Автор: | 31. января 2021




Из переписки

В.Т. Шала­мова и
Б.Л. Пастернака

 

Туркмен, 8 января 1956 г.

Дорогой Борис Леонидович.
Благо­дарю за чудесный Ново­годний подарок. Ничто на свете не могло быть для меня приятней, трога­тельней, нужней. Я чувствую, что я еще могу жить, пока живете Вы, пока Вы есть, — простите уж мне эту сентиментальность.
Теперь — к делу. Лучшее во второй книге «Д. Ж.» это, бесспорно — суждения, оценки, выска­зы­вания — ясные, запи­санные с какой-то чертежной четко­стью — это то, что хочется пере­пи­сы­вать, учить, запо­ми­нать. Прежде всего это — суждения самого Юрия Живаго. Но не только доктор говорит голосом автора. Это в плохих романах бывает такой «избранный» рупор. Голосом автора говорят все герои — ягоды, и лес, и камень, и небо. И слушать надо всех: и Симу, и Ларису, и Тягу­нову, и бельев­щицу Таню, и других. В этом — в новых, в таких непри­вычно-верных сужде­ниях — главная сила романа. В сужде­ниях о времени, которое ждет — не дождется чест­ного слова о себе. Целые главы: «Вары-кино», «Против дома с фигу­рами», «Рябина в сахаре», у Ларисы у гроба — очень, очень хороши. Суждения об искус­стве, о вдох­но­вении, о догмате зачатия, о марк­сизме, оценки времени — все это верно — т. е. понятно и близко мне. Да и всех, кто читал роман, сколько я мог заме­тить, эта сторона сильно волнует. — Каждого на свой лад. Все оценки времени верны, хотя они и даны огля­ды­ваясь — из буду­щего, став­шего насто­ящим. Но они тем самым стано­вятся еще более убедительными.
Все, что Живаго успел сказать — все действи­тельно, значи­тельно и живо, все это очень много, но мало, по срав­нению с тем, что он мог бы сказать.
В романе в огромном коли­че­стве — ценнейшие наблю­дения, неожи­данно вспы­хи­ва­ющие огни, вроде столба, кото­рого не заметил Живаго, уезжая, вроде соловья, незримой несво­боды, вроде книжек доктора, которые читает хозяин квар­тиры на глазах дрово­руба, вроде ладанки с одина­ковой молитвой у парти­зана и у бело­гвар­дейца и многое, многое другое. Удачно по роману ввязаны в ткань романа стихи, данные в прило­жении. Меня занимал способ их «подклю­чения» в роман.
Второе бесспорное досто­ин­ство — те необы­чайные аква­рели пейзажа, которые, как и в первой части — на великой высоте.
Вообще, не только в пейзажном плане, вторая книга не усту­пает первой, а даже превос­ходит ее. Рябина превос­ходна, снег, закаты, лес, да все, все. Дожд­ливый день в два цвета, руко­пись березок, листы в солнечных лучах, скры­ва­ющих чело­века — все, все.
Пейзаж Толстого — безраз­личен к герою, описание его само­до­влеюще; репейник в «Хаджи Мурате» и трава в тюремном дворе «Воскре­сения» это — символы или свое­об­разные эпиграфы, а не ткань вещи.
У Досто­ев­ского нет ника­кого пейзажа (что, конечно, косвенным образом свиде­тель­ствует о Вашей правоте в опре­де­лении искус­ства, как некого само­сто­я­тель­ного начала, сходя­щего в любую обста­новку и застав­ля­ю­щего все окру­жа­ющее служить ему. Помните Цвета­ев­скую статью о поэзии, как едином Поэте. Эта формула тоже каким-то краем каса­ется этого дела).
Пейзаж Чехова — проти­во­по­став­ление внеш­него и внут­рен­него мира («Припадок», «Степь»). Ваш пейзаж — высшая, подчер­ки­ва­ющая внут­ренний мир героя — эмоци­о­нальное пости­жение этого внут­рен­него мира.
О героях. Доктор Живаго, по-насто­я­щему вышел в главные герои. Умный и хороший человек, привле­ка­ющий к себе всех; все его любят, ибо каждый ищет в нем свое, подлинно чело­ве­че­ское, утерянное в житей­ской суете, в жизненных битвах. Помогая ему, облегчая его быт; его житей­ское. Каждый платит как бы свой долг, род штрафа, за то, что человек не удержал в себе того, что дава­лось ему с детства, жизнь не дала удер­жать. Так делает и Самде­вятов, и Стрель­ников и Ливерий и конечно и в первую очередь и это совер­шенно есте­ственно — женщины с их конкретным мышле­нием, с их жерт­вен­но­стью. Поэтому то и третья жена — Марина, по-насто­я­щему любящая, не снижает образа Живаго и — нужна. Вся эта разная и все-таки единая любовь Тони, Ларисы, Марины — пока­зана очень хорошо. О Ларисе — обре­чен­ность на несча­стье, на житей­ские неудачи. Осве­ща­ющая все лучшее в романе — под колеса, разда­вить, растоп­тать. Все, что я писал о ней Вам раньше, — не сбав­лено во второй части ни на йоту, и просто — горька судьба. Но, верно, так и надо.
