Автор: | 21. сентября 2020

Поэль Карп — российский публицист, поэт, балетовед, переводчик. С 1930 по 1949 год жил в Москве, с 1949 года — в Ленинграде (Санкт-Петербурге). Окончил Московский государственный университет по историческому факультету, кандидат искусствоведения. С 1953 года выступает в печати как переводчик поэзии и драматургии( Гейне, Эйхендорф, Гёте, Грильпарцер, Эленшлегер, Ибсен, Шекспир, литовские поэты и др.) и балетовед (книги «О балете», «Балет и драма», «Младшая муза», более ста статей). После 1985 года опубликовал более трёхсот статей на социальные и политические темы (о связи экономического развития и демократии, о наследстве Советской империи, этнических конфликтах, антисемитизме, войне в Чечне и пр.) в еженедельниках «Книжное обозрение», «Новое время» и других российских и зарубежных изданиях, а также книгу о русской истории «Отечественный опыт». Опубликовал книги стихов «Общая тетрадь» (1992 год) и «После всего» (2011 год).



«Конец истории и последний человек» - это одно из самых известных произ­ве­дений фило­софа и футу­ро­лога Фрэн­сиса Фукуямы, ставшее между­на­родным бест­сел­лером и пере­ве­денное на несколько десятков языков.
Капи­та­ли­сти­че­ская либе­ральная демо­кратия, убеж­дает Фукуяма в своей работе, есть конец истории в привычном нам ее направ­лении. Совре­менные техно­логии все более способ­ствуют гомо­ге­ни­зации различных культур, дости­жения инди­ви­ду­альные прева­ли­руют над коллективными.
Резуль­татом стано­вится свое­об­разная «капи­та­ли­сти­че­ская утопия» - идеальное обще­ство потреб­ления, прекра­тившее исто­ри­че­ское развитие, замкнув­шееся внутри себя и, следо­ва­тельно, погло­щенное лишь внут­рен­ними проблемами.
Какой же станет фило­софия «последних людей»?
И не станет ли мате­ри­альная утопия духовной антиутопией?

 

Почти два года назад амери­канец Фрэнсис Фукияма объявил, что история чело­ве­че­ства подошла к концу. Нет, он не вселен­ского Черно­быля ожидал, а, напротив, благо­при­ятных событий. Решив, что либе­раль­ному запад­ному обще­ству нет альтер­на­тивы, дока­за­тель­ством чему он счёл крушение марк­сизма-лени­низма, Фукияма наста­ивал, что хоть не все еще перешли к либе­ральной демо­кратии, но, поскольку стало очевидно, что всякий иной, путь нера­зумен, история как арена идео­ло­ги­че­ского проти­во­сто­яния завер­ши­лась – и начи­на­ется просто жизнь.
О подобном конце истории не Фукияма первым заго­ворил. Это ведь Марксу в сере­дине прошлого века пока­за­лось, что с концом капи­та­лизма придёт конец истории, поскольку при комму­низме люди смогут видеть вещи как они есть, не огля­ды­ваясь на идео­ло­ги­че­ские стан­дарты, и уже поэтому смогут жить разумно. Скажи кто Марксу, что его собственная теория составит канву для идео­логии нового обще­ства, что там вообще будет идео­логия, он сильно бы поди­вился. Да конец истории пред­рекал еще и Гегель.
И про Маркса, и про Гегеля Фукияма помнит и сам их поми­нает. Но комму­низм для него – лишь альтер­на­тива либе­ра­лизму, а суть ведь не в том, какой именно порядок станет окон­ча­тельным, а в том, возможен ли вообще окон­ча­тельный порядок. У Маркса, пожалуй, было больше осно­ваний уверять в окон­ча­тель­ности, связанной с осво­бож­де­нием чело­ве­че­ства от идео­ло­ги­че­ских пелен. Как пропо­ведник мате­ри­а­ли­сти­че­ского пони­мания истории, он немало сделал для деми­сти­фи­кации людских пред­став­лений. Каза­лось, когда обще­ство и впрямь будет откро­венно в своих мате­ри­альных делах, станет назы­вать кошку кошкой, для идео­логии места не оста­нется. Ан вышло наоборот, и прихо­дится радо­ваться, когда кошку дозво­лено назы­вать не кроко­дилом, а хотя бы собакой, – все-таки тоже домашнее животное.
Прежде чем класть в основу своих проро­честв крушение комму­низма, прежде чем имено­вать круше­нием нынешний кризис в СССР, открывший возмож­ность высво­бож­дения восточ­но­ев­ро­пей­ских стран, Фукияме стоило приза­ду­маться, почему не сбылись надежды на деидео­ло­ги­зацию, пома­нившие Маркса. Сам Фукияма исходит из проти­во­по­лож­ного – отри­цает мате­ри­альные пред­по­сылки идейной жизни и зовёт вернуться к Гегелю. повторяя, что «согласно Гегелю проти­во­речия, движущие чело­ве­че­ской исто­рией, суще­ствуют прежде всего в сфере чело­ве­че­ского сознания, то есть на уровне идей». Но этому проти­во­речит тут же приво­димое в каче­стве примера провоз­гла­шение Гегелем конца истории в 1806 году: «Уже тогда в разгроме Напо­леоном прус­ской монархии в битве при Иене Гегель усмотрел победу идеалов Фран­цуз­ской рево­люции и неиз­бежное повсе­местное распро­стра­нение госу­дар­ствен­ности, вопло­ща­ющей собой прин­ципы свободы и равен­ства». Сбудутся ли пред­по­ло­жения Фукиямы, еще можно гадать, но пред­по­ло­жения Гегеля явно не сбылись. Ни Бисмарка, ни тем более Гитлера не сочтёшь вопло­ще­нием свободы и равен­ства, если, конечно, сооб­ра­зо­вы­ваться с объек­тивной реаль­но­стью, что и состав­ляет главное преиму­ще­ство либе­раль­ного общества.
Беда подобных проро­честв – и у Гегеля, и у Маркса и у Фукиямы в их изби­ра­тельной одномерности
Ход истории сведён в них к единому, хоть у каждого своему, стимулу, к единой перво­при­чине, к некоему богу, лишён­ному рели­ги­озных атри­бутов, а вместе с ними и оправ­дания, поскольку в любой религии бог в каче­стве неопро­вер­жи­мого для веру­ющих аргу­мента творит чудеса, а наука оста­ётся наукой лишь в пределах есте­ства, в пределах объек­тивной реаль­ности, и пости­жения этого есте­ства и этой реаль­ности в меру доступной достоверности.
