Автор: | 4. февраля 2021



Виктор Сухочев. К повести А. Плато­нова «Котлован»


О русском
крестьянстве

Дата создания: 1922, опубл.: 1922. Источник: [1] • Максимъ Горькій. О русскомъ крестьян­ствѣ. Изда­тель­ство И. П. Ладыж­ни­кова. Берлинъ, 1922.

 

Люди, которых я привык уважать, спра­ши­вают: что я думаю о России?
Мне очень тяжело все, что я думаю о моей стране, точнее говоря, о русском народe, о крестьян­стве, боль­шин­стве его. Для меня было бы легче не отве­чать на вопрос, но — я слишком много пережил и знаю для того, чтоб иметь право на молчание. Однако прошу понять, что я никого не осуждаю, не оправ­дываю, — я просто расска­зываю, в какие формы сложи­лась масса моих впечат­лений. Мнение не есть осуж­дение, и если мои мнения окажутся ошибоч­ными, — это меня не огорчит.
В сущности своей всякий народ — стихия анар­хи­че­ская; народ хочет как можно больше есть и возможно меньше рабо­тать, хочет иметь все права и не иметь никаких обязан­но­стей. Атмо­сфера бесправия, в которой издревле привык жить народ, убеж­дает его в закон­ности бесправия, в зооло­ги­че­ской есте­ствен­ности анар­хизма. Это особенно плотно прило­жимо к массе русского крестьян­ства, испы­тав­шего более грубый и длительный гнёт рабства, чем другие народы Европы. Русский крестьянин сотни лет мечтает о каком-то госу­дар­стве без права влияния на волю личности, на свободу ее действий, — о госу­дар­стве без власти над чело­веком. В несбы­точной надежде достичь равен­ства всех при неогра­ни­ченной свободe каждого народ русский пытался орга­ни­зо­вать такое госу­дар­ство в форме каза­че­ства, Запо­рож­ской Сечи.
Еще до сего дня в темной душе русского сектанта не умерло пред­став­ление о каком-то сказочном «Опонь­ском царстве», оно суще­ствует где-то «на краю земли», и в нем люди живут безмя­тежно, не зная «анти­хри­стовой суеты», города, мучи­тельно истя­зу­е­мого судо­ро­гами твор­че­ства куль­туры. В русском крестья­нине как бы еще не изжит инстинкт кочев­ника, он смотрит на труд пахаря как на проклятие Божье и болеет «охотой к пере­мене мест». У него почти отсут­ствует — во всяком случае, очень слабо развито — боевое желание укре­питься на избранной точке и влиять на окру­жа­ющую среду в своих инте­ресах, если же он реша­ется на это — его ждёт тяжёлая и бесплодная борьба. Тех, кто пыта­ется внести в жизнь деревни нечто от себя, новое — деревня встре­чает недо­ве­рием, враждой и быстро выжи­мает или выбра­сы­вает из своей среды. Но чаще случа­ется так, что нова­торы, столк­нув­шись с неодо­лимым консер­ва­тизмом деревни, сами уходят из неё. Идти есть куда — всюду развер­ну­лась пустынная плос­кость и соблаз­ни­тельно манит вдаль.
Талант­ливый русский историк Косто­маров говорит: «Оппо­зиция против госу­дар­ства суще­ство­вала в народе, но, по причине слишком боль­шого геогра­фи­че­ского простран­ства, она выра­жа­лась бегством, удале­нием от тяго­стей, которые нала­гало госу­дар­ство на народ, а не деятельным проти­во­дей­ствием, не борьбой». Со времени, к кото­рому отно­сится сказанное, насе­ление русской равнины увели­чи­лось, «геогра­фи­че­ское простран­ство» сузи­лось, но — психо­логия оста­лась и выра­жа­ется в курьёзном совете-посло­вице: «От дела — не бегай, а дела — не делай».
Человек Запада еще в раннем детстве, только что встав на задние лапы, видит всюду вокруг себя мону­мен­тальные резуль­таты труда его предков. От каналов Голландии до туннелей Итальян­ской Ривьеры и вино­град­ников Везувия, от великой работы Англии и до мощных Силез­ских фабрик — вся земля Европы тесно покрыта гран­ди­оз­ными вопло­ще­ниями орга­ни­зо­ванной воли людей, — воли, которая поста­вила себе гордую цель: подчи­нить стихийные силы природы разумным инте­ресам чело­века. Земля — в руках чело­века, и человек действи­тельно владыка ее. Это впечат­ление всасы­ва­ется ребёнком Запада и воспи­ты­вает в нем сознание ценности чело­века, уважение к его труду и чувство своей личной значи­тель­ности как наслед­ника чудес, труда и твор­че­ства предков.
Такие мысли, такие чувства и оценки не могут возник­нуть в душе русского крестья­нина. Безгра­ничная плос­кость, на которой тесно сгру­ди­лись дере­вянные, крытые соломой деревни, имеет ядовитое свой­ство опусто­шать чело­века, выса­сы­вать его желания. Выйдет крестьянин за пределы деревни, посмотрит в пустоту вокруг него, и через неко­торое время чувствует, что эта пустота влилась в душу ему. Нигде вокруг не видно прочных следов труда и твор­че­ства. Усадьбы поме­щиков? Но их мало, и в них живут враги. Города? Но они — далеко и не многим куль­турно значи­тельнее деревни. Вокруг — бескрайняя равнина, а в центре ее — ничтожный, маленький чело­вечек, брошенный на эту скучную землю для каторж­ного труда. И человек насы­ща­ется чувством безраз­личия, убива­ющим способ­ность думать, помнить пере­житое, выра­ба­ты­вать из опыта своего идеи! Историк русской куль­туры, харак­те­ризуя крестьян­ство, сказал о нем: «Множе­ство суеверий и никаких идей».
Это печальное суждение подтвер­жда­ется всем русским фольклором.
Спора нет — прекрасно летом «живое злато пышных нив», но осенью пред пахарем снова ободранная голая земля и снова она требует каторж­ного труда. Потом насту­пает суровая, шести­ме­сячная зима, земля одета осле­пи­тельно белым саваном, сердито и грозно воют вьюги, и человек зады­ха­ется от безделья и тоски в тесной, грязной избе. Из всего, что он делает, на земле оста­ётся только солома и крытая соломой изба — ее три раза в жизни каждого поко­ления истреб­ляют пожары.