Ничего не нашел я фаль­ши­вого в судьбах главных героев. Мне, правда, по первой части иначе рисо­ва­лось развитие романа, но и так хорошо. Мне дума­лось, что вот интел­ли­гент, брошенный в водо­ворот жизни рево­лю­ци­онной России с ее азиат­скими акцен­тами, водо­ворот, который, как пока­зы­вает время,
страшен не тем, что это — затоп­ля­ющее поло­водье, а тем растле­ва­ющим злом, который он остав­ляет за собой на деся­ти­летия. Доктор Живаго будет медленно и есте­ственно раздавлен, умерщ­влен где-то на каторге. Как доби­ва­ется, убива­ется XIX век в лагерях XX века. Похо­роны где-нибудь в каменной яме — нагой и кост­лявый мертвец с фанерной биркой (все ящики от посылок шли на эти бирки), привя­занной к левой щико­лотке на случай эксгумации.
Что Лариса не уйдет от его судьбы. Что «пустое счастье ста»— это и есть залог счастья обще­ствен­ного. Как где-то рожда­ется мальчик, девочка, для которых все, скоп­ленное Ларисой и Юрием, — не пустые слова, что это то, с чем он не боится идти по своей трудной дороге, может быть, сизи­фовой дороге, ползти шаг за шагом, отво­е­вывая самое важное, что было добыто его дедами и утеряно его отцами. Как умирает Живаго, теряет силы, сберегая на самом донышке сердца самое последнее, самое дорогое и как это кое-что сохра­нено, как он поправ­ля­ется, как к нему возвра­ща­ются слова, понятия, жизнь — и как он обма­ны­ва­ется снова и снова умирает.
Бледен Стрель­ников, хотя его траги­че­ская судьба (я говорю не о само­убий­стве) наме­чена верно — так оно и есть и было. Евграф объяснен частично, да, кажется, я уже понял, зачем живет в романе этот Евграф. Брат, который найдет, подберет, утвердит лучшее, что было у Юрия Живаго, воспи­тает его дочь, издаст его книги, не даст исчез­нуть тому, что хочет растоп­тать жизнь.
Прекрасно о чело­веке, который рожда­ется жить, а не гото­виться к жизни, прекрасно о причинах инфарктов, да наверно, так это и есть.
«Лубок» ощутим почему-то меньше во 2-й книге, хотя Вы и преду­пре­ждали о его упрямом суще­ство­вании. Даже Вакх не портит дела.
Кое о чем хочется и поспо­рить. О «нрав­ственном цвете поко­ления». Например, о подго­товке геро­изма, прояв­ля­е­мого в этой войне. Бесспорно, что на войне умирала моло­дежь легко. Но на какой войне не умирает моло­дежь легко? Она ведь на знает, не ощущает, что такое смерть, не пони­мает, не чувствует внут­ренне, что жизнь — одна. Оттого и само­убийц в молодом возрасте — больше, чем в другом. Нашу моло­дежь убеж­дали еще со школы, с детского сада, что мир, в котором она живет — это и есть лучшее заво­е­вание чело­ве­че­ства, а все сомнения по этому поводу — вредная ложь и бред стариков. Есть, стало быть, что защи­щать. Не последнюю роль играла знаме­нитая «вторая линия» с пуле­ме­тами в спину первой и смертная казнь на месте, вошедшая в юрис­дикцию коман­дира взвода — аргу­менты весьма веские. Вы, конечно, помните у Некра­сова (Виктора) в книжке «В окопах Сталин­града» (кстати, это чуть не един­ственная книжка о войне, где сделана робчайшая попытка пока­зать кое-что, как это есть) расска­зы­ва­ется, как на прове­дение атаки 11 солда­тами (которых «подни­мают» (термин!) 2 коман­дира с выну­тыми револь­ве­рами) приез­жают пред­ста­ви­тели полит­от­дела, Смерш, полка, роты — человек 8 в общей слож­ности. (Космо­де­мьян­ская и Матросов — это истерия, аффект. Психо­ло­ги­че­ский мотив Орле­цовой желание утвер­дить себя, «дока­зать» свой разрыв с прошлым — возможно, так это трагичней и грустней.)