Но в том-то и дело, что характер пости­жения лишь отно­си­тельно адек­ватен пости­га­е­мому, и соот­но­шение наших пред­став­лений и объек­тивной реаль­ности в ее развитии меняет меру своей адек­ват­ности и тем затруд­няет пони­мание вещей. Гегель в гносео­ло­ги­че­ские проблемы не слишком входил, прак­ти­чески отож­дествляя субъ­екта с объектом, а теорию познания с онто­ло­гией. Для Гегеля, да и для Маркса, выра­ботка обще­ственных знаний – это процесс обще­ствен­ного само­по­знания и участия чело­века в обще­ственном само­по­знании, его приоб­щен­ность к быту­ющим формам обще­ствен­ного сознания, – важнейшее прояв­ление его причаст­ности к обще­ству. В этом, конечно, большая доля правды. Обще­ство долго живёт уста­но­вив­шейся системой пред­став­лений, где свет­ской, где рели­ги­озной, и не только не тяго­тится ею, но держит ее за досто­верную, а попытки неза­ви­си­мого, сторон­него анализа прини­мает за ересь. Но и в кризисные эпохи в идео­ло­ги­че­ских системах нарас­тают труд­ности с объяс­не­ниями новых пово­ротов событий, что и побуж­дает осозна­вать привычное воспри­ятие как идео­ло­ги­зи­ро­ванное, мифо­ло­ги­че­ское, и творить новые мифы, новые идео­логии, или воскре­шать былые.

Неиз­беж­ность подобных ломок пред­опре­де­лена самим геге­лев­ским отно­ше­нием к познанию, но Фукияма, всецело дове­рясь Гегелю, не хочет разли­чать корни идео­ло­ги­зи­ро­ван­ности которая не выдумка и не порок, а есте­ственный плод недо­ста­точ­ного гносео­ло­ги­че­ского само­кон­троля и сведения проис­хо­дя­щего в сознании либо к его духов­ному источ­нику, либо – как в марк­сизме – к отра­жению теку­щего бытия. Есть тут и неже­лание вдаваться в проис­хо­дящее в сознании за порогом доступ­ного ему познания, а там-то и дефор­ми­ру­ются и абсо­лю­ти­зи­ру­ются наши отно­си­тельные знания.
Лишь потом выяс­ня­ется, что одно – сами по себе идеи Маркса, по ходу его жизни обнов­ляв­шиеся, нередко проти­во­реча сами себе, другое – сложив­шееся на их основе марк­сист­ское миро­воз­зрение, повли­явшее на соци­а­ли­сти­че­ское движение, и совсем уже третье – марк­систско-ленин­ская идео­логия, возникшая в совет­ском госу­дар­стве. Ощутимые пере­мены при пере­ходе от первого ко второму и, в особен­ности, от второго к третьему, давно известны. Идеи Маркса не были изна­чально утопией, обманом, прельстившим чело­ве­че­ство, как часто уверяют сегодня, но, как многие крупные идейные явления, были вопло­ще­нием частичной правды, – иначе не понять, как сумели они привлечь не кучку, а десятки милли­онов последователей.
История велит признать, что эконо­ми­че­ская теория Маркса подме­тила и впрямь суще­ствен­нейшее для целого столетия проти­во­речие буржу­аз­ного мира. Серьёзные упущения этой теории, роковым образом проявив­шиеся потом, разли­чали уже совре­мен­ники, однако в XIX веке это имело в основном теоре­ти­че­ское значение: роль физи­че­ского труда в промыш­ленном произ­вод­стве была реша­ющей, и, соот­вет­ственно, всеобъ­ем­лющей каза­лась роль рабо­чего класса, под знаменем Маркса не столько, впрочем, мечтав­шего о светлом царстве комму­низма, сколько отста­и­вав­шего свои конкретные права. Анало­гичную борьбу рабочий класс вёл и на базе других теорий и без всяких теорий, объеди­няясь в профес­си­о­нальные союзы. Все это, вопреки распро­стра­нён­ному мнению, не разру­шало либе­ральное обще­ство, а, напротив, укреп­ляло его либе­раль­ность, как раз и позво­лившую прийти в развитых странах к довольно успешным методам эконо­ми­че­ского само­со­знания и саморегулирования.
Эконо­ми­че­ская теория Маркса ради­кально разо­шлась с реаль­но­стью лишь в ходе научно-техни­че­ской рево­люции, которую не могла принять, поскольку та на прак­тике пока­зала, что плоды умствен­ного труда – не бесплатный дар божий, как полу­ча­лось по Марксу, и умственный труд тоже создаёт стои­мость, а стало быть, рабочий класс хоть и безусловно важный, но отнюдь не един­ственный верши­тель судеб совре­мен­ного произ­вод­ства и обще­ства. Более того, оказа­лось, что и собственные его инте­ресы несов­ме­стимы с месси­ан­ским назна­че­нием, которое отвёл ему Маркс, и без эффек­тив­ного сотруд­ни­че­ства рабо­чего класса с другими участ­ни­ками произ­вод­ства оно отбра­сы­ва­ется к прежним грубым формам, а сам рабочий класс к обни­щанию, пред­ска­зан­ному Марксом, но преодо­лён­ному разви­тием, кото­рого Маркс не пред­видел, поскольку прене­брегал значе­нием умствен­ного труда. Можно бы доба­вить, что аграрное произ­вод­ство в западных странах еще раньше и резче разо­шлось с идеями Маркса, изна­чально не содер­жав­шими в себе столь большой доли объек­тив­ности, как его пред­став­ления о промыш­ленном производстве.
Вроде бы теория Маркса уже в сере­дине нашего века потер­пела наглядное пора­жение, а либе­ральное обще­ство не только выжило, но и заново расцвело. Не стоит, однако, упус­кать из вида, что оно при этом усвоило едва ли не важнейшую из идей Маркса, признало, что разви­ва­ю­щееся произ­вод­ство не может доволь­ство­ваться одним лишь либе­ра­лизмом, одной лишь эконо­ми­че­ской (и соот­вет­ственно поли­ти­че­ской) свободой, и – вот она, ирония истории! – отчасти осуще­ствило на прак­тике важнейший призыв Комму­ни­сти­че­ского мани­феста: свободное развитие каждого есть условие свобод­ного развития всех. Сила совре­мен­ного запад­ного обще­ства не в последнюю очередь заклю­чена в предо­став­лении чело­веку не только свобод, как требует клас­си­че­ский либе­ра­лизм, но и неко­торых мате­ри­альных гарантий. Поли­ти­че­ские сооб­ра­жения мешают либе­раль­ному обще­ству признать, сколь глубоко проросло оно соци­а­ли­сти­че­скими идеями. Совре­менная Германия, широко прак­ти­ку­ющая соци­альную защиту своих граждан, именует себя не соци­а­ли­сти­че­ским, но соци­альным госу­дар­ством. И это верно в том смысле, что осуществ­ление важней­шего из прин­ципов Маркса, как проде­мон­стри­ро­вала его родина, отнюдь не требует новой обще­ственной формации, но возможно в рамках буржу­аз­ного обще­ства, не доволь­ству­ю­ще­гося, однако, одним либерализмом.