Техни­чески прими­тивный труд деревни неимо­верно тяжёл, крестьян­ство назы­вает его «страда» от глагола «стра­дать». Тяжесть труда, в связи с ничто­же­ством его резуль­татов, углуб­ляет в крестья­нине инстинкт собствен­ности, делая его почти не подда­ю­щимся влиянию учений, которые объяс­няют все грехи людей силой именно этого инстинкта.
Труд горо­жа­нина разно­об­разен, прочен и долго­вечен. Из бесфор­менных глыб мёртвой руды он создаёт машины и аппа­раты изуми­тельной слож­ности, одухо­тво­рённые его разумом, живые. Он уже подчинил своим высоким целям силы природы, и они служат ему, как джинны восточных сказок царю Соло­мону. Он создал вокруг себя атмо­сферу разума — «вторую природу», он всюду видит свою энергию вопло­щённой в разно­об­разии меха­низмов, вещей, в тысячах книг, картин, и всюду запе­чат­лены вели­чавые муки его духа, его мечты и надежды, любовь и нена­висть, его сомнения и веро­вания, его трепетная душа, в которой неуга­симо говорит жажда новых форм, идей, деяний и мучи­тельное стрем­ление вскрыть тайны природы, найти смысл бытия.
Будучи пора­бощён властью госу­дар­ства, он оста­ётся внут­ренне свободен, — именно силой этой свободы духа он разру­шает изжитые формы жизни и создаёт новые. Человек деяния, он создал для себя жизнь мучи­тельно напря­женную, порочную, но — прекрасную своей полнотой. Он возбу­ди­тель всех соци­альных болезней, извра­щений плоти и духа, творец лжи и соци­аль­ного лице­мерия, но — это он создал микро­скоп само­кри­тики, который позво­ляет ему со страшной ясно­стью видеть все свои пороки и преступ­ления, все вольные и невольные ошибки свои, малейшие движения своего всегда и навеки неудо­вле­тво­рен­ного духа.
Великий грешник перед ближним и, может быть, еще больший перед самим собою, он — вели­ко­му­ченик своих стрем­лений, которые, искажая, разрушая его, родят все новые и новые муки и радости бытия. Дух его, как проклятый Агасфер, идёт в безгра­ничье буду­щего, куда-то к сердцу космоса или в холодную пустоту вселенной, которую он — может быть — заполнит эмана­цией своей психо­фи­зи­че­ской энергии, создав — со временем — нечто не доступное пред­став­ле­ниям разума сегодня.
Инстинкту важны только утили­тарные резуль­таты развития куль­туры духа, только то, что увели­чи­вает внешнее, мате­ри­альное благо­по­лучие жизни, хотя бы это была явная и унизи­тельная ложь.
Для интел­лекта процесс твор­че­ства важен сам по себе; интел­лект глуп, как солнце, он рабо­тает бескорыстно.
Был в России некто Иван Болот­ников, человек ориги­нальной судьбы: ребёнком он попал в плен к татарам во время одного из их набегов на окра­инные города Москов­ского царства, юношей был продан в рабство туркам, — работал на турецких галерах, его выку­пили из рабства вене­ци­анцы, и, прожив неко­торое время в аристо­кра­ти­че­ской Респуб­лике Дожей, он возвра­тился в Россию.
Это было в 1606 году; москов­ские бояре только что затра­вили талант­ли­вого царя Бориса Году­нова и убили умного смель­чака, зага­доч­ного юношу, который, приняв имя Дмитрия, сына Ивана Гроз­ного, занял Москов­ский престол и, пытаясь пере­бо­роть азиат­ские нравы моско­витян, говорил в лицо им:
«Вы считаете себя самым праведным народом в Мире, а вы — развратны, злобны, мало любите ближ­него и не распо­ло­жены делать добро».
Его убили, был выбран в цари хитрый, двое­душный Шуйский, князь Василий, явился второй само­званец, тоже выда­вавший себя за сына Гроз­ного, и вот в России нача­лась кровавая трагедия поли­ти­че­ского распада, известная в истории под именем Смуты. Иван Болот­ников пристал ко второму само­званцу, получил от него право команды небольшим отрядом сторон­ников само­званца и пошел с ними на Москву, пропо­ведуя холопам и крестьянам:
«Бейте бояр, берите их жён и все досто­яние их. Бейте торговых и богатых людей, делите между собой их имущество».
Эта соблаз­ни­тельная программа прими­тив­ного комму­низма привлекла к Болот­ни­кову десятки тысяч холопов, крестьян и бродяг, они неод­но­кратно били войска царя Василия, воору­жённые и орга­ни­зо­ванные лучше их; они осадили Москву и с великим трудом были отбро­шены от неё войском бояр и торговых людей. В конце концов этот первый мощный бунт крестьян был залит пото­ками крови, Болот­ни­кова взяли в плен, выко­лоли ему глаза и утопили его.
Имя Болот­ни­кова не сохра­ни­лось в памяти крестьян­ства, его жизнь и деятель­ность не оста­вила по себе ни песен, ни легенд. И вообще в устном твор­че­стве русского крестьян­ства нет ни слова о деся­ти­летней эпохе — 1602—1603 гг. — кровавой смуты, о которой историк говорит как о «школе свое­воль­ства, безна­чалия, поли­ти­че­ского нера­зумия, двое­душия, обмана, легко­мыслия и мелкого эгоизма, не способ­ного оценить общих нужд». Но все это не оста­вило никаких следов ни в быте, ни в памяти русского крестьянства.
В легендах Италии сохра­ни­лась память о фра Доль­чино, чехи помнят Яна Жижку, так же как крестьяне Германии Томаса Мюнцера, Флориана Гейера, а фран­цузы — героев и муче­ников Жакерии и англи­чане имя Уота Тейлора, — обо всех этих людях в народе оста­лись песни, легенды, рассказы. Русское крестьян­ство не знает своих героев, вождей, фана­тиков любви, спра­вед­ли­вости, мести.
Через 50 лет после Болот­ни­кова донской казак Степан Разин поднял крестьян­ство почти всего Поволжья и двинулся с ним на Москву, возбуж­дённый той же идеей поли­ти­че­ского и эконо­ми­че­ского равен­ства. Почти три года его шайки грабили и резали бояр и купцов, он выдер­живал правильные сражения с войсками царя Алексея Рома­нова, его бунт грозил поднять всю дере­вен­скую Русь. Его разбили, потом четвер­то­вали. В народной памяти о нем оста­лось две-три песни, но чисто народное проис­хож­дение их сомни­тельно, смысл же был не понятен крестьян­ству уже в начале XIX века.