О физи­че­ском труде. Я «в полном согласии с клас­сиком марк­сизма» утвер­ждаю, что физи­че­ский труд — проклятие чело­ве­че­ства и ничего не вижу привле­ка­тель­ного в уста­лости от физи­че­ской работы. Эта уста­лость мешает думать, мешает жить, отбра­сы­вает в ненужное прожитый день. Поэти­зация физи­че­ского труда — это, кстати, конечно, другое и рассчи­тана она не на людей, которые обре­чены им заниматься.
О детдо­мовцах. Это, веро­ятно, благо­родное дело — красиво о них гово­рить. Но это все фальшь и ложь. Это — будущие кадры уголов­щины, с которой деся­ти­ле­тиями заиг­ры­вало госу­дар­ство, начиная с пресло­вутой бело­мор­ской «пере­ковки» и кончая «друзьями народа» на Колыме, которых пред­ста­ви­тели госу­дар­ства призы­вали помочь уничто­жить «врагов народа». И их кровавый отклик на этот прово­ка­ци­онный призыв никогда не изгла­дится из моей памяти. Это — люди, недо­стойные имени чело­века, и им нет места на земле.
Ужасна и верна история Тани-бельев­щицы. Увы, ничего наслед­ствен­ность в таком деле не дает (т. е. никогда ни скажется, если не будет благо­при­ятных условий). Таких детей я знаю много — напр. лагерные дети, родив­шиеся от арестантов, — это большая и грустная тема.
Лагерь (он давно — с 1929 г. назы­ва­ется не конц­ла­герем, а испра­ви­тельно-трудовым лагерем (ИТЛ), что, конечно, ничего не меняет — это лишнее звено цепи лжи) описан неверно. Никаких столбов там не бывает — ГУЛАГ — это название Гл. управ­ления. Прямо­угольник арестантов с лицами наружу — не бывает так. Это незачем — ведь они неиз­бежно будут рабо­тать вместе. Пере­кличек там действи­тельно много — раз 20 в день. Фамилия, имя, отче­ство, статья, срок — по такой вот краткой схеме. Первый лагерь был открыт в 1924 г. в Холмо­горах, на родине Ломо­но­сова. Там содер­жа­лись главным образом участ­ники Крон­штад­ского мятежа (четные №, ибо нечетные были расстре­ляны на месте, после подав­ления бунта).
В период 1924—1929 г. был 1 лагерь Соло­вецкий, т. н. Услон с отде­ле­ниями на островах, в Кеми, на Ухта-Печоре г. на Урале (Вишера, где теперь г. Крас­но­ви­шерск). Затем вошли во вкус и с 1929 г. (после известной расстрельной комиссии из Москвы) пере­дали исправ­дома и домзаки ОГПУ. Дело стало быстро расти, нача­лась «пере­ковка», Бело­мор­канал, Потьма, затем Дмитлаг (Москва—Волга), где в одном только лагере (в Дмит­лаге) было свыше 800.00 чел. Потом лагерям не стало счета: Севлаг, Севво­стлаг, Сиблаг, Бамлаг, Тайшетлаг, Иркутлаг и т. д. и т. п. Засеяно было густо.
Белая, чуть сине­ватая мгла зимней 60°-й ночи, оркестр сереб­ряных труб, игра­ющий туши перед мертвым строем арестантов. Желтый свет огромных, тонущих в белой мгле, бензи­новых факелов. Читают списки расстре­лянных за невы­пол­нение норм.
Беглец, кото­рого поймали в тайге и застре­лили, «опера­тив­ники» отру­били ему обе кисти, чтобы не возить труп за несколько верст, а пальцы ведь надо печа­тать. А беглец поднялся и доплелся к утру к нашей избушке. Потом его застре­лили окон­ча­тельно. Расска­зы­вает плотник, рабо­тавший в женском лагере: «За хлеб, конечно. Там, В.Т., было правило — пока я имею удоволь­ствие — она должна «пайку» прогло­тить, съесть. Чего не доест — отбираю обратно. Я, В.Т. с утра пайку кину в снег, замо­рожу, суну в пазуху и иду. Не может угрызть — так на трех хватает одной «пайки».
Свитер шерстяной, домашний чей-то лежит на лавке и шеве­лится — так много в нем вшей.
Идет шеренга, в ряду люди сцеп­лены локтями, на спинах жестяные №№ (в масть бубно­вого туза). Конвой, собаки во множе­стве, через каждые 10 минут — Ло-о-жись! Лежали подолгу, в снегу, не подымая голов, ожидая команды.