Подобные пере­мены внутри либе­раль­ного обще­ства тоже состав­ляют исто­ри­че­ский процесс, и сама соци­а­ли­зация этого обще­ства време­нами подры­вает его либе­раль­ность. В то время как в Германии соци­а­ли­сти­че­ские идеи транс­фор­ми­ро­ва­лись под влия­нием либе­ральных, способ­ствуя развитию наци­о­наль­ного хозяй­ства и на его базе соци­альной защите, в Англии они прояви­лись более арха­и­чески, пред­при­ятия и целые отрасли промыш­лен­ности, отчасти по нашему примеру, хоть и несколько иначе, огосу­дар­ствля­лись, что, в конечном счёте, ослаб­ляло хозяй­ство, снижало уровень жизни людей и порож­дало сочув­ствие к контр­на­ступ­лению либе­ра­лизма, хоть и сокра­щав­шего соци­альную защиту, но подни­мав­шего уровень жизни боль­шин­ства. Наивно считать такую яркую носи­тель­ницу либе­ральных идей, как Маргарет Тэтчер, фигурой внеисто­ри­че­ской! А ведь она сража­лась против прак­тики госу­дар­ствен­ного соци­а­лизма не в восточ­но­ев­ро­пей­ской стране с марк­систско-ленин­ской идео­ло­гией, а в цита­дели клас­си­че­ского либе­ра­лизма, в Британии, и уже одно это побуж­дает усомниться в пред­ска­за­ниях Фукиямы, будто повсе­местное торже­ство либе­раль­ного обще­ства покончит с исто­рией на вечные времена и осво­бодит эконо­ми­че­ское развитие от соци­альных и поли­ти­че­ских преломлений.
Да и пред­по­ла­гать повсе­местное торже­ство либе­ра­лизма серьёзных осно­ваний пока­мест нет. Отнюдь не идеа­ли­зируя либе­ральное обще­ство, я тоже думаю, что оно пред­по­чти­тельнее других и для совре­мен­ного произ­вод­ства, и ради благо­по­лучия боль­шин­ства людей. Но наивно думать, что дело лишь за тем, чтобы людям это понять. На примере развития марк­сист­ской мысли в России видно, что не столько воспри­ятие обще­ственных идей зависит от их пони­мания, сколько, напротив, само их пони­мание зависит от воспри­ятия, дикту­е­мого обстоятельствами.
Марк­сист­ское миро­воз­зрение, пропа­ган­ди­ро­вав­шееся в России Н. Зибером, Г Лопа­тиным, Н. Дани­ель­соном, а затем П. Струве, М. Туган-Бара­нов­ским, Н. Бердя­евым, С. Булга­ковым, даже в социал-демо­кра­ти­че­ской трак­товке Г. Плеха­нова, П. Аксель­рода, В. Ленина, Ю. Мартова и их младших совре­мен­ников, при всех разли­чиях, долго не теряло един­ства с запад­ными едино­мыш­лен­ни­ками. Конечно, в России, не пере­жившей еще и буржу­азной рево­люции, многие проблемы стояли острей, и боль­ше­вики, вступая в проти­во­речие с осно­во­по­лож­ни­ками, клони­лись к упре­жда­ю­щему захвату власти, не дожи­даясь необ­хо­димой по Марксу для рево­люции эконо­ми­че­ской зрелости, но и они в согласии с Марксом пред­став­ляли себе рево­люцию проис­хо­дящей во всей Европе и даже во всем мире одно­вре­менно. Ни о каком наци­о­нальном соци­а­лизме, ни-о каком постро­ении соци­а­лизма в одной отдельно взятой стране до Октября 1917 года боль­ше­вики и не заго­ва­ри­вали. Един­ственным суще­ственным прибав­ле­нием к тради­ци­он­ному марк­сизму, какое выдвинул Ленин, было его учение о партии, призванной, как бы вместо проле­та­риата, состав­ля­ю­щего в отсталой стране явное мень­шин­ство, осуще­ствить рево­лю­ци­онный пере­ворот, чтобы присо­еди­ниться к более развитым странам.
Отда­лён­ность такой цели и зави­си­мость ее от проис­хо­дя­щего в других странах уже тогда, конечно, прида­вала боль­ше­визму известную утопич­ность, однако на прак­тике и боль­ше­вики до поры стре­ми­лись прежде всего к обще­де­мо­кра­ти­че­ским пере­менам и даже буржу­аз­ному преоб­ра­зо­ванию само­дер­жав­ного госу­дар­ства – не зря они полу­чали солидные субсидии от крупных капи­та­ли­стов вроде Саввы Моро­зова. Да и вообще преоб­ла­дала в русском рево­лю­ци­онном движении крестьян­ская партия эсеров, что подтвер­дили поздней и выборы в Учре­ди­тельное собрание. Свое­об­разие русского марк­сизма, назван­ного лени­низмом, по суще­ству, прояви­лось, когда силы, побе­дившие в феврале 1917 года, не сумели совер­шить важнейшие буржу­азные преоб­ра­зо­вания, разре­шить аграрный и наци­о­нальный вопросы, что и привело к Октябрь­ской буржу­азной рево­люции, в ходе которой боль­ше­вики захва­тили власть в надежде на скорую соци­а­ли­сти­че­скую рево­люцию в Европе.
Не только боль­ше­вики, да и не только в России, преда­ва­лись подобным иллю­зиям, но буржу­азное обще­ство сумело пере­сту­пить через свои проти­во­речия и оста­но­вить рево­люцию даже в Германии, на которую боль­ше­вики наде­я­лись больше всего. Между тем, провоз­гласив «Декрет о земле» и «Декла­рацию прав народов России», боль­ше­вики, не доволь­ствуясь славой русских якобинцев, чтобы продер­жаться до евро­пей­ской соци­а­ли­сти­че­ской рево­люции, разо­гнали Учре­ди­тельное собрание и оста­но­вили буржу­азное развитие, кото­рому они-то как раз и расчи­стили дорогу. Этот наци­о­нальный соци­а­ли­сти­че­ский выбор, обер­нув­шийся эпохой воен­ного комму­низма, разорил страну граж­дан­ской войной и повернул против боль­ше­виков пошедшее сперва за ними крестьянство.
