Автор: | 13. мая 2021



Кате­рина Сотник

Romain Gary (Ромен Гари). 

«Обещание на рассвете».

Авто­био­гра­фи­че­ская история о матери и сыне, через призму клоко­чу­щего века, и юмора этого русско-фран­цузско-еврей­ского красавца. Он понятно дело сын, она абсо­лютно мани­а­кально любящая мать. И тут всё – шляпки, подвиги, угоны само­лётов, война, жуль­ни­че­ство, и т.д. и т.п… Россий­ская Империя, Польша, Франция, Алжир, Англия…
– Одна из «фишек» в том, что он стал именно тем, кем мечта­лось его матери, благо­даря её вере в него.
Блиста­тельный Ромен (Роман) Гари (1914-1980) — один из самых знаме­нитых сегодня мировых классиков.
Насто­ящее его имя — Роман Касев, а псев­доним “Гари” проис­ходит от русского глагола “гореть”.
Ромен Гари пришёл всю войну и по возвра­щении домой узнал, что его горячо любимая мать умерла в 1941 году, но успела напи­сать ему заранее 250 писем, которые попро­сила отправ­лять свою подругу ему на фронт, чтобы Ромен не падал духом и знал, что дома его ждут. Этот факт лёг в основу авто­био­гра­фи­че­ского романа «Обещание на рассвете» (1960).
Роме́н Гари́ (фр. Romain Gary, насто­ящее имя Рома́н Ка́сев — польск. Roman Kacew; 1914-1980) — фран­цуз­ский писа­тель русско-еврей­ского проис­хож­дения, лите­ра­турный мисти­фи­катор, кино­ре­жиссёр, военный, дипломат. Дважды лауреат Гонку­ров­ской премии (1956, и 1975 – под именем Эмиля Ажара).
История отно­шений Гари с матерью описана в его авто­био­гра­фи­че­ском романе «Обещание на рассвете». Мать Гари мечтала: «Мой сын станет фран­цуз­ским послан­ником, кава­лером ордена Почёт­ного легиона, великим актёром драмы, Ибсеном, Габриеле Д’Аннунцио. Он будет одеваться по-лондонски!».
– Все эти мечты-заветы сбылись — Гари стал заслу­женным боевым лётчиком, героем фран­цуз­ского движения Сопро­тив­ления, сорат­ником де Голля, стал гене­ральным консулом Франции, кава­лером ордена Почёт­ного легиона. Он вращался в высшем свете, был элегантным денди и лите­ра­турной знаме­ни­то­стью, одевался «по-лондонски» (хотя терпеть не мог этот снобист­ский стиль), в 1956 году за роман «Корни неба» получил Гонку­ров­скую премию.
А ещё он «надурил» снобов от лите­ра­туры и мировую обще­ствен­ность, и получил Гонку­ров­скую премию два раза (что кате­го­ри­чески нельзя) – когда критики стали гово­рить, что он испи­сался и уже не тот.. В общем, всех наколол.. В 61 год, придумал и написал не только книгу, но и её автора! О чём все узнали уже после его смерти.
– В резуль­тате мисти­фи­кации Гари стал един­ственным лите­ра­тором, полу­чившим Гонку­ров­скую премию дважды — в 1956 под именем Ромена Гари и в 1975 под именем Эмиля Ажара (за роман «Вся жизнь впереди»).
Ромен Гари был неве­ро­ятно талантлив, и его талант прояв­лялся во всем, за что он брался: авиация, линг­ви­стика, дипло­матия, режис­сура и, конечно, литература.