Не менее мощным и широким по размаху был бунт, поднятый при Екате­рине Великой ураль­ским казаком Пуга­чёвым, — «эта последняя попытка борьбы каза­че­ства с режимом госу­дар­ства», как опре­делил этот бунт историк С. Ф. Платонов. О Пуга­чёве тоже не оста­лось ярких воспо­ми­наний в крестьян­стве, как и о всех других, менее значи­тельных, поли­ти­че­ских дости­же­ниях русского народа.
О них можно сказать буквально то же, что сказано исто­риком о грозной эпохе Смуты:
«Все эти восстания ничего не изме­нили, ничего не внесли нового в меха­низм госу­дар­ства, в строй понятий, в нравы и стремления…»
К этому суждению уместно приба­вить вывод одного иностранца, внима­тельно наблю­дав­шего русский народ. «У этого народа нет исто­ри­че­ской памяти. Он не знает своё прошлое и даже как будто не хочет знать его». Великий князь Сергей Романов рассказал мне, что в 1913 году, когда празд­но­ва­лось трёх­сот­летие дина­стии Рома­новых и царь Николай был в Костроме, — Николай Михай­лович — тоже великий князь, талант­ливый автор целого ряда солидных исто­ри­че­ских трудов, — сказал царю, указывая на много­ты­сячную толпу крестьян:
«А ведь они совер­шенно такие же, какими были в XVII веке, выбирая на царство Михаила, такие же; это — плохо, как ты думаешь?»
Царь промолчал. Говорят, он всегда молчал в ответ на серьёзные вопросы. Это — своего рода мудрость, если не явля­ется хитро­стью или — не вызвано страхом.
Жесто­кость — вот что всю жизнь изум­ляло и мучило меня. В чем, где корни чело­ве­че­ской жесто­кости? Я много думал над этим и — ничего не понял, не понимаю.
Давно когда-то я прочитал книгу под зловещим загла­вием: «Прогресс как эволюция жестокости».
Автор, искусно подо­брав факты, дока­зывал, что с разви­тием прогресса люди все более сладо­страстно мучают друг друга и физи­чески, и духовно. Я читал эту книгу с гневом, не верил ей и скоро забыл ее парадоксы.
Но теперь, после ужаса­ю­щего безумия евро­пей­ской войны и кровавых событий рево­люции, — теперь эти едкие пара­доксы все чаще вспо­ми­на­ются мне. Но — я должен заме­тить, что в русской жесто­кости эволюции, кажется, нет, формы ее как будто не изменяются.
Лето­писец начала XVII века расска­зы­вает, что в его время так мучили: «насы­пали в рот пороху и зажи­гали его, а иным наби­вали порох снизу, женщинам проре­зы­вали груди и, продев в раны верёвки, вешали на этих верёвках».
В 18-м и 19-м годах то же самое делали на Дону и на Урале: вставив чело­веку — снизу — дина­митный патрон, взры­вали его.
Я думаю, что русскому народу исклю­чи­тельно — так же исклю­чи­тельно, как англи­ча­нину чувство юмора — свой­ственно чувство особенной жесто­кости, хлад­но­кровной и как бы испы­ты­ва­ющей пределы чело­ве­че­ского терпения к боли, как бы изуча­ющей цепкость, стой­кость жизни.
В русской жесто­кости чувству­ется дьяволь­ская изощ­рён­ность, в ней есть нечто тонкое, изыс­канное. Это свой­ство едва ли можно объяс­нить словами «психоз», «садизм», словами, которые, в сущности, и вообще ничего не объяс­няют. Наследие алко­го­лизма? Не думаю, чтоб русский народ был отравлен ядом алко­голя более других народов Европы, хотя допу­стимо, что при плохом питании русского крестьян­ства яд алко­голя действует на психику сильнее в России, чем в других странах, где питание народа обильнее и разнообразнее.
Можно допу­стить, что на развитие затей­ливой жесто­кости влияло чтение житий святых вели­ко­му­че­ников, — любимое чтение грамо­теев в глухих деревнях.
Если б факты жесто­кости явля­лись выра­же­нием извра­щённой психо­логии единиц — о них можно было не гово­рить, в этом случае они мате­риал психи­атра, а не быто­пи­са­теля. Но я имею в виду только коллек­тивные забавы муками человека.
В Сибири крестьяне, выкопав ямы, опус­кали туда — вниз головой — пленных крас­но­ар­мейцев, оставляя ноги их — до колен — на поверх­ности земли; потом они посте­пенно засы­пали яму землёю, следя по судо­рогам ног, кто из мучимых окажется вынос­ливее, живучее, кто задох­нётся позднее других.
Забай­каль­ские казаки учили рубке моло­дёжь свою на пленных.
В Тамбов­ской губернии комму­ни­стов пригвож­дали желез­но­до­рож­ными косты­лями в левую руку и в левую ногу к дере­вьям на высоте метра над землёю и наблю­дали, как эти — наро­чито непра­вильно распятые люди — мучаются.
Вскрыв плен­ному живот, выни­мали тонкую кишку и, прибив ее гвоздём к дереву или столбу теле­графа, гоняли чело­века ударами вокруг дерева, глядя, как из раны выма­ты­ва­ется кишка. Раздев плен­ного офицера донага, сдирали с плеч его куски кожи, в форме погон, а на место звёз­дочек вбивали гвозди; сдирали кожу по линиям портупей и лампасов — эта операция назы­ва­лась «одеть по форме». Она, несо­мненно, требо­вала немало времени и боль­шого искусства.
Твори­лось еще много подобных гадо­стей, отвра­щение не позво­ляет увели­чи­вать коли­че­ство описаний этих кровавых забав.
Кто более жесток: белые или красные? Веро­ятно — одина­ково, ведь и те, и другие — русские. Впрочем, на вопрос о степенях жесто­кости весьма опре­де­ленно отве­чает история: наиболее жесток — наиболее активный…
Думаю, что нигде не бьют женщин так безжа­лостно и страшно, как в русской деревне, и, веро­ятно, ни в одной стране нет таких вот пословиц-советов:
«Бей жену обухом, припади да понюхай — дышит? — морочит, еще хочет». «Жена дважды мила бывает: когда в дом ведут, да когда в могилу несут». «На бабу да на скотину суда нет». «Чем больше бабу бьёшь, тем щи вкуснее».