Кто поднимет 10 пудов — тот морально, именно морально, нрав­ственней, ценней, выше других — он достоин уважения началь­ства и обще­ства. Кто не может поднять — недо­стоин, обречен. И побои, побои — конвоя, старост, поваров, парик­ма­херов, воров.
Пьяный начальник на именинах хвалится силой — отры­вает голову у живого петуха. (Там все началь­ство держит по 50—100 кур, яйцо 120 руб. десяток — подспорье солидное.)
Состо­яние исто­щения, когда несколько раз задень человек возвра­ща­ется в жизнь и уходит в смерть.
Умира­ю­щему в боль­нице говорит сердо­больный врач: — «Закажи, что ты хочешь». — «Галушки», — плача говорит больной.
У кого-то видели листок бумаги в руках — наверное, следо­ва­тель выдал для доносов.
Шест­на­дца­ти­ча­совой рабочий день. Спят, опираясь на лопату, — сесть и лечь нельзя. Тебя застрелят сразу.
Лошади ржут, они раньше и точнее людей чувствуют прибли­жение гудоч­ного времени.
И возра­щение в лагерь, в т. н. «зону», где на обяза­тельной арке над воро­тами по фрон­тону выве­дена пред­пи­санная из приказа надпись: «Труд есть дело чести, дело славы, дело доблести и геройства».
Тех, кто не может идти на работу, привя­зы­вают к воло­кушам и лошадь тащит их по дороге за 2—3 километра.
Ворот у отвер­стия штольни. Бревно, которым ворот вращают и семь изму­ченных оборванцев ходят по кругу вместо лошади. И у костра — конвоир. Чем не Египет?
Все это — случайные картинки. Главное не в них, а в растлении ума и сердца, когда огром­ному боль­шин­ству выяс­ня­ется день ото дня все четче, что можно, оказы­ва­ется жить без мяса, без сахару, без одежды, без обуви, а также без чести, без совести, без любви, без долга. Все обна­жа­ется, и это последнее обна­жение страшно. Расша­танный, уже демен­тивный ум хвата­ется за то, чтобы «спасать жизнь» за пред­ло­женную ему гени­альную систему поощ­рений и взыс­каний. Она создана эмпи­ри­чески, эта система, ибо нельзя думать, чтобы мог быть гений, создавший ее в одиночку и сразу. Паек 7 «кате­горий» (так и напе­ча­тано на карточке «кате­гория» такая-то) в зави­си­мости от процента выра­ботки. Поощ­рения — разре­шение ходить за прово­локу на работу без конвоя, напи­сать письмо, полу­чить лучшую работу, пере­ве­стись в другой лагерь, выпи­сать пачку махорки и кило­грамм хлеба — и обратная система штрафов, начиная, от голод­ного питания и кончая допол­ни­тельным сроком нака­зания в подземных тюрьмах. Пуга­ющие штрафы и манящие поощ­рения — зачеты рабочих дней. На свете нет ничего более низкого, чем наме­рение «забыть» эти преступ­ления. Простите меня, что я пишу Вам все эти грустные вещи, мне хоте­лось бы, чтоб Вы полу­чили сколько-нибудь правильное пред­став­ление о том значи­тельном и отметном, чем окрашен почти 20-летний период — пяти­леток больших строек «дерзаний и дости­жений». Ведь ни одной сколько-нибудь крупной стройки не было без арестантов — людей, жизнь которых беспре­рывная цепь унижений. Время успешно заста­вило чело­века забыть о том, что он — человек.
Вот и письмо мое неиз­бежно большое, подходит к концу. Вы должны простить мне это многословие.
И еще в двух поступках я должен пока­яться перед Вами. Я получил роман 1 января. Хоте­лось прочесть его не за чайным столом, а как следует. Я задержал его на 2 недели. Второй — не удер­жался и послал Вам стихи последних лет. Мне так хоте­лось, чтоб они были в Вас. Просто, чтоб были у Вас. Не затруд­няйте себя откли­ками, отве­тами обяза­тель­ными. Кое-что путное там есть. Названия прибли­зи­тельные, это сбор­нички, а не книги. Тема­ти­чески стихи могут быть пере­дви­нуты из тетрадки в тетрадку — нала­жи­вать сейчас нет возмож­ности. Пере­писку от руки тоже прошу простить.
Еще раз — искренне благо­дарю Вас за роман, кото­рому нет цены, за все, что Вы в нем сказали.
Сердечный привет Зинаиде Николаевне.

В. Шаламов.

Когда-то давно Вы полу­чили мои письма с закле­ен­ными клеем конвер­тами. Это я закле­ивал сам для крепости.
В.