Трудно сказать, сознавал ли Ленин уже тогда тщет­ность надежд на рево­люцию в Европе, но он понял, что она, во всяком случае, не близка, и пред­принял отступ­ление к капи­та­лизму, которое ему еще каза­лось временным. Лишь после его смерти до конца обозна­чи­лась жёсткая альтер­на­тива: продол­жать ли это отступ­ление, способное привести к какому-то типу либе­раль­ного право­вого обще­ства со стои­мост­ными отно­ше­ниями, либо, как это и случи­лось, повер­нуть к обще­ству неофе­о­даль­ного типа. Поскольку капи­та­лизм, вопреки распро­стра­нён­ному мнению, в старой России далеко еще не возоб­ладал, то и рестав­рация озна­чала возвра­щение не к капи­та­лизму, а к обнов­лён­ному феода­лизму, к новому самодержавию.
Тут-то, в соот­вет­ствии с природой феодаль­ного обще­ства, и возникла нужда в новой идео­логии. Идеи Маркса в ней причуд­ливо спле­лись с край­ними взгля­дами русского рево­лю­ци­он­ного народ­ни­че­ства, одно­вре­менно вбирая в себя норма­тивы воен­ного комму­низма, госу­дар­ственной хозяй­ственной моно­полии, нового закре­по­щения крестьян­ства и внеэко­но­ми­че­ских отно­шений. Новая идео­логия, названная марк­систско-ленин­ской, объявила сложив­шееся в трид­цатые годы госу­дар­ство соци­а­ли­сти­че­ским, хотя для Маркса и даже для Ленина соци­а­лизм был проти­во­по­лож­но­стью госу­дар­ства, а теперь оно провоз­гла­ша­лось высшим его воплощением.
Конечно, нынешний кризис – кризис не только внеэко­но­ми­че­ского хозяй­ство­вания, но и сопут­ство­вавшей ему идео­логии, меша­ющей ныне адек­ват­ному пони­манию нако­пив­шихся труд­но­стей хозяй­ства и соци­альных проти­во­речий. Но, чтобы объявить этот кризис концом комму­низма, надо бы пока­зать, что внеэко­но­ми­че­ское хозяй­ство настолько себя исчер­пало, что ни при каких обсто­я­тель­ствах уже не в состо­янии будет состя­заться с либе­ральным даже по одним только жизненно важным, и в част­ности военным, пока­за­телям. И надо бы еще пока­зать, что такое хозяй­ство не может суще­ство­вать под знаменем другой идео­логии. Ни того, ни другого Фукияма не сделал. Тем временем Саддам Хусейн проде­мон­стри­ровал возмож­ность создать под флагом ислам­ского соци­а­лизма в небольшой стране четвертую армию мира.
Фукияма говорит, что люди «способны сносить самые крайние мате­ри­альные невзгоды во имя идей, суще­ству­ющих исклю­чи­тельно в сфере духа, – будь то священные коровы или природа святой Троицы», – и это, конечно, правда. Но из предан­ности идеям никак еще не следует, что объек­тивное содер­жание этих идей в конкретной жизни исчер­пы­ва­ется само­со­зна­нием их привер­женцев, что за священ­ными коро­вами или спором о едино­сущ­ности или подо­босущ­ности Христа своему отцу нет чело­ве­че­ского и обще­ствен­ного содер­жания. Из того, что мы часто не сознаем проис­хо­дя­щего, отнюдь не следует, что ничего не проис­ходит, а ведь этот, не всегда созна­ва­емый нами, процесс и есть история, и опре­де­лить, длится она или окон­чи­лась, как раз и значит опре­де­лить, имеют ли место некие, пусть не сразу заме­ча­емые нами, соци­альные процессы.
Ход этих процессов, ход истории, понятно, остав­ляет на своём пути вели­чайшие сокро­вища чело­ве­че­ского само­по­сти­жения, подъёмы духа, научные открытия и худо­же­ственные шедевры. Ценность многих из них непре­хо­дяща, но всякое стрем­ление объявить ее окон­ча­тельно уста­нов­ленной неиз­бежно приходит в проти­во­речие с реаль­но­стью, поскольку процесс так или иначе продол­жа­ется. Не случайно и отно­шение людей к прежним духовным ценно­стям порой рази­тельно меня­ется: то их оплё­вы­вают, то воскре­шают, оплё­вывая другие, то оттес­няют и те и эти, созидая новые. При всем почтении к духу, человек все же смертное суще­ство, инди­ви­ду­альные возмож­ности кото­рого огра­ни­чены, и разум посто­янно предо­сте­ре­гает его от слепой веры в силу внеэко­но­ми­че­ского порыва, раз и навсегда исправ­ля­ю­щего обще­ство и насаж­да­ю­щего абсо­лютную спра­вед­ли­вость. Мы не знаем, в каком состо­янии либе­ральное обще­ство способно предаться подобным порывам, и тем более не знаем, способно ли оно им разумно проти­во­стать. Уверения. Фукиямы, что соци­альный процесс окончен и неожи­дан­но­стей не будет, рождают благо­душие и толкают либе­ральное обще­ство к кризису и, вопреки его пред­ска­за­ниям, к продол­жению истории.
Нынешние уверения, будто комму­низму пришёл конец, столь же мало­ос­но­ва­тельны, сколь и былые уверения, что пришёл конец капи­та­лизму, в пору вели­кого кризиса 1929 года. Разу­ме­ется, неофе­о­дальная россий­ская держава упёр­лась в тупик, из кото­рого в сложив­шихся формах ей без колос­сальных потерь не выбраться. Вот ее лидеры и стре­мятся эти формы пере­строить. Но делать отсюда вывод, будто проис­хо­дящее явля­ется рево­лю­ци­онным наступ­ле­нием на самые фунда­мен­тальные инсти­туты и прин­ципы стали­низма и заменой их прин­ци­пами, хоть и не равно­знач­ными либе­ральным, но веду­щими к таковым, да еще ссылаясь в дока­за­тель­ство на то, что Николай Шмелев не имеет ничего против того, чтобы его срав­ни­вали с Милтоном Фрид­маном, все-таки смешно. И если гово­рить о сего­дняшнем дне истории, то статья Фукиямы – ярчайший пример того, как плохо мы пони­маем этот сего­дняшний день, как плохо поняли совре­мен­ники – и дома, и в особен­ности за рубежом – наме­рения Михаила Горба­чёва и его неза­у­рядную, конечно, обще­ственную роль.