Сотни таких афоризмов, — в них заклю­чена веками нажитая мудрость народа, — обра­ща­ются в деревне, эти советы слышат, на них воспи­ты­ва­ются дети.
Детей бьют тоже очень усердно. Желая озна­ко­миться с харак­тером преступ­ности насе­ления губерний Москов­ского округа, я просмотрел «Отчёты Москов­ской судебной палаты» за десять лет — 1900—1910 гг. — и был подавлен коли­че­ством истя­заний детей, а также и других форм преступ­лений против мало­летних. Вообще в России очень любят бить, все равно — кого. «Народная мудрость» считает битого чело­века весьма ценным: «За битого двух небитых дают, да и то не берут».
Есть даже пого­ворки, которые считают драку необ­хо­димым усло­вием полноты жизни. «Эх, жить весело, да — бить некого». Я спра­шивал активных участ­ников граж­дан­ской войны: не чувствуют ли они неко­торой нелов­кости, убивая друг друга?
Нет, не чувствуют.
«У него — ружье, у меня — ружье, значит — мы равные; ничего, побьём друг друга — земля освободится».
Однажды я получил на этот вопрос ответ крайне ориги­нальный, мне дал его солдат евро­пей­ской войны, ныне он коман­дует значи­тельным отрядом Красной армии.
— Внут­ренняя война — это ничего! А вот междо­усобная, против чужих, — трудное дело для души. Я вам, товарищ, прямо скажу: русского бить легче. Народу у нас много, хозяй­ство у нас плохое; ну, сожгут деревню, — чего она стоит! Она и сама сгорела бы в свой срок. И вообще, это наше внут­реннее дело, вроде манёвров, для науки, так сказать. А вот когда я в начале той войны попал в Пруссию — Боже, до чего жалко было мне тамошний народ, деревни ихние, города и вообще хозяй­ство! Какое вели­че­ственное хозяй­ство разо­ряли мы по неиз­вестной причине. Тошнота!.. Когда меня ранили, так я почти рад был, — до того тяжело смот­реть на безоб­разие жизни. Потом — попал я на Кавказ к Юденичу, там турки и другие черно­мазые личности. Беднейший народ, добряки, улыба­ются, знаете, — неиз­вестно почему. Его бьют, а он улыба­ется. Тоже — жалко, ведь и у них, у каждого есть своё занятие, своя привязка к жизни…
Это говорил человек, по-своему гуманный, он хорошо отно­сится к своим солдатам, они, видимо, уважают и даже любят его, и он любит своё военное дело. Я попро­бовал расска­зать ему кое-что о России, о ее значении в мире, — он слушал меня задум­чиво, поку­ривая папи­росу, потом глаза у него стали скучные, вздохнув, он сказал:
— Да, конечно, держава была специ­альная, даже вовсе необык­но­венная, ну а теперь, по-моему, окон­ча­тельно впала в негодяйство!
Мне кажется, что война создала немало людей, подобных ему, и что началь­ники бесчис­ленных и бессмыс­ленных банд — люди этой психологии.
Говоря о жесто­кости, трудно забыть о харак­тере еврей­ских погромов в России. Тот факт, что погромы евреев разре­ша­лись имев­шими власть злыми идио­тами, — никого и ничего не оправ­ды­вает. Разрешая бить и грабить евреев, идиоты не внушали сотням погром­щиков: отре­зайте еврейкам груди, бейте их детей, вбивайте гвозди в черепа евреев, — все эти кровавые мерзости надо рассмат­ри­вать как «прояв­ление личной иници­а­тивы масс».
Но где же — наконец — тот добро­душный, вдум­чивый русский крестьянин, неуто­мимый иска­тель правды и спра­вед­ли­вости, о котором так убеди­тельно и красиво расска­зы­вала миру русская лите­ра­тура XIX века?
В юности моей я усиленно искал такого чело­века по деревням России и — не нашёл его. Я встретил там суро­вого реалиста и хитреца, который, когда это выгодно ему, прекрасно умеет пока­зать себя простаком. По природе своей он не глуп и сам хорошо знает это. Он создал множе­ство печальных песен, грубых и жестоких сказок, создал тысячи пословиц, в которых воплощён опыт его тяжёлой жизни. Он знает, что «мужик не глуп, да — мир дурак» и что «мир силен, как вода, да глуп, как свинья».
Он говорит: «Не бойся чертей, бойся людей». «Бей своих — чужие бояться будут».
О правде он не очень высо­кого мнения: «Правдой сыт не будешь». «Что в том, что ложь, коли сыто живёшь». «Прав­дивый, как дурак, так же вреден».
Чувствуя себя чело­веком, способным на всякий труд, он говорит: «Бей русского, — часы сделает». А бить надо потому, что «каждый день есть не лень, а рабо­тать неохота».
Таких и подобных афоризмов у него тысячи, он ловко умеет поль­зо­ваться ими, с детства он слышит их и с детства убеж­да­ется, как много заклю­чено в них резкой правды и печали, как много насмешки над собою и озлоб­ления против людей. Люди — особенно люди города — очень мешают ему жить, он считает их лишними на земле, буквально удоб­ренной потом и кровью его, на земле, которую он мисти­чески любит, непо­ко­ле­бимо верит и чувствует, что с этой землёй он крепко спаян плотью своей, что она его кровная собствен­ность, разбой­ни­чески отнятая у него. Он задолго раньше лорда Байрона знал, что «пот крестья­нина стоит усадьбы поме­щика». Лите­ра­тура наро­до­любцев служила целям поли­ти­че­ской агитации и поэтому идеа­ли­зи­ро­вала мужика. Но уже в конце ХIХ столетия отно­шение лите­ра­туры к деревне и крестья­нину начало реши­тельно изме­няться, стало менее жалост­ливое и более прав­дивое. Начало новому взгляду на крестьян­ство положил Антон Чехов расска­зами «В овраге» и «Мужики».
