. Единая адми­ни­страция империи могла пред­ше­ство­вать единой религии или созда­ваться заново воин­ственной рели­гией, но так или иначе земное здание подво­ди­лось под небесную крышу. Слово «небо здесь синоним мифа, как его понимал Даниил Андреев (системы символов, созда­ющих образ целостной вечности).
До Осевого времени у каждого племени или группы племён или царства было своё небо. Народы крепко держа­лись за него: в мифе, как в шкатулке Кащея, был спрятан смысл их жизни. Когда стали скла­ды­ваться разно­пле­менные империи, Эхнатон понял необ­хо­ди­мость единой крыши, но народ, не подго­тов­ленный веками фило­соф­ской рефлексии, отверг реформу. Егип­тяне отка­за­лись от возмож­ности создать свою империю под эгидой непри­выч­ного бога Атона; им дороже было привычное небо; и они добро­вольно выбрали роль провинции в начав­шемся процессе глоба­ли­зации. Даже впослед­ствии, когда христи­ан­ство объеди­нило Среди­зем­но­морье, копты, потомки египтян, сумели обосо­биться внутри христи­ан­ства, сохранив верность моно-физит­ству. Подобным образом обосо­би­лись и армяне, и асси­рийцы, и сирийцы, и фини­кияне, избрав роль еретиков вселен­ской церкви (моно-физитов, несто­риан, моно­фе­литов). Все древние народы укло­ни­лись от раство­рения в едином визан­тий­ском этносе и приняли арабов как изба­ви­телей от рели­ги­озных преследований.
Этни­че­ское сопро­тив­ление глоба­ли­зации шло и среди народов (перво­на­чально варвар­ских), не сумевших найти бого­слов­ские альтер­на­тивы вселен­ской догма­тике. Веру­ющие, не вдаваясь в тонкости, превра­тили Бого­ро­дицу в коро­леву Польши, в державную влады­чицу России. Христос осво­бож­да­ется от своего обре­зания и стано­вится русским богом. В семи­на­риях этому не учили, но такова была народная вера. И когда стали скла­ды­ваться совре­менные нации, эта вера иногда порож­дала наци­о­нальный месси­а­низм (поль­ский, русский). У инока Филофея (XV в.) идея Третьего Рима еще одета во вселен­ские ризы, но у Шатова (в романе «Бесы») языче­ская воля к само­утвер­ждению племени выры­ва­ется на простор, пере­ска­кивая через любые интел­лек­ту­альные барьеры.
Каждый шаг глоба­ли­зации вызы­вает волну этни­че­ского сопро­тив­ления. Видимо, это входит в боже­ственный план, и цель глоба­ли­зации — не импер­ский стан­дарт, а диалог культур, втянутых Западом в единое инфор­ма­ци­онное простран­ство. В этом простран­стве древние мировые религии оказа­лись в роли воюющих племён, стал­ки­ваясь друг с другом и вместе отступая перед натиском дроб­ного и дробя­щего знания. Знание все более и более зары­ва­ется в част­ности, все более диффе­рен­ци­ру­ется и все более разру­ши­тельно для чувства святой цель­ности, вопло­щён­ного в древних мифах. Для дробя­щего разума Бертрана Рассела все мифы — нечто вроде пред­по­ло­жения, что столы, когда мы их не наблю­даем, превра­ща­ются в кенгуру. И это лишнее пред­по­ло­жение отбрасывается.
Развитие науки и техники каждый день раско­вы­вает новые сипы, не одомаш­ненные исто­рией, не нашедшие свою эколо­ги­че­скую нишу, не урав­но­ве­шенные в целост­ности куль­туры. Лекар­ства стано­вятся ядами, открытия ведут к разру­шению атмо­сферы, новые сред­ства инфор­мации вытас­ки­вают душу на поверх­ность, отры­вают от ее собственной глубины, отдают во власть демонов. Инерция неурав­но­ве­шен­ного развития гибельна. Разум исто­рика может указать на примеры, когда подобные разру­ши­тельные силы сковы­ва­лись духов­ными проти­во­ве­сами и циви­ли­зации выхо­дили из кризиса. Но сам по себе разум не может стать таким проти­во­весом. Фило­соф­ские школы древ­ности не оста­но­вили нрав­ствен­ного распада — ни в Риме, ни в Китае. Новая стабиль­ность была создана миро­выми рели­гиями. Сумеет ли XXI век создать подобный противовес?