Горба­чёва на Западе часто изоб­ра­жают чуть ли не врагом комму­ни­сти­че­ского порядка и комму­ни­сти­че­ской идео­логии, тогда как на деле он стре­мится их спасти и сохра­нить. Горба­чёва не первым понял, что тотальное обще­ство с внесто­и­мостным хозяй­ством обре­чено на отста­вание. Это ощутил еще в 1921 году Ленин, потом Хрящев, инте­ре­со­вав­шийся эконо­ми­че­скими проек­тами харь­ков­ча­нина Е. Либер­мана, потом Косыгин, доведший свою реформу до утвер­ждения ее Пленумом ЦК КПСС. Горба­чёва, однако, совершил следу­ющий и важнейший шаг: он признал, что компро­мисс с реаль­но­стью не может быть стабильным без поли­ти­че­ских перемен. Фукияма согласен, что усилия Горба­чёва направ­лены на то, чтобы узако­нить и тем упро­чить власть КПСС, и все же он верит, что санк­ци­о­ни­ро­ванная Горба­чёвом «критика совет­ской системы явилась столь осно­ва­тельной и реши­тельной, что почти не оста­вила возмож­ности возврата как к стали­низму, так и к бреж­нев­щине каким-либо простым путём». Но главное даже не в том, что возмож­ности такого возврата отлично сохранились.
Прежде всего, пока­мест нет осно­ваний утвер­ждать, что в стране вообще вводится стои­мостное, рыночное хозяй­ство, о котором столько говорят. В течение шести лет пере­стройки шли как раз обратные процессы – неогра­ни­ченная эмиссия, прямые конфис­кации, драко­нов­ские налоги, дирек­тивные повы­шения цен, при том, что моно­польная хозяй­ственная струк­тура не только не претер­пела сколько-нибудь серьёзных, сущностных изме­нений, но, распо­лагая госу­дар­ственной властью, могла успешно тормо­зить возник­но­вение неза­ви­симых от неё хозяй­ственных единиц.
Меня­ются лишь формы, в которых элита КПСС управ­ляет хозяй­ством и обще­ством. Ее прав­ление явля­лось, по суще­ству, неле­гальным с конца двадцатых годов, с тех пор как его осуществ­ляли непо­сред­ственно партийные органы при содей­ствии кара­тельных, а так назы­ва­емые совет­ские, то есть госу­дар­ственные органы только прово­дили в жизнь пред­на­чер­тания партийных. Горба­чёва стре­мился пере­дви­нуть властные полно­мочия в госу­дар­ственные органы высшего этажа, приняв на себя и возложив на своих помощ­ников руко­вод­ство ими. Это шаг навстречу реаль­ности, не умаля­ющий, однако, значения партийной элиты, – Съезд народных депу­татов на треть составлен из депу­татов, назна­ченных обще­ствен­ными орга­ни­за­циями, то есть самой КПСС и подве­дом­ствен­ными ей комсо­молом, проф­со­ю­зами и т.п., а Верховные Советы СССР и РСФСР обра­зо­ваны не прямыми, но двух­сту­пен­ча­тыми выбо­рами. И все же и на Съезды и в Верховные Советы попали инако­мыс­лящие, что прежде прак­ти­чески исклю­ча­лось. Наста­ивая на избрании Пред­се­да­те­лями Советов всех уровней руко­во­ди­телей соот­вет­ству­ющих партийных коми­тетов, Горба­чёва также шёл на опре­де­ленный компро­мисс, поскольку депу­таты Советов обре­тали возмож­ность отверг­нуть наиболее бесчестных и бесче­ло­вечных партийных деятелей, прежде назна­чав­шихся центром без оглядки на рядовых партийцев, не говоря уже о беспар­тийных. Компро­миссом с реаль­но­стью явилось и допу­щение публичной критики и вообще неко­торой гласности.
Эти уступки реаль­ности не столь, конечно, значи­тельны, чтобы лишить партийную элиту власти. К тому же зако­но­да­тельная власть выборных органов была сразу почти целиком офици­ально пере­дана Прези­денту с его безмер­ными полно­мо­чиями. Изме­нения, правда, пока­мест завер­ши­лись лишь на всесо­юзном уровне; респуб­ли­кан­ские и тем более местные Советы, служившие некогда лишь для деко­ри­ро­вания партийных директив, так и не обрели подлинных рычагов власти, и то и дело разда­ются призывы к назна­чению Прези­дентом для руко­вод­ства на местах губер­на­торов и префектов, распо­ла­га­ющих объёмом полно­мочий, равным тому, каким обла­дали прежде секре­тари соот­вет­ству­ющих терри­то­ри­альных партийных комитетов.
Перенос правящих функций от партии к госу­дар­ству, принятый миром за переход к либе­раль­ному обще­ству, мог осуще­ствиться лишь в виде отказа от неогра­ни­ченной партийной дикта­туры, в виде демо­кра­ти­зации. Резонно спро­сить, в чем смысл этого пере­носа, разве прежде Гене­ральный секре­тарь ЦК КПСС не обладал всей той властью, которую обрёл Прези­дент, разве власть обкомов не была более широкой, чем власть Советов? Так-то оно так, да только все снижав­шаяся эффек­тив­ность прямых команд побуж­дала менять рычаги воздей­ствия на хозяй­ство и общество.
Речь шла не об отказе от внеэко­но­ми­че­ского хозяй­ство­вания, но все же о чуть более объек­тивном учёте крите­риев хозяй­ство­вания, о создании хоть какой-то обратной связи, которая при прямом партийном руко­вод­стве могла быть лишь идео­ло­ги­че­ской, а порой и вовсе номи­нальной. Един­ство и всеобщ­ность преж­него хозяй­ства позво­ляли не считаться с реаль­ными резуль­та­тами хозяй­ственной деятель­ности, кроме, может быть, военных ее обла­стей, поскольку пред­по­ла­га­емый противник задавал ориен­тиры, и гонка воору­жений, разо­рявшая страну, была вместе с тем един­ственной обла­стью, где страна участ­во­вала в конку­ренции за дости­жение мировых стан­дартов. Однако дости­жение этих стан­дартов ‘‘любой ценой» привело при Сталине и Бреж­неве к колос­сальной растрате наци­о­нальных богатств – и сырьевых и людских, равно как к разо­рению других обла­стей хозяй­ства и куль­туры, что, в свою очередь, привело к нынеш­нему кризису, но одно­вре­менно и к неко­то­рому осознанию наиболее даль­но­вид­ными комму­ни­стами необ­хо­ди­мости как-то сооб­ра­зо­вы­ваться с эконо­ми­че­скими зако­нами. И поскольку прямое партийное внеэко­но­ми­че­ское управ­ление совла­дать с этой задачей не может в силу самой неогра­ни­чен­ности своей власти и веры в неогра­ни­ченные возмож­ности власти, возникла нужда пере­ори­ен­ти­ро­ваться на госу­дар­ство, кото­рому доступна большая гибкость.