В первых годах ХХ столетия явля­ются рассказы лучшего из совре­менных русских худож­ников слова, Ивана Бунина; его «Ночной разговор» и другая, превос­ходная по красоте языка и суровой прав­ди­вости повесть «Деревня» утвер­дили новое, крити­че­ское отно­шение к русскому крестьянству.
О Бунине в России говорят, что «он, как дворянин, отно­сится к мужику пристрастно и даже враж­дебно». Разу­ме­ется, это неверно — Бунин прекрасный художник и только. Но в русской лите­ра­туре теку­щего века есть более резкие и печальные свиде­тель­ства о жуткой дере­вен­ской темноте — это «Юность», поверьте, напи­санная талант­ливым крестья­нином Орлов­ской губернии Иваном Волиным, это рассказы москов­ского крестья­нина Семена Подъ­ячева, а также рассказы сибир­ского крестья­нина Всево­лода Иванова, моло­дого писа­теля исклю­чи­тельной яркости и силы.
Этих людей едва ли можно запо­до­зрить в пред­взятом и враж­дебном отно­шении к среде, родной им по плоти и крови, — к среде, связь с которой ими еще не порвана. Им более, чем кому-либо иному, известна и понятна жизнь крестьян­ства — горе и грубые радости деревни, слепота разума и жесто­кость чувства.
В заклю­чение этого неве­сё­лого очерка я приведу рассказ одного из участ­ников научной экспе­диции, рабо­тавшей на Урале в 1921 году. Крестьянин обра­тился к членам экспе­диции с таким вопросом:
— Вы люди учёные, скажите, как мне быть. Зарезал у меня башкир корову, я башкира, конечно, убил, а после того сам свёл корову у его семьи, так вот: будет мне за корову наказание?
Когда его спро­сили: а за убий­ство чело­века разве он не ждёт нака­зания, — мужик спокойно ответил:
— Это — ничего, человек теперь дёшев.
Харак­терно здесь слово «конечно», оно свиде­тель­ствует, что убий­ство стало делом простым, обычным. Это — отра­жение граж­дан­ской войны и бандитизма.
А вот это образец того, как — иногда — воспри­ни­ма­ются новые для дере­вен­ского разума идеи.
Сель­ский учитель, сын крестья­нина, пишет мне: «Так как знаме­нитый учёный Дарвин уста­новил научно необ­хо­ди­мость беспо­щадной борьбы за суще­ство­вание и ничего не имеет против уничто­жения слабых и беспо­лезных людей, а в древнее время стариков отво­зили в овраги на смерть от голода или, посадив на дерево, стря­хи­вали оттуда, чтобы они расшиб­лись, — то, проте­стуя против такой жесто­кости, я пред­лагаю уничто­жать беспо­лезных людей мерами более состра­да­тель­ного харак­тера. Например — окарм­ли­вать их чем-нибудь вкусным и так далее. Эти меры смяг­чали бы повсе­местную борьбу за суще­ство­вание, то есть приёмы ее. Так же следует посту­пить со слабо­ум­ными идио­тами, с сума­сшед­шими и преступ­ни­ками от природы, а может быть, и с неиз­ле­чимо боль­ными, горба­тыми, слепыми и проч. Такое зако­но­да­тель­ство, конечно, не понра­вится нашей ноющей интел­ли­генции, но пора уже пере­стать считаться с ее консер­ва­тивной и контр­ре­во­лю­ци­онной идео­ло­гией. Содер­жание беспо­лезных людей обхо­дится народу слишком дорого, и эту статью расхода нужно сокра­тить до нуля».
Много сейчас в России пишется таких и подобных проектов, писем, докладов, — очень они удру­чают, но и они, невзирая на их урод­ство, застав­ляют чувство­вать, что мысль деревни пробуж­дена и хотя рабо­тает неумело, однако рабо­тает в направ­лении, совер­шенно новом для неё: деревня пыта­ется мыслить о госу­дар­стве в его целом.
Суще­ствует мнение, что русский крестьянин как-то особенно глубоко рели­ги­озен. Я никогда не чувствовал этого, хотя, кажется, доста­точно внима­тельно наблюдал духовную жизнь народа. Я думаю, что человек безгра­мотный и не привыкший мыслить не может быть истинным теистом или атеи­стом и что путь к твёрдой, глубокой вере лежит через пустыню неверия.
Беседуя с веру­ю­щими крестья­нами, присмат­ри­ваясь к жизни различных сект, я видел прежде всего орга­ни­че­ское, слепое недо­верие к поискам мысли, к ее работе, наблюдал умона­стро­ение, которое следует назвать скеп­ти­цизмом невежества.
В стрем­лении сектантов обосо­биться, отойти в сторону от госу­дар­ственной церковной орга­ни­зации мною всегда чувство­ва­лось отри­ца­тельное отно­шение не только к обрядам и — всего меньше — к догматам, а вообще к строю госу­дар­ственной и город­ской жизни. В этом отри­цании я не могу уловить какой-либо ориги­нальной идеи, признаков твор­че­ской мысли, искания новых путей духа. Это просто пассивное и бесплодное отри­цание явлений и событий, связей и значений которых мысль, развитая слабо, не может понять.
Мне кажется, что рево­люция вполне опре­де­ленно дока­зала ошибоч­ность убеж­дения в глубокой рели­ги­оз­ности крестьян­ства в России. Я не считаю значи­тель­ными факты устрой­ства в сель­ских церквах театров и клубов, хотя это дела­лось — иногда — не потому, что не было поме­щения, более удоб­ного для театра, а — с явной целью демон­стри­ро­вать свобо­до­мыслие. Наблю­да­лось и более грубое кощун­ственное отно­шение ко храму, — его можно объяс­нить враждой к «попам», жела­нием оскор­бить священ­ника, а порою дерзким и наивным любо­пыт­ством юности: что со мною будет, если я оскорблю вот это, всеми чтимое?
Несрав­ненно значи­тельнее такие факты: разру­шение глубоко чтимых народом мона­стырей — древней Киево-Печер­ской лавры и сыграв­шего огромную исто­ри­че­скую и рели­ги­озную роль Троице-Серги­ев­ского мона­стыря — не вызвало в крестьян­стве ни проте­стов, ни волнения, — чего уверенно ждали неко­торые поли­тики. Как будто эти центры рели­ги­озной жизни вдруг утра­тили свою маги­че­скую силу, привле­кавшую веру­ющих со всех концов обширной русской земли. А ведь сотни тысяч пудов хлеба, спря­тан­ного от голодной Москвы и Петер­бурга, деревня защи­щала с оружием в руках, не щадя своей жизни.