Неко­торые учёные считают, что наука все может, и доста­точно одной науки, чтобы циви­ли­зация преодо­лела все кризисы; а если народы Юга не сумеют приспо­со­биться к усло­виям выхода и погибнут, то это их дело: прогресс требует жертв. Опро­верг­нуть такую точку зрения трудно; сциен­тизм делает неспо­собным видеть духовные изме­рения проблемы. Можно вспом­нить, что превос­ход­ство Рима в адми­ни­страции и праве не поме­шало духовной победе Востока, а выход был найден на основе компро­мисса: ex Oriente lux, ex occi- dente lex (С Востока свет, с Запада закон). Но готов и ответ сциен­тиста: все это не имеет ника­кого отно­шения к современности.
Так же неопро­вер­жима вера неко­торых ее адептов, что их религия когда-нибудь сама, без конку­рентов, спасёт мир. Хотя трудно пред­ста­вить себе, что моно­полия одной религии, не удав­шаяся в течение многих веков, вдруг как-то состо­ится; а время не ждёт, и хочется как-то избе­жать ката­строфы. Хочется всем, кто заранее не согласен на ката­строфу и не ждёт свето­пре­став­ления, второго прише­ствия и тыся­че­лет­него царства, заранее пытаясь угадать «времена и сроки».
Я вижу выход в диалоге. Что я под этим понимаю? Приведу пример из книги Антония Сурож­ского «Духовное путе­ше­ствие» (М., 1997): « По слову святого Иринея Лион­ского, «слава Божия — это полно­стью раскрыв­шийся человек». Путь для дости­жения этого изви­лист, и порой ради того, чтобы созда­вать доброе, мы вынуж­дены опираться на то, что в даль­нейшем придётся иско­ре­нять. В жизни Махатмы Ганди есть весьма поучи­тельный случай. В конце жизни его обви­нили в непо­сле­до­ва­тель­ности. «В начале вашей деятель­ности, — гово­рили ему, — вы призы­вали докеров к заба­стовке, и лишь после того, как они побе­дили, стали побор­ником непро­тив­ления». На это Ганди ответил очень мудро: «Эти люди были трусы; я сначала научил их насилию, чтобы преодо­леть их трусость, а затем непро­тив­лению, чтобы преодо­леть это насилие». <…> Иногда нам необ­ходим какой-то толчок, который исходит из далеко не самых благих наших наме­рений, лишь бы в даль­нейшем мы преодо­лели эту незре­лость. Мартин Бубер в своих «Хасид­ских рассказах» приводит случай с чело­веком, который спросил раввина, как ему изба­виться от праздных мыслей. «И не пытайся! — воскликнул раввин, — других мыслей у тебя нет, и ты рискуешь остаться вообще ни с чем; Поста­райся приоб­рести одну за другой хоть несколько полезных мыслей и они вытеснят праздные мысли». Это ведь очень близко по смыслу к притче о семи злых духах (Мф. 12, 45).
Диалог религий — это текст, в котором св. Ириней Лион­ский и Еван­гелие от Матфея мирно сосед­ствуют с Махатмой Ганди, Мартином Бубером и хасид­ским рабби. Мы вступим, вслед за вл. митро­по­литом, на путь диалога, когда сель­ский батюшка в Татарии будет цити­ро­вать Джела- ледцина Руми, а после выступ­ления Мака­шова священ­ники найдут случай вспом­нить «Хасид­ские рассказы» Мартана Бубера. Для этого нужны только две вещи: известная обра­зо­ван­ность и добрая воля, отно­шение к другим рели­гиям как к добрым соседям, сона­след­никам вели­кого духа Осевого времени, у которых не стыдно и не грешно иногда поучиться. Именно в этом — суть экуме­низма и супер­э­ку­ме­низма (экуме­низм — диалог внутри христи­ан­ства; супер­э­ку­ме­низм — диалог христи­ан­ства с иуда­измом и исламом, с буддизмом и инду­измом). А конфе­ренции, съезды и т.д. — только сред­ства дать толчок в нужном направлении.