Гибкость эта пред­по­ла­гает, однако, не отказ от внеэко­но­ми­че­ского управ­ления, но осуществ­ление его в квази­эко­но­ми­че­ских формах. Харак­терно, что чуть ли не тройное увели­чение коли­че­ства денег в обороте и резкое повы­шение цен осуществ­ля­ются при сохра­нении госу­дар­ственной хозяй­ственной моно­полии, даже без большой косме­тики. Между тем движение к либе­раль­ному обще­ству, требу­ющее, конечно, и другой финан­совой системы и другой системы цено­об­ра­зо­вания, должно бы, прежде всего, разо­рвать тотальную госу­дар­ственную монополию.
Нынче нет недо­статка в рассуж­де­ниях о «разго­су­дар­ствлении» и даже «прива­ти­зации» хозяй­ства, но стоит вспом­нить, что и форма колхоза, коллек­тив­ного хозяй­ства (разу­ме­ется, при подлинной его добро­воль­ности и неза­ви­си­мости), могла быть эффек­тивной, однако прямое внеэко­но­ми­че­ское подчи­нение колхозов райкомам партии и райзе­м­от­делам лишило колхозы эконо­ми­че­ской эффек­тив­ности, обра­тило их в феодальные хозяй­ства со сменя­ю­щи­мися поме­щи­ками-пред­се­да­те­лями. Точно так же рекла­ми­ру­емое «разго­су­дар­ствление» пред­по­ла­гает не подлинную само­сто­я­тель­ность пред­при­ятий, но их круговую зави­си­мость от директив госу­дар­ства. Поддер­жи­ва­ется такая зави­си­мость много­об­разно, – тут и преиму­ще­ства коопе­ра­тивам и малым пред­при­я­тиям, откры­ва­ю­щимся при больших, подчи­нённых мини­стер­ствам заводах, тут и создание подобных пред­при­ятий самой КПСС, тут и акци­о­ни­ро­вание, при котором контрольный пакет оста­ётся в руках госу­дар­ства, КПСС или ее влия­тельных функ­ци­о­неров, тут и преоб­ра­зо­вание мини­стерств в якобы неза­ви­симые концерны и компании, тут и право милиции втор­гаться без санкции проку­рора в любые служебные поме­щения, тут и создание терри­то­ри­альных объеди­нений промыш­ленных произ­водств, способных сообща оказать неодо­лимое давление на местную власть, от которой они прак­ти­чески не зависят. Весь разрых­лённый на первый взгляд комплекс пред­при­ятий по-преж­нему так или иначе управ­ля­ется из единого центра. Лишь с граж­да­нами, явля­ю­щи­мися и рабо­чими этих пред­при­ятий и поку­па­те­лями их продукции, могут возни­кать более свободные, вроде бы рыночные отно­шения, нo частичный рынок товаров и рабочей силы без рынка капи­талов и идей оста­ётся, в сущности, моно­поль­ными может повы­шать цены, не сооб­ра­зуясь с реальной стои­мо­стью, – ведь возник­но­вение конку­ри­ру­ющих неза­ви­симых произ­во­ди­телей и продавцов, способных цены сбить, по-преж­нему не предполагается.
И все же переход от чисто партий­ного, при котором народу, отве­дена роль быдла, к госу­дар­ствен­ному управ­лению позволил бы лучше ощущать народное мнение, пере­да­вать испол­нение опре­де­ленных функций людям, поль­зу­ю­щимся народным дове­рием, а не поса­женным сверху, позволил бы даже как-то стиму­ли­ро­вать произ­вод­ство. Понятно, переход от партий­ного управ­ления к госу­дар­ствен­ному лишь создаёт для всего этого возмож­ности, а исполь­зо­вание их зависит уже от воли народа, от его актив­ности, от избрания им депу­татов, выра­жа­ющих его волю, от стой­кости и прони­ца­тель­ности этих депу­татов в борьбе за демо­кратию. Горба­чёва, конечно, наде­ялся, что зате­янное им частичное отступ­ление к реаль­ности, совме­ща­ю­щееся с народным стрем­ле­нием вырваться из нарас­та­ющей бедности, будет казаться совер­шен­ство­ва­нием системы, которую в действи­тель­ности коренным образом усовер­шен­ство­вать невоз­можно. И так бы, должно быть, и каза­лось, начнись такое сразу после смерти Сталина или хотя бы падения Хрущёве, не обло­мись иллюзии шести­де­сят­ников о броню танков, кативших по Праге. Но, когда присту­пили к поли­ти­че­ским реформам, хозяй­ственный кризис был слишком глубок, чтобы его быстро преодо­леть; судо­рожные действия нового прави­тель­ства, прежде всего безудержная эмиссия, его лишь усугуб­ляли. А новые органы высшей госу­дар­ственной власти продол­жали изда­вать законы и указы, коди­фи­ци­ро­вавшие наме­рения рефор­ма­торов. Лучшей надежды еще какое-то время выстоять в состя­зании с либе­ральным обще­ством, чем, по ленин­скому примеру 1921 года, частичное отступ­ление к реаль­ности, у обна­жившей свою природу системы и впрямь не суще­ство­вало. Но с каждым днём отчёт­ливее было расхож­дение инте­ресов правя­щего слоя и чело­века с улицы, влачив­ше­гося от одного пустого прилавка к другому.
Разу­ме­ется, новая поли­тика требо­вала идео­ло­ги­че­ских поправок, и на смену догма­ти­зации идей Маркса и Ленина выдви­ну­лась кано­ни­зация вели­ко­дер­жав­ности и госу­дар­ствен­ности как высших народных благ. Для укреп­ления идео­логии, утра­тившей сооб­раз­ность с проис­хо­дящим, вместо беспо­щадной раци­о­наль­ности все больше требо­ва­лась нерас­суж­да­юшая вера, и нача­лось прямое сбли­жение с рели­гией, прежде проти­во­по­ла­гав­шейся марк­сизму-лени­низму, и особые возмож­ности полу­чило право­славие. Оно и впрямь не хуже ислама способно срас­тись с идео­ло­гией госу­дар­ствен­ного соци­а­лизма. Неслу­чайно врас­тают в эту идео­логию и вели­ко­дер­жавно-шови­ни­сти­че­ские мотивы. Уже провал евро­пей­ской рево­люции и переход к соци­а­лизму в одной стране привёл при Сталине к трак­товке соци­а­лизма как наци­о­наль­ного явления и даже наци­о­наль­ного преиму­ще­ства, неиз­бежно сбли­жав­шейся с другими шови­ни­сти­че­скими идеями. Не случайно интер­на­ци­о­на­ли­стами теперь именуют солдат, поги­ба­ющих ради присо­еди­нения к наци­о­нальной соци­а­ли­сти­че­ской державе других народов, кото­рыми она призвана руко­во­дить. Но пере­мены в идео­логии и ослаб­ление ее повсе­местной непре­мен­ности не упразд­нили идео­ло­ги­че­ский характер госу­дар­ства. Все это пока­зы­вает, что пере­стройку нельзя счесть отказом от осно­во­по­ла­га­ющих прин­ципов феодально-соци­а­ли­сти­че­ского порядка, что она призвана лишь его упрочить.