Обещание на рассвете

Глава XXXV

Наконец меня отпра­вили на трени­ро­вочные полёты в Андовер, вместе с эскад­ри­льей бомбар­ди­ров­щиков, которая гото­ви­лась лететь в Африку под коман­до­ва­нием Астье де Вийята. Тогда над нашими голо­вами разво­ра­чи­ва­лись исто­ри­че­ские бои, в ходе которых англий­ская моло­дёжь, с улыбкой проти­во­по­ставив ожесто­чён­ному врагу своё муже­ство, изме­няла судьбу мира. Вот это были ребята! Попа­да­лись среди них и фран­цузы: Букийяр, Мушотт, Блез… Я не был в их числе. Я бродил по залитой солнцем сель­ской мест­ности, не отрывая глаз от неба. Иногда какой-нибудь молодой англи­чанин призем­лялся на своём изре­ше­чённом пулями «Харри­кейне», заправлял полный бак, пополнял боезапас и снова улетал в бой. Они все носили на шее разно­цветные шарфы, и я тоже стал обма­ты­вать шею шарфом. Это был мой един­ственный вклад в битву за Англию. Я пытался не думать о матери и обо всем, что ей обещал. Я также проникся к Англии дружбой и уваже­нием, от которых ни один из тех, кто имел честь ходить по ее земле в июле 40-го, никогда не отступится.
По окон­чании трени­ро­вочных полётов нас перед отправкой в Африку на четыре дня отпу­стили в Лондон. Здесь со мной произошла история, беспри­мерная по своей глупости даже для моей чемпи­он­ской жизни.
На второй день своего отпуска, во время особенно яростной бомбёжки, я в обще­стве одной молодой поэтессы из Челси коротал время в «Веллинг­тоне», где назна­чали свои свидания все союзные лётчики. Моя поэтесса крайне меня разо­ча­ро­вала, ибо только и делала, что трещала без умолку, причём не о чем-нибудь, а о Т. С. Элиоте, об Эзре Паунде и вдобавок еще об Одене, обратив ко мне голубой взгляд, буквально искря­щийся крети­низмом. Мне стало невмо­готу, и я возне­на­видел ее всем сердцем. Время от времени я нежно целовал ее в губы, чтобы заста­вить умолк­нуть, но, поскольку мой повре­ждённый нос был по-преж­нему заложен, мне прихо­ди­лось каждую минуту отпус­кать ее губы, чтобы глот­нуть воздуху, — и она тут же набра­сы­ва­лась на Э. Каммингса и Уолта Уитмена. Я уже поду­мывал, не разыг­рать ли мне эпилеп­ти­че­ский припадок, что всегда делаю в подобных обсто­я­тель­ствах, но я был в форме, а это несколько неудобно; так что я удовле­тво­рился тем, что легонько ласкал ей губы кончи­ками пальцев, чтобы хоть как-то прервать поток ее слов, и при этом выра­зи­тельным взглядом призывал к нежному и томному молчанию, един­ствен­ному языку души. Но все напрасно. Стиснув мои пальцы в своих, она вновь пусти­лась в разгла­голь­ство­вания о симво­лизме Джойса. Я вдруг понял, что моя последняя четверть часа будет исклю­чи­тельно лите­ра­турной. Никогда не мог выно­сить скучных бесед и интел­лек­ту­альных глупо­стей, поэтому, уже ощущая, как пот стру­ится по моему челу, я уста­вился горя­чечным взглядом на этот ротовой сфинктер, не пере­ста­вавший откры­ваться и закры­ваться, откры­ваться и закры­ваться, и опять припал к нему, пылко и отча­янно, тщетно пытаясь заку­по­рить его своими поце­луями. Поэтому я испытал огромное облег­чение, увидев, что к нашему столику прибли­зился красивый поль­ский офицер-лётчик из армии Андерса и, покло­нив­шись молодой особе, пригласил ее на танец. Хотя действо­вавший тогда кодекс чести и запрещал пригла­шать даму, пришедшую со спут­ником, я призна­тельно ему улыб­нулся и, рухнув на банкетку, осушил один за другим два бокала, потом стал отча­ян­ными жестами подзы­вать офици­антку, чтобы опла­тить счёт и неза­метно скрыться в ночи. Я как раз разма­хивал руками, словно утопа­ющий, чтобы привлечь ее внимание, когда малышка Эзра Паунд верну­лась к столику и тотчас же заго­во­рила об Э. Каммингсе и о лите­ра­турном журнале «Гори­зонт», главным редак­тором кото­рого безмерно восхи­ща­лась. Обычно вежливый, я в этот раз рухнул на стол, обхватив голову руками и затыкая уши, решив не слушать ни слова из ее болтовни. Тут подо­спел второй поль­ский офицер. Я ему поощ­ри­тельно улыб­нулся: если чуточку повезёт, то крошка Эзра Паунд может найти с ним и другие точки сопри­кос­но­вения, нежели лите­ра­тура, а я бы от неё изба­вился. Но куда там! Едва ушла, как тотчас же верну­лась. А когда я поднялся ей навстречу, пови­нуясь своей старофран­цуз­ской галант­ности, появился третий поль­ский офицер. Я вдруг заметил, что на меня смотрят. Заметил также, что все проис­ходит совер­шенно обду­манно и что трое поль­ских офицеров наме­ренно стара­ются оскор­бить и унизить меня. Они даже не давали моей парт­нёрше времени присесть и пере­хва­ты­вали ее друг у друга, бросая на меня ироничные и презри­тельные взгляды. Как я уже сказал, в «Веллинг­тоне» было полным-полно союзных офицеров — англичан, канадцев, норвежцев, голландцев, чехов, поляков, австра­лийцев, и все они начали посме­и­ваться на мой счёт, тем более что мои нежные поцелуи отнюдь не оста­лись неза­ме­чен­ными: у меня уводили девицу, а я даже не защи­щался. Моя кровь разом вски­пела: на карту была постав­лена честь мундира. Таким образом, я оказался в неле­пейшем поло­жении: прихо­ди­лось драться за девицу, от которой сам мечтал изба­виться. Но выбора не было. Ситу­ация могла быть вполне идиот­ской, но укло­ниться я не имел права. Так что я с улыбкой встал и, произ­неся очень громко, по-английски, несколько хорошо прочув­ство­ванных слов, которые от меня ожида­лись, для начала отправил стакан с виски в физио­номию одному пору­чику, потом вкатил оплеуху другому и, спасши таким образом свою честь, сел, и мать смот­рела на меня с удовле­тво­ре­нием и гордо­стью. Я думал, что дело закон­чено. Как бы не так! Третий поляк, кото­рому я ничего не сделал, потому что руки были заняты, счёл себя оскорб­лённым. Когда нас пыта­лись разнять, он стал поли­вать бранью фран­цуз­скую авиацию и во всеуслы­шанье изоб­ли­чать Францию, унижавшую геро­и­че­скую поль­скую авиацию. Я даже нена­долго проникся к нему симпа­тией. В конце концов, я ведь тоже был немного поляк, если не по крови, то хотя бы по годам, прожитым в его стране, — у меня даже был какое-то время поль­ский паспорт. Я чуть было не пожал ему руку, но вместо этого, пови­нуясь кодексу чести и не имея возмож­ности высво­бо­дить свои руки, одну из которых держал австра­лиец, другую норвежец, очень удачно врезал ему головой в лицо. Ведь, в конце-то концов, кто я такой, чтобы высту­пать против традиций поль­ского кодекса чести? Он с явным удовле­тво­ре­нием рухнул. Я думал, что с этим покон­чено. Как бы не так! Двое его това­рищей пригла­сили меня после­до­вать за ними. Я с радо­стью согла­сился — думал, что избав­люсь от малышки Эзры Паунд. Опять-таки, как бы не так! Малышка, чуя безоши­бочным инстинктом, что вовсю «пере­жи­вает опыт», реши­тельно вцепи­лась в мою руку. Мы оказа­лись снаружи, все впятером, при затем­нении. Густо падали бомбы. Проно­си­лись кареты «скорой помощи» со своими слад­ко­вато-притор­ными колокольчиками.
— Так. И что дальше? — спросил я.
— Дуэль! — сказал один из троих поручиков.
— Чего ради? — сказал я им. — Публики больше нет. Повсюду затем­нение. Никто не полю­бу­ется. Так что незачем делать красивые жесты. Понятно, дурачье?
— Все фран­цузы трусы, — сказал другой поль­ский поручик.
— Ладно, дуэль так дуэль.
Я соби­рался пред­ло­жить им решить дело в Гайд-Парке. В грохоте зенитных орудий, кото­рыми ощети­нился парк, наши скромные выстрелы никто бы не услышал, и к тому же мы могли совер­шенно спокойно оста­вить труп в темноте. Я вовсе не соби­рался подстав­лять себя под дисци­пли­нарные санкции из-за истории с пьяным поляком. С другой стороны, в потёмках был риск плохо прице­литься, и, хотя в последние годы я несколько прене­брегал стрельбой из писто­лета, уроки пору­чика Сверд­лов­ского еще не совсем забы­лись, и я был уверен, что в циви­ли­зо­ванном месте смогу воздать должное своей мишени.