Когда провин­ци­альные советы вскры­вали «нетленные», высоко чтимые народом мощи, — народ отнёсся и к этим актам совер­шенно равно­душно, с молча­ливым, тупым любо­пыт­ством. Вскрытие мощей произ­во­ди­лось крайне бестактно и часто в очень грубых формах — с активным участием инородцев, иноверцев, с грубым изде­ва­тель­ством над чувствами веру­ющих в святость и чудо­творную силу мощей. Но — и это не возбу­дило проте­стов со стороны людей, которые еще вчера прекло­ня­лись перед гроб­ни­цами «чудо­творцев». Я опросил не один десяток очевидцев и участ­ников разоб­ла­чения церков­ного обмана: что чувство­вали они, когда перед глазами вместо нетлен­ного и благо­уха­ю­щего тела явля­лась грубо сделанная кукла или откры­ва­лись полу­ис­тлевшие кости? Одни гово­рили, что совер­ши­лось чудо: святые тела, зная о пору­гании, зате­янном неве­рами, поки­нули гроб­ницы свои и скры­лись. Другие утвер­ждали, что обман был устроен мона­хами лишь тогда, когда им стало известно о наме­рении властей уничто­жить мощи: «Они вынули насто­ящие нетленные мощи и заме­нили их чучелами».
Так говорят почти одни только пред­ста­ви­тели старой, безгра­мотной деревни. Более молодые и грамотные крестьяне признают, конечно, что обман был, и говорят:
— Это хорошо сделано, — одним обманом меньше.
Но затем у них явля­ются такие мысли, — я воспро­из­вожу их буквально, как они запи­саны мною.
— Теперь, когда мона­стыр­ские фокусы открыты, — докторов надо пощу­пать и разных учёных — их дела открыть народу.
Нужно было долго убеж­дать моего собе­сед­ника, чтобы он объяснил смысл своих слов. Несколько смущаясь, он сказал:
— Конечно, вы не верите в это… А говорят, что теперь можно отра­вить ветер ядом и — конец всему живу­щему, и чело­веку, и скоту. Теперь — все озло­би­лись, жалости ни в ком нет…
Другой крестьянин, член уезд­ного совета, назы­ва­ющий себя комму­ни­стом, еще более углубил эту тревожную мысль.
— Нам никаких чудес не надо. Мы желаем жить при ясном свете, без опасений, без страха. А чудес затеяно — много. Решили провести элек­три­че­ский свет по деревням, говорят: пожаров меньше будет. Это — хорошо, дай Бог! Только как бы ошибок не делали, повер­ните какой-нибудь винтик не в ту сторону и — вся деревня вспых­нула огнём. Видите, чего опасно? К этому скажу: город­ской народ — хитёр, а деревня дура, обма­нуть ее легко. А тут — затеяно большое дело. Солдаты сказы­вали, что на войне и элек­три­че­ским светом целые полки убивали.
Я поста­рался рассеять страх Кали­бана — и услышал от него разумные слова:
— Один все знает, а другой — ничего; в этом и начало всякого горя. Как я могу врать, ежели ничего не знаю?
Жалобы деревни на свою темноту разда­ются все чаще, звучат все более тревожно. Сибиряк, энер­гичный парень, орга­ни­затор парти­зан­ского отряда в тылу Колчака, угрюмо говорит:
— Не готов наш народ для событий. Шата­ется туда и сюда, слеп разумом. Разбили мы отряд колча­ковцев, три пуле­мёта отняли, пушечку, обозишко небольшой, людей пере­били с полсотни у них, сами поте­ряли семь­десят одного, сидим, отды­хаем, вдруг ребята мои спра­ши­вают меня: а что, не у Колчака ли правда-то? Не против ли себя идём? Да и сам я иной день как баран живу — ничего не понимаю. Распря везде! Мне доктор один в Томске — хороший человек — говорил про вас, что вы еще с девятьсот пятого года японцам служите за большие деньги. А один пленный, колча­ков­ский солдат из матросов, раненый, дока­зывал нам, что Ленин немцам на руку играет. Доку­менты у него были, и дока­зано в них, что имел Ленин пере­писку о деньгах с немец­кими гене­ра­лами. Я велел солдата расстре­лять, чтобы он народ не смущал, — а все-таки долго на душе неспо­койно было. Ничего толком не знаешь — кому верить? Все против всех. И себе верить боязно.
Немало бесед вёл я с крестья­нами на разные темы и, в общем, они вызвали у меня тяжёлое впечат­ление: люди много видят, но — до отча­яния мало пони­мают. В част­ности, беседы о мощах пока­зали мне, что вскрытый обман церкви усилил подо­зри­тельное и недо­вер­чивое отно­шение деревни к городу. Не к духо­вен­ству, не к власти, а именно к городу как сложной орга­ни­зации хитрых людей, которые живут трудом и хлебом деревни, делают множе­ство беспо­лезных крестья­нину вещей, всячески стре­мятся обма­нуть его и ловко обманывают.
Работая в комиссии по ликви­дации безгра­мот­ности, я бесе­довал однажды с группой подго­родних петер­бург­ских крестьян на тему об успехах науки и техники.
— Так, — сказал один слуша­тель, боро­датый красавец, — по воздуху галками научи­лись летать, под водой щуками плаваем, а на земле жить не умеем. Сначала-то на земле надо бы твёрдо устро­иться, а на воздух — после. И денег бы не тратить на эти забавки!
Другой сердито добавил:
— Пользы нам от фокусов этих нет, а расход большой и людьми, и день­гами. Мне подковы надо, топор, у меня гвоздей нет, а вы тут на улицах памят­ники ставите — балов­ство это!
— Ребя­тишек одеть не во что, а у вас везде флаги болтаются…
И в заклю­чение, после длительной, жестокой критики город­ских «забавок», боро­датый мужик сказал, вздыхая:
— Если бы рево­люцию мы сами делали, — давно бы на земле тихо стало и порядок был бы…
Иногда отно­шение к горо­жанам выра­жа­ется в такой простой, но ради­кальной форме:
— Срезать надо с земли всех обра­зо­ванных, тогда нам, дуракам, легко жить будет, а то — замаяли вы нас!