Понятно, реальный ее ход не вполне иден­тичен наме­ре­ниям рефор­ма­торов. Пере­стройку поддер­жали прежде всего демо­кра­ти­че­ские круги, не заду­мы­вав­шиеся о пределах возможных перемен внутри сложив­ше­гося порядка. Если даже они желали либе­раль­ного обще­ства, то чаще всею связы­вали переход к нему с лидером пере­стройки и, закрывая глаза на то, что его цели куда умереннее, порой даже рато­вали за предо­став­ление ему чрез­вы­чайных полно­мочий, в полной уверен­ности, что поль­зо­ваться ими он станет лишь для расши­рения демо­кратии, для рево­люции сверху. Одно­вре­менно значи­тельная часть партий­ного аппа­рата и руко­вод­ства промыш­лен­но­стью и колхо­зами опаса­лась даже умеренных реформ и сабо­ти­ро­вала их, не позволяя госу­дар­ственным струк­турам стать эффек­тивнее, чем были партийные. Демо­кра­ти­че­ское движение оказа­лось слишком слабым, чтобы такому сабо­тажу проти­во­стоять, и в итоге не то что переход к либе­раль­ному обще­ству, но даже заду­манный компро­мисс с реаль­но­стью так и не осуществился.
Есть, конечно, пара­докс в том, что рефор­матор Горба­чёва огра­ни­чивал, главным образом, демо­кратов, которые, сопро­тив­ляясь реакции, только и могли помочь хотя бы умеренной пере­стройке, и не давал в обиду реак­ци­о­неров, не желавших и самого скром­ного компро­мисса и грезивших бреж­нев­скими и даже сталин­скими идеа­лами. Но и этим подтвер­жда­ется, что даже удача пере­стройки не привела бы к либе­раль­ному обще­ству. Не будем уж напо­ми­нать, что вполне сохра­ня­ется возмож­ность восста­но­вить прав­ление сталин­ского типа, поскольку создание Комму­ни­сти­че­ской партией без офици­альной санкции законных властей коми­тетов обще­ствен­ного спасения, исполь­зу­ющих армию для подав­ления демо­кра­ти­че­ских движений, явля­ется, как выяс­ни­лось, нена­ка­зу­емым, то есть высшая власть принад­лежит факти­чески по-преж­нему Комму­ни­сти­че­ской партии, неза­ви­симо не только от исхода выборов, но и несмотря на то» что провоз­гла­шавшая такую власть статья шестая Консти­туции СССР формально отменена.
Ни одна партия, поль­зу­ю­щаяся сколько-нибудь широким влия­нием, пока­мест не выдви­нула у нас либе­ральную программу ни буржу­аз­ного, ни соци­а­ли­сти­че­ского толка. Лишь в наци­о­нальных движе­ниях, да и то не во всех респуб­ликах, подобные тенденции просмат­ри­ва­ются, хотя смысл всех наци­о­нальных движений прежде всего в проти­во­сто­янии госу­дар­ственной хозяй­ственной моно­полии. Но спасение от неё нередко ищут не в либе­ральном хозяй­ство­вании, но в наци­о­нальном внеэко­но­ми­че­ском прав­лении, пусть и не дости­га­ющем сталин­ской или бреж­нев­ской жесто­кости, хоть и ее не исклю­ча­ющей. Словом, комму­ни­сти­че­ское госу­дар­ство, которое Фукияма пото­ро­пился вытол­кать со сцены, никуда в обозримое время уходить не соби­ра­ется. Другое дело, каким оно станет, не сумев перестроиться.
Фукияма пишет: «Непо­ни­мание того, что корни эконо­ми­че­ского пове­дения лежат в сфере сознания и куль­туры, ведёт к часто совер­ша­емой ошибке, когда явления, по природе своей идеальные, пыта­ются объяс­нить мате­ри­аль­ными причи­нами», – и продол­жает: «Глубинные изъяны соци­а­ли­сти­че­ских эконо­ми­че­ских систем были очевидны и трид­цать-сорок лет назад любому, кто готов был не закры­вать на них глаза. Почему же эти страны отошли от центра­ли­зо­ван­ного плани­ро­вания только в 80-х годах? Ответ следует искать в сознании элит и руко­во­дящих ими вождей…» Но, во-первых, и в вось­ми­де­сятые годы Совет­ский Союз не отошёл от дирек­тив­ного хозяй­ство­вания, напрасно имену­е­мого плановым, да и не может от него отойти, покуда суще­ствует единая госу­дар­ственная хозяй­ственная моно­полия, покуда не суще­ствует реальной конку­ренции в эконо­мике и, соот­вет­ственно, в поли­тике. А главное, ложно само по себе чрез­мерное проти­во­став­ление мате­ри­аль­ного и идеаль­ного, заим­ство­ванное с пере­вёр­ну­тыми оцен­ками из офици­альной марк­систско-ленин­ской идео­логии. Там оно хотя бы праг­ма­ти­чески оправ­дано: госу­дар­ственная идео­логия внушает людям, что их дело-гнуть спину, трудиться, а не разго­ва­ри­вать, не размыш­лять, как их труд орга­ни­зован и на что направлен. Эту идео­логию выра­жают и повсе­местные упрёки депу­татам, которые «только разго­ва­ри­вают», а не сеют хлеб и не стоят у станка.