Слово диалог здесь значит то же, что в поли­тике: поиски согласия, прими­рения, общих точек зрения, общего языка. Быть может, таким общим языком станет некое глобальное бого­словие, для кото­рого разные священные писания суть только разные пере­воды с боже­ского на чело­ве­че­ский, с целост­ного на дробный, и за разными пере­во­дами стоит один и тот же подлинник. Иначе говоря, нужно пони­мание, что все зрительные и слуховые образы, рожда­ю­щиеся в потря­сённом мозгу пророка или святого, суть только мета­форы, прелом­ления непо­сти­жи­мого белого света духа сквозь цветные стекла языка, личности и куль­туры. А потому разные откро­вения и догмы суть только разные иконы и выбор любимой иконы —
дело сердца, а не ума с его дока­за­тель­ствами. И почи­тание воскрес­шего не проти­во­речит почи­танию просветлённого.
Такая поста­новка вопроса нелепа для фунда­мен­та­листа. Его точка зрения совер­шенно логична и настолько же непло­до­творна. Если суть религии, ее дух полно­стью совпа­дает с буквой, то нельзя искать един­ства за текстами. Тогда плод поисков — только урод­ливая смесь несов­ме­стимых понятий, осно­ванная на лжи и подмене. Напротив, с позиций дзэн- буддизма, пере­да­ю­щего свою традицию от сердца к сердцу, импульс дзэн совме­стим с любой рели­гией. Во всяком случае, так считал Д.Т. Судзуки, созда­тель «миро­вого дзэн». И его призыв нашёл отклик у неко­торых христиан. Есть книга като­ли­че­ского монаха Джон­стона (на англ, яз.), пере­да­ющая опыт меди­тации в дзэн­ском мона­стыре, и книга архи­епи­скопа ката­комбной церкви вл.Иоан- на «Христи­ан­ство дзэн». Сторон­ники диалога могут повто­рять дзэн­скую притчу: «Не надо смеши­вать луну с пальцем, указы­ва­ющим на луну». Луну надо просто увидеть, и пример доброго соседа может иногда помочь.
Один из таких примеров, который пора­зи­тельным образом забыт право­слав­ными — то, что свято­оте­че­ская мысль связала вместе Афины и Иеру­салим, Платона с Библией. Между систе­мами, постро­ен­ными по правилам аристо­те­лев­ской логики, — пропасть абсурда. Но сознание, разра­бо­тавшее учение о Троице и двух природах Христа, создало новые кате­гории: едино­сущ­ностъ, равно­чест­ность, несли­ян­ность-нераз­дель­ность. Оно проло­жило гать через логи­че­ский абсурд. Возможна эта гать и между нынеш­ними миро­выми рели­гиями, несмотря на все несход­ство текстов. В конце концов, разница между чело­веком и Богом еще больше; а в догме они связаны «несли­янно и нераздельно».
Основная труд­ность, с которой религии стал­ки­ва­ются, не в том, что размыты границы между наслед­ствен­ными уделами като­ли­че­ства, право­славия и других веро­ис­по­ве­даний, а в общем кризисе рели­ги­озной образ­ности. Тради­ци­онное бого­словие плохо справ­ля­ется с этой труд­но­стью. Новые мета­форы создают скорее поэты. У Мандель­штама: «большая вселенная в люльке у маленькой вечности спит», у Миркиной простран­ство и время — вечность, вывер­нутая наизнанку:

А может быть, когда-то
Вселенная вот также разбежалась
На тысячи, на мириады звёзд,
И каждая повисла одиноко
Не в силах дотя­нуться до другой…

И превра­ти­лась Вечность
В безликое, безмерное Пространство,
И Время, неимущее конца…
Как будто кто-то
Вдруг выво­ротил Вечность наизнанку
Во вне себя…

Такие пара­док­сальные мета­форы вплотную подводят к тайне Бога — и остав­ляют нас там, где слово исчер­пы­вает себя и усту­пает молча­ли­вому созерцанию.
Язык, которым древние пророки пере­дали своё чувство священной тайны, стано­вится сегодня непо­нятным. Храмы всех религий пустеют, а бого­словы попре­кают друг друга, — кто больше впал в ересь и прелесть.

Мы забыли, что Бог безымянный,
Мы забыли, что имени нет
У открытой зияющей раны,
У души, излу­ча­ющей свет..

Если сердце пробито навылет,
Все, что смертно, рассы­па­лось в прах.
Боже святый, тебя мы забыли,
Спор ведя о твоих именах:.

               (Зинаида Миркина)

Только преодолев первен­ство помра­чён­ного ума, дроб­ного и дробя­щего, можно увидеть множе­ство как един­ство — и связать все великие куль­туры, не стирая их различий, боже­ственным узлом. Это необ­хо­димый шаг к глобальной системе этиче­ских норм; ибо сегодня то, что для одних добро, для других зло. Однако сооб­ще­ство куль­турных миров и мировых религий — не казарма комму­ни­сти­че­ских тираний и не кару­сель рыночной пошлости. Это сооб­ще­ство может быть подобно пере­кличке инстру­ментов в оркестре. И если можно гово­рить о евро­пей­ском концерте культур, о евро­пей­ском диалоге наций, то таким един­ством может стать и диалог (или концерт) проро­че­ских моно­логов, создавших мировые религии. Это возможно, если Запад научится у Востока первен­ству духа над буквой, безы­мян­ного над именем.
Я готов согла­ситься с крити­ками быто­вого «экуме­низма» (правильнее было бы назвать его синкре­тизмом), что стихийная пута­ница традиций урод­лива. Но реальная исто­ри­чески возможная проти­во­по­лож­ность хаоса, смешения всего со всем — не обособ­ление, а диалог. Диалог орга­ни­зует общение, придаёт ему направ­ление в глубину, от буквы к духу, который во все традиции пришёл из одного святого источ­ника. Диалог позво­ляет внести порядок в пере­се­чение следов разных культур, выводит из хаоса наплывов в новое, общее поле следов прошлых поко­лений, в некое сложное, но имеющее форму простран­ство, имеющее границы, очер­ченные веками, и в этих рамках прокла­ды­вает новые, совре­менные следы. Диалог создаёт берега, направ­ля­ющие течение; в диалоге болото стано­вится рекой, началом нового ряда ориентиров.
Я не вижу другого реаль­ного, исто­ри­чески возмож­ного выхода из нынеш­него болота, где поте­ряв­шееся «я» цепля­ется за поте­ряв­шееся «мы», «мы» следует за очередным ложным кумиром и оба — и «я- и «мы» — тонут в зыбкой трясине, где расплы­ва­ются, исче­зают следы. Диалог — не отказ от един­ства и цель­ности; Диалог Платона — пример един­ства. Диалог — это путь к восста­нов­лению един­ства и цель­ности на новом уровне разрас­тания проблем, — если, конечно, это подлинный диалог.
Наша циви­ли­зация очень изощ­рена в фабри­кации сурро­гатов, подделок. Она подде­лала «я», заменив его подле­жащим неопре­де­лённо-личного пред­ло­жения, хайдег­ге­ров­ским «man» (по-русски оно опус­ка­ется или заме­ня­ется словом «люди» и т.п. «Люди говорят Какие люди? Всякие. И никто сам по себе). Массовые движения XX века были бегством от ущерб­ного, запу­тав­ше­гося «я» в полноту «мы», когда «каплей льёшься с массами». Это «мы» оказа­лось таким же пустым, бездушным и удобным для мани­пу­ляций, как расте­рянное «я». Чувство полноты жизни, которое давал коллек­ти­визм недав­него прошлого, — такая же подделка, такая же искус­ственная ёлка, без запаха живого дерева, как безду­ховный индивидуализм.
Живое дерево — это диалог. В диалоге буква стано­вится прозрачной и высвет­ля­ется дух, живой опыт людей, которых коснулся Бог, прорастая сквозь простран­ство и время.