В 1919 году милейший дере­вен­ский житель спокойно разул, раздел и вообще обобрал горо­жа­нина, выма­нивая у него на хлеб и карто­фель все, что нужно и не нужно деревне.
Не хочется гово­рить о грубо насмеш­ливом, мсти­тельном изде­ва­тель­стве, которым деревня встре­чала голодных людей города.
Всегда выиг­рывая на обмане, крестьяне — в боль­шин­стве — стара­лись и умели придать обману унизи­тельный характер мило­стыни, которую они нехотя дают барину, «прожив­ше­муся на рево­люции». Заме­чено было, что к рабо­чему отно­си­лись не то чтобы чело­вечнее, но осто­рожнее. Веро­ятно, осто­рож­ность эта объяс­ня­ется анек­до­ти­че­ским советом одного крестья­нина другому:
— Ты с ним осто­рожнее, он, говорят, где-то Совдеп держал.
Интел­ли­гент почти неиз­бежно подвер­гался мораль­ному истя­занию. Например: уста­новив после долгого спора точные условия обмена, мужик или баба равно­душно гово­рили чело­веку, у кото­рого дома дети в цинге:
— Нет, иди с Богом. Разду­мали мы, не дадим картофеля…
Когда человек говорил, что слишком долго прихо­дится ждать, он получал в ответ злопа­мятные слова:
— Мы — бывало, ваших мило­стей еще больше ждали.
Да, чем другим, а вели­ко­ду­шием русский крестьянин не отли­ча­ется. Про него можно сказать, что он не злопа­мятен: он не помнит зла, твори­мого им самим, да, кстати, не помнит и добра, соде­ян­ного в его пользу другим.
Один инженер, возму­щённый отно­ше­нием крестьян к группе город­ских жителей, которые припле­лись в деревню под осенним дождём и долго не могли найти места, где бы обсу­шиться и отдох­нуть, — инженер, рабо­тавший в этой деревне на торфу, сказал крестьянам речь о заслугах интел­ли­генции в истории поли­ти­че­ского осво­бож­дения народа. Он получил из уст русо­во­ло­сого, голу­бо­гла­зого славя­нина сухой ответ:
— Читали мы, что действи­тельно ваши довольно постра­дали за поли­тику, только ведь это вами же и писано. И вы по своей воле на рево­люцию шли, а не по найму от нас, — значит, мы за горе ваше не отве­чаем — за все Бог с вами рассчитается…
Я не привёл бы этих слов, если бы не считал их типич­ными — в различных соче­та­ниях я лично слышал их десятки раз.
Но необ­хо­димо отме­тить, что унижение хитро­ум­ного горо­жа­нина перед деревней имело для неё очень серьёзное и поучи­тельное значение: деревня хорошо поняла зави­си­мость города от неё, до этого момента она чувство­вала только свою зави­си­мость от города.
В России — небы­валый, ужаса­ющий голод, он убивает десятки тысяч людей, убьёт миллионы. Эта драма возбуж­дает состра­дание даже у людей, отно­ся­щихся враж­дебно к России, стране, где, по словам одной амери­канки, «всегда холера или рево­люция». Как отно­сится к этой драме русский, срав­ни­тельно пока еще сытый, крестьянин?
— «Не плачут в Рязани о Псков­ском неурожае», — отве­чает он на этот вопрос старинной пословицей.
— «Люди мрут — нам дороги трут», — сказал мне старик новго­родец, а его сын, красавец, курсант военной школы, развил мысль отца так:
— Несча­стье — большое, и народу вымрет — много. Но — кто вымрет? Слабые, трёпанные жизнью; тем, кто жив оста­нется, в пять раз легче будет.
Вот голос подлин­ного русского крестья­нина, кото­рому принад­лежит будущее. Человек этого типа рассуж­дает спокойно и весьма цинично, он чувствует свою силу, своё значение.
— С мужиком — не совла­даешь, — говорит он. — Мужик теперь понял: в чьей руке хлеб, в той и власть, и сила.
Это говорит крестьянин, который встретил поли­тику наци­о­на­ли­зации сокра­ще­нием посевов как раз настолько, чтобы оста­вить город­ское насе­ление без хлеба и не дать власти ни зерна на вывоз за границу.
— Мужик как лес: его и жгут, и рубят, а он само­севом растёт да растёт, — говорил мне крестьянин, прие­хавший в сентябре из Воро­нежа в Москву за книгами по вопросам сель­ского хозяй­ства. — У нас не заметно, чтоб война убавила народу. А теперь вот, говорят, миллионы вымрут, — конечно, заметно станет. Ты считай хоть по две деся­тины на покой­ника — сколько осво­бо­дится земли? То-то. Тогда мы такую работу покажем — весь свет ахнет. Мужик рабо­тать умеет, только дай ему — на чем. Он заба­стовок не устра­и­вает, — этого земля не позво­ляет ему!
В общем, сытное и полу­сытное крестьян­ство отно­сится к трагедии голода спокойно, как издревле привыкло отно­ситься к стихийным бедствиям. А в будущее крестьянин смотрит все более уверенно, и в тоне, которым он начи­нает гово­рить, чувству­ется человек, созна­ющий себя един­ственным и действи­тельным хозя­ином русской земли.
Очень любо­пытную систему област­ного хозяй­ства развивал передо мной один рязанец:
— Нам, друг, больших фабрик не надо, от них только бунты и всякий разврат. Мы бы так устро­и­лись: сукно­вальню человек на сто рабочих, кожевню — тоже небольшую, и так все бы маленькие фабрики, да подальше одна от другой, чтобы рабочие-то не скоп­ля­лись в одном месте, и так бы, поти­хоньку, всю губернию обстроить неболь­шими заво­ди­ками, а другая губерния — тоже так. У каждой — все своё, никто ни в чем не нужда­ется. И рабо­чему сытно жить, и всем — спокойно. Рабочий — он жадный, ему все подай, что он видит, а мужик — малым доволен…
— Многие ли думают так? — спросил я.
— Думают неко­торые, кто поумнее.
— Рабочих-то не любите?
— Зачем? Я только говорю, что беспо­койный это народ, когда в большом скоп­лении он. Разби­вать их надо на малые артели, там сотня, тут сотня…
А отно­шение крестьян к комму­ни­стам — выра­жено, по моему мнению, всего искреннее и точнее в совете, данном одно­сель­ча­нами моему знако­мому крестья­нину, талант­ли­вому поэту:
— Ты, Иван, смотри, в коммуну не поступай, а то мы у тебя и отца и брата зарежем, да — кроме того — и соседей обоих тоже.