После Макса Вебера нелепо отри­цать роль сознания, харак­тера менталь­ности или этики в эконо­ми­че­ском пове­дении. Но это не значит, что, как в совет­ской фило­софии, все зависит от решения «основ­ного вопроса»: что первично – материя или дух? Что бы ни было исто­ри­чески первично, эконо­ми­че­ская жизнь непре­рывно демон­стри­рует слож­нейшее взаи­мо­дей­ствие мате­ри­аль­ного и идеаль­ного. Тут пагубна абсо­лю­ти­зация как материи, так и сознания. Заявляя, что изъяны соци­а­ли­сти­че­ских систем были очевидны уже трид­цать-сорок лет назад, и тут же утвер­ждая, что причину отказа от них в наши дни следует искать в сознании элиты, Фукияма побуж­дает думать, что все кругом эти изъяны видели, только элита не заме­чала, чем ставит под сомнение умственные способ­ности элиты и самую ее элитар­ность. Не верней ли признать, что элита, обращая эти «изъяны» себе на пользу, лишь в вось­ми­де­сятые годы начала созна­вать, что чудесным для неё возмож­но­стям приходит конец.
Невоз­можно отри­цать, что мате­ри­альные факторы играли важнейшую роль в продлении жизни совет­ской дирек­тивной системы. Ее укреп­ляло, к примеру, вовле­чение в ее орбиту Восточной Европы: батев­ские ботинки и поль­ские швейные изделия помогли смяг­чить напря­жение в разо­рённой войной стране. Еще суще­ственнее была роль огромных запасов нефти и газа, брошенных Бреж­невым на мировой рынок. Не будь подоб­ного, за пере­стройку, видимо, приня­лись бы раньше. И ведь прини­ма­лись, – и Хрящев, и позднее Косыгин, – но выяс­ня­лось, что есть еще порох в поро­хов­ницах, есть еще мате­ри­альные возмож­ности пого­дить с рефор­мами. Вот и годили дальше, усугубляя хозяй­ственную нескла­дицу, и ныне страна распла­чи­ва­ется за желание элиты продле­вать прежний порядок.
Уже в XIX веке у Россий­ской Империи были причины пере­хо­дить к либе­раль­ному обще­ству, и она совер­шала шаги к нему: это были и проекты Сперан­ского, и восстание декаб­ри­стов, и реформы Алек­сандра II, и пред­ло­жения Витте, и рево­люция 1905 года, и Февраль­ская, и Октябрь­ская, после которой, что ни говори, были прове­дены выборы в Учре­ди­тельное собрание. И всякий раз власть оста­нав­ли­вала пере­мены или прово­дила их поло­вин­чато и с опоз­да­нием, что вело ко все более резким соци­альным взрывам.
На любимый русский вопрос: «Кто виноват?» – история даёт ответы. В рево­люции 1905 года виноват Николай II, откло­нивший в 1903 году пред­ло­жения Витте о коренной аграрной реформе, – дело не только в расстреле 9 января, послу­жившем дето­на­тором всеоб­щего недо­воль­ства. В Февраль­ской рево­люции виноват все тот же Николай II, так и не облег­чивший народную участь, да еще обре­ме­нивший ее войной. В Октябрь­ской рево­люции вино­ваты князь Львов, Милюков, Гучков, Керен­ский и другие деятели Времен­ного прави­тель­ства, за 8 месяцев у власти не созвавшие Учре­ди­тельное собрание и слишком мало сделавшие для разре­шения аграр­ного и наци­о­наль­ного вопросов. В рево­лю­циях вино­ваты те, кто до них довели, а не те, кто их совер­шали. А Ленин, кото­рого ныне изоб­ра­жают винов­ником всех бед, виноват в том, что разо­гнал Учре­ди­тельное собрание и, не назначив новые выборы, устре­мился к соци­а­лизму в стране, и феода­лизма-то еще не преодолевшей.
Нынешние сторон­ники прин­ципов, кото­рыми нельзя посту­питься, крайние реак­ци­о­неры, подобно прежним упрямцам, сами подры­вают суще­ству­ющую систему. Но это не значит, что они способ­ствуют созданию либе­раль­ного обще­ства, а не еще одной внеэко­но­ми­че­ской системы с другой идео­ло­гией. Горба­чёва, как разумный консер­ватор, не хотел этим доволь­ство­ваться, и ради преодо­ления отста­лости страны взялся за пере­стройку. Но верность убеж­де­ниям побуж­дала, а народная муче­ни­че­ская пассив­ность позво­ляла, все больше обере­гать от перемен своих едино­мыш­лен­ников и все меньше искать компро­миссов со своими идей­ными против­ни­ками – демо­кра­тами, а в реали­сти­че­ском компро­миссе только и заклю­ча­лась возмож­ность выхода из кризиса.
Большая и влия­тель­нейшая часть нашей элиты, вопреки Фукияме, пред­почла не «проте­стант­ский» жизненный стиль – стиль богат­ства и риска, но «като­ли­че­ский» путь – путь бедности и безопас­ности. А безопас­ность внеэко­но­ми­че­ской элите в XX веке гаран­ти­рует лишь единая моно­польная система, в руках которой всеобщее распре­де­ление, непо­сред­ственно не зави­сящее от произ­вод­ства. Да и кто отнимет у такой элиты пита­ющую ее упрям­ство надежду, что вдруг обна­ру­жатся новые неслы­ханные запасы нефти или золота, или либе­ральные обще­ства сочтут, что в их инте­ресах помочь руша­ще­муся внеэко­но­ми­че­скому порядку укре­питься, как это уже не раз бывало? Так что не стоит спешить с провоз­гла­ше­нием конца истории.
Лето­писец у Щедрина ставит роковые слова: «История прекра­тила течение своё…» – лишь после того, как глуповцев пора­зило нечто неслы­ханное: «Хотя оно было еще не близко, но воздух в городе зако­ле­бался, коло­кола сами собой загу­дели, деревья взъеро­ши­лись, животные обезу­мели и мета­лись по полю, не находя дороги в город. Оно близи­лось, и, по мере того как близи­лось, время оста­нав­ли­вало бег свой. Наконец земля затряс­лась, солнце померкло… глуповцы пали ниц. Неис­по­ве­димый ужас выступил на всех лицах, охватил все сердца».
Щедрин писал о городе Глупове более ста двадцати лет назад, когда еще и пред­по­ло­жить было нельзя, что возникнет ката­стро­фи­че­ское оружие. И все же он понимал, что даже история Глупова не может окон­читься, пока не грянет подобная ката­строфа. Вот и не стоит вслед за Фуки­ямой впадать в эйфорию. Ведь свобода не уста­нав­ли­ва­ется раз навсегда, и даже славные имена вчерашних борцов за свободу порой уже на следу­ющий день служат попранию свободы, – в этом трагедия комму­ни­сти­че­ского движения и попыток его усовер­шен­ство­вать. История – это процесс повсе­дневной борьбы за свободу, и только пони­мание этого, только каждо­дневная защита своей и чужой свободы позволит либе­раль­ному обще­ству избе­жать ката­строфы конца истории, который может стать лишь концом свободы.
1 марта 1991 г.