Автор: | 25. января 2021



Что бы увидел сеятель Христа,
укрыв­шись в пещере Платона от непогоды

В 1948 году Эндрю Ньюэлл Уайет кладёт последний сухой мазок на грубо сколо­ченную доску, загрун­то­ванную под темперу. Картина пред­став­ляла унылый пейзаж с фермой Олсонов в Кушинге (штат Мэн), в который художник вписал изло­манный и нелепый как саксаул силуэт женщины. При виде этой доски невольно на ум приходит алле­гория пещеры, исполь­зо­ванной Платоном в 7 книге диалога «Госу­дар­ство». А, углу­бив­шись в созер­цание гречиш­ного поля, выжжен­ного солн­це­пёком, вспо­ми­на­ется и притча Иисуса Христа о сеятеле (Матфей 13:3-23; Марк 4:3-20; Лука 8:5-15). Спросят: не испорчен ли вкус автора всеяд­но­стью? Нисколько. Ведь подлинное произ­ве­дение искус­ства и должно будить вооб­ра­жение. Во всяком случае, с подобным смяте­нием чувств, столк­ну­лись амери­канцы, купив билет в нью-йорк­скую галерею Макбет, где в 1948 году экспо­ни­ро­ва­лась картина «Мира Кристины» (англ.«Christina’s World»). Критики много­зна­чи­тельно пере­гля­ды­ва­лись, аукци­о­нисты поти­рали ладони в пред­вос­хи­щении высоких ставок, но всех обошёл директор Музея совре­мен­ного искус­ства Альфред Барр, выложив за доску размером 81 × 122 санти­метров 1800 долларов [Corliss:1986].
Амери­кан­ское искус­ство не знало икон, ярких традиций рели­ги­озной живо­писи. И вдруг краски заго­во­рили стро­ками из Библии, обер­нув­шись бодрящей молитвой на авита­ми­нозных потрес­кав­шихся губах, а линии, контуры, формы, - вся живо­писная фактура, одним словом, зазве­нела как горсть медяков в церковной кружке. С появ­ле­нием этого полотна амери­кан­скому искус­ству был дан образец бессло­весной пропо­веди, вдум­чи­вого бого­словия, кото­рому нет нужды рекру­ти­ро­вать паству на задворках инду­стри­альных городов с помощью зазывал. О картине напи­саны библио­теки. Но каждая новая статья или моно­графия не прибав­ляют к ней ровным счётом ничего. Ведь подвер­гать miracle эмпи­рике - пустая затея. Чудо усколь­зает от цепких объятий профес­соров, и в этом прелесть всякого подлин­ного произ­ве­дения искус­ства. Да и есть ли повод трубить о шедевре, в котором нет ничего выда­ю­ще­гося: ни захва­ты­ва­ю­щего сюжета, ни исклю­чи­тельных героев, ни скан­дала, без кото­рого худож­нику – «грош цена»? И в самом деле, вместо пышно­грудой молодки Рубенса, салонной краса­вицы Моне или испещ­рённой морщи­нами старушки Рембрандта, публике была предъ­яв­лена ничем не приме­ча­тельная мисс Олсон, - пара­литик, чей кругозор огра­ни­чи­вался квад­ратом ячмен­ного поля, выжжен­ного паля­щими лучами. В центр компо­зиции художник поме­стил фигуру женщины, а точнее голову соседки по захо­лу­стью, заставив вращаться вокруг этой, на первый взгляд, такой триви­альной оси - и Космос и Логос. Опираясь на кост­лявую руку, Кристина поры­ва­ется вослед мысли, не в пример телу устрем­лённой ввысь. К земле мятежный дух приги­бает опосты­левшая «сонная лощина», где пусто­цвет вонзает жёлтые волчьи зубы в окорока глино­зёма, чтобы зачал, вынес и изгнал из своего холод­ного чрева сухие и ломкие как стекло плевки сорных трав. Но довольно! говорит обита­тель­ница убогой лачужки, покинув кресло-качалку, грелку и мето­дист­скую Библию, заму­со­ленную до дыр и покрытую испраж­не­ниями навозных мух. Протест, обуре­ва­ющий геро­иней, весь её духовный вектор, включая и воспи­тание, и рели­ги­оз­ность, и даже сексу­аль­ность, выра­женную в тугой игре мышц, стре­но­женных пара­личом, Уайет тщательно доку­мен­ти­рует. Кристина, если угодно - дух познания, прези­ра­ющий плоть. Подобное откро­вение, вложенное в уста амери­канца, сильно припод­няло живо­пись Нового Света в глазах евро­пей­ских кура­торов. Что же так пора­зило взыс­ка­тельную публику? Работа Уайета, даже если не знать всей подно­готной, натал­ки­вала взгляд на безра­достный, по сути, пейзаж, - мёртвое, почти выжженное пеклом поле, одиноко коро­та­ющие свой век фермер­ские лачужки, заросшую колею, которую давно не распа­хи­вало колесо старень­кого форда, брички или телеги. Героиня, - немо­лодая женщина, в розовом, обле­га­ющем платье, с проседью в жёстких чёрных волосах, - появ­ля­ется из-за границы холста, как любо­пытная мышь полёвка, хвата­ющая нозд­рями души­стый и пряный запах амбара. В его сусеках, поскре­бясь, можно добыть дюжину ржаных зёрнышек, полу­сгнивший початок куку­рузы или горсть гороха, выско­чив­шего из стручка и забив­ше­гося под