— Соседей-то за что?
— Дух ваш иско­ре­нять надо.
Какие же выводы делаю я?
Прежде всего: не следует прини­мать нена­висть к подлости и глупости за недо­статок друже­ского внимания к чело­веку, хотя подлость и глупость не суще­ствуют вне чело­века. Я очертил — так, как я ее понимаю, — среду, в которой разыг­ра­лась и разыг­ры­ва­ется трагедия русской рево­люции. Это — среда полу­диких людей.
Жесто­кость форм рево­люции я объясняю исклю­чи­тельной жесто­ко­стью русского народа.
Когда в «звер­ствах» обви­няют вождей рево­люции — группу наиболее активной интел­ли­генции, — я рассмат­риваю эти обви­нения как ложь и клевету, неиз­бежные в борьбе поли­ти­че­ских партий, или — у людей честных — как добро­со­вестное заблуждение.
Напомню, что всегда и всюду особенно злые, бесстыдные формы прини­мает ложь обиженных и побеж­дённых. Из этого отнюдь не следует, что я считаю священной и неоспо­римой правду побе­ди­телей. Нет, я просто хочу сказать то, что хорошо знаю и что — в мягкой форме — можно выра­зить словами печальной, но истинной правды: какими бы идеями ни руко­во­ди­лись люди, — в своей прак­ти­че­ской деятель­ности они все еще оста­ются зверями. И часто — беше­ными, причём иногда бешен­ство объяс­нимо страхом. Обви­нения в эгои­сти­че­ском свое­ко­ры­стии, често­любии и бесчест­ности я считаю вообще не приме­ни­мыми ни к одной из групп русской интел­ли­генции — неосно­ва­тель­ность этих обви­нений прекрасно знают все те, кто ими оперирует.
Не отрицаю, что поли­тики наиболее грешные люди из всех окаянных греш­ников земли, но это потому, что характер деятель­ности неуклонно обязы­вает их руко­вод­ство­ваться иезу­ит­ским прин­ципом «цель оправ­ды­вает средство».
Но люди искренно любящие и фана­тики идеи нередко созна­тельно иска­жают душу свою ради блага других. Это особенно прило­жимо к боль­шин­ству русской активной интел­ли­генции — она всегда подчи­няла вопрос каче­ства жизни инте­ресам и потреб­но­стям коли­че­ства перво­бытных людей.
Тех, кто взял на себя каторжную, герку­ле­сову работу очистки авги­евых конюшен русской жизни, я не могу считать «мучи­те­лями народа», — с моей точки зрения, они — скорее жертвы.
Я говорю это, исходя из крепко сложив­ше­гося убеж­дения, что вся русская интел­ли­генция, муже­ственно пытав­шаяся поднять на ноги тяжёлый русский народ, лениво, нера­диво и беста­ланно лежавший на своей земле, — вся интел­ли­генция явля­ется жертвой истории прозя­бания народа, который ухит­рился жить изуми­тельно нищенски на земле, сказочно богатой. Русский крестьянин, здравый смысл кото­рого ныне пробуждён рево­лю­цией, мог бы сказать о своей интел­ли­генции: глупа, как солнце, рабо­тает так же бескорыстно.
Он, конечно, не скажет этого, ибо ему еще не ясно реша­ющее значение интел­лек­ту­аль­ного труда.
Почти весь запас интел­лек­ту­альной энергии, накоп­ленной Россией в XIX веке, израс­хо­дован рево­лю­цией, раство­рился в крестьян­ской массе. Интел­ли­гент, произ­во­ди­тель духов­ного хлеба, рабочий, творец меха­низма город­ской куль­туры, посте­пенно и с быст­ротой, все возрас­та­ющей, погло­ща­ется крестьян­ством, и оно жадно впиты­вает все полезное ему, что создано за эти четыре года бешеной работы.
Теперь можно с уверен­но­стью сказать, что, ценою гибели интел­ли­генции и рабо­чего класса, русское крестьян­ство ожило.
Да, это стоило мужику дорого, и он еще не все заплатил, трагедия не кончена. Но рево­люция, совер­шенная ничтожной — коли­че­ственно — группой интел­ли­генции, во главе нескольких тысяч воспи­танных ею рабочих, эта рево­люция стальным плугом взбо­роз­дила всю массу народа так глубоко, что крестьян­ство уже едва ли может возвра­титься к старым, в прах и навсегда разбитым формам жизни; как евреи, выве­денные Моисеем из рабства Египет­ского, вымрут полу­дикие, глупые, тяжёлые люди русских сел и дере­вень — все те почти страшные люди, о которых гово­ри­лось выше, и их заменит новое племя — грамотных, разумных, бодрых людей.
На мой взгляд, это будет не очень «милый и симпа­тичный русский народ», но это будет — наконец — деловой народ, недо­вер­чивый и равно­душный ко всему, что не имеет прямого отно­шения к его потребностям.
Он не скоро заду­ма­ется над теорией Эйнштейна и научится пони­мать значение Шекс­пира или Леонардо да Винчи, но, веро­ятно, он даст денег на опыты Штей­наха и, несо­мненно, очень скоро усвоит значение элек­три­фи­кации, ценность учёного агро­нома, полез­ность трак­тора, необ­хо­ди­мость иметь в каждом селе хоро­шего доктора и пользу шоссе.
У него разо­вьётся хорошая исто­ри­че­ская память и, памятуя своё недавнее мучи­тельное прошлое, он — на первой поре стро­и­тель­ства новой жизни — станет отно­ситься довольно недо­вер­чиво, если не прямо враж­дебно, к интел­ли­генту и рабо­чему, возбу­ди­телям различных беспо­рядков и мятежей.
И город, неуга­симый костёр требо­ва­тельной, все иссле­ду­ющей мысли, источник раздра­жа­ющих, не всегда понятных явлений и событий, не скоро заслужит спра­вед­ливую оценку со стороны этого чело­века, не скоро будет понят им, как мастер­ская, где непре­рывно выра­ба­ты­ва­ются новые идеи, машины, вещи, назна­чение которых — облег­чить и укра­сить жизнь народа.
Вот схема моих впечат­лений и мыслей о русском народе.