пол, - туда, где почили в бозе медяки, цыган­ские булавки и дешёвые сереб­ряные колечки, скреп­лявшие брачные узы пионеров, засе­лявших прерии, чтобы вести бесчленные войны с индей­цами пауни, сиу и апачи. Вот тень от забора - вгля­ди­тесь: она упала на окаме­невшую спину пара­ли­зо­ванной женщины. Похоже, несчастной удалось проползти под штакет­ником, чтобы забраться на отцов­ское поле, - так сильно в ней любо­пыт­ство, так неиз­бывно одино­че­ство этого миром остав­лен­ного суще­ства. Кристина пала жертвой необуз­данной любо­зна­тель­ности. Чёрный кожаный поясок, стяги­ва­ющий осиную талию женщины, демар­ки­рует границу, отде­ля­ющую дух от плоти, Сциллу от Харибды, «образы» на стене пещеры от подлинных «идей», которые все же не столь бесплотны, коль отбра­сы­вают тени, очутив­шись между глазом узника пещеры и палящим солнцем. На полотне Кристина созер­цает сам этот Боже­ственный свет, глядя сквозь чувственный мир вещей, пред­метов, которые в «Федоне» словами Сократа Платон опре­де­ляет как тюрьму души. Ясно, что Кристину следует рассмат­ри­вать как фило­софа, а клочок фермер­ского поля - как её Госу­дар­ство. Но Кристина и зерно, попавшее в унаво­женную почву, чтобы взрасти и зако­ло­ситься. Так в одном полотне ужива­ются и плато­низм и христи­ан­ство. Уайет вводит мета­фору согля­да­тай­ства. По мысли худож­ника, и героиня, смот­рящая вглубь пейзажа, и публика, наблю­да­ющая за созер­ца­нием мисс Олсон, и даже Сам Боже­ственный Свет, обна­ру­жи­ва­ющий тварный мир по теням, которые тот отбра­сы­вает - все эти точки зрения, скла­ды­ваясь, обра­зуют бино­ку­лярный субъект. У каждого из нас своя пещера, говорит художник. Но свет неве­черний един, неделим, всемогущ и всеблаг. Этот свет просве­чи­вает насквозь героиню. И в самом деле, в Кристине борются: низ и верх; дряблое, увяда­ющее, преда­тельски омерт­вевшее тело и светлый ум; пред­рас­судки, вери­гами опутавшие сердце и бесстрашие перво­от­кры­ва­теля; мир Дольний и мир Горний. Чувственная досто­вер­ность, от которой шара­ха­ется героиня, осязая сущее, читая его тайные стра­ницы своим обез­дви­женным телом, - не так ли и слепой, водящий пальцем по гусиной коже брайля, видит незримое духов­ными очами. Художник наме­ренно изоб­разил порт­ре­ти­ру­емую со спины, зная, что натя­нутая, как тетива, фигура, резкий ракурс, расскажут о духовном борении куда больше, чем избы­точно коло­ритные черты лица мисс Олсон, грубую лепку кото­рого Уайет блестяще передал в другом порт­рете этой неслом­ленной женщины. И верно, мастер амери­кан­ской фигу­ра­тивной живо­писи лишил Кристину выра­жения глаз, чтобы зритель иден­ти­фи­ци­ровал себя с точкой зрения модели, увидел то, что прозре­вает правед­ница, попал в её внут­ренний пейзаж/пленер, субъ­ек­тивное простран­ство умопо­сти­га­е­мого. Это именно МИР КРИСТИНЫ, и вместе с тем – героиня, застиг­нутая цепким взглядом худож­ника-духо­видца в минуту духов­ного триумфа. Удиви­тельная по цель­ности живо­пись. Каким светлым рели­ги­озным чувством веет от суровой сдер­жан­ности её красок, каким душевным теплом согреты образы, как горячо испо­ве­дует автор любовь и веру во Христа. Перед нами необык­но­венно свежая работа, неувя­да­ющий пример твор­че­ского муже­ства и стои­цизма. Образец того, как мону­мен­таль­ность и хрупкая нюан­си­ровка темы, обилие ракурсов и сдер­жанная палитра чувств, - все образы, одним словом, возде­вают к небу молит­венно сложенные руки. Вдох­но­венный этот жест прони­зы­вает поэтику картины. Всё в ней устрем­лено к верти­кали: и выве­ренная компо­зиция, и лепка фигуры, застывшей в тревожном ожидании, и холодное солнце, броса­ющее скупые, но обна­дё­жи­ва­ющие косые лучи на вспа­ханный колесом глинозём, крышу утлой хижины и дефор­ми­ро­ванные (как две проху­див­шиеся штаке­тины) руки мисс Олсон. Даже пропле­шина на гори­зонте напо­ми­нает акку­ратно выстри­женную тонзуру монаха доми­ни­канца. Перед нами глубоко рели­ги­озное полотно, в котором и вещь, пребы­ва­ющая в ничто, и Свет, выхва­ты­ва­ющий из мрака фигуры, обра­зуют орга­ни­че­ское един­ство види­мого и видя­щего, созер­ца­е­мого и созер­ца­теля, позна­ва­е­мого и позна­ю­щего. В заклю­чении, харак­те­ризуя каче­ство живо­писи, следует доба­вить, что досто­ин­ства картины в области воздушной и линейной перспек­тивы столь велики, что ставят Эндрю Ньюэлла Уайета в один ряд с гени­аль­ными Джотто и Пьеро делла Франческо.

Санкт-Петер­бург, 2020 Юрий Кузин