— Так где дуэль? — спросил я.
Я воздер­жи­вался гово­рить с ними по-польски. Это грозило запу­тать ситу­ацию. Они наме­ре­ва­лись отомстить Франции в моем лице, и я не соби­рался услож­нять им психо­ло­ги­че­ские условия.
Они посоветовались.
— В «Риджентс-Парк отеле», — решили они наконец.
— На крыше?
— Нет. В номере. На писто­летах с пяти шагов.
Я сооб­разил, что в шикарных лондон­ских палас-отелях девицам обычно не позво­ляют подни­маться в номера с четырьмя мужчи­нами, и увидел в этом нежданный случай изба­виться от малышки Эзры Паунд. Она же вцепи­лась в мою руку: дуэль на писто­летах с пяти метров — вот это лите­ра­тура! Мяукала от возбуж­дения, словно кошка. Мы сели в такси, после долгой учтивой дискуссии, кто сядет первым, и заехали в клуб коро­лев­ских ВВС, где оста­но­ви­лись поляки, чтобы взять их табельные револь­веры. У меня при себе был только мой 6,35-миллиметровый, который я всегда носил под мышкой. Затем мы велели отвезти себя в «Риджентс-Парк». Поскольку малышка Эзра Паунд наста­и­вала, чтобы подняться с нами, нам пришлось сбро­ситься и нанять апар­та­менты с гостиной. Прежде чем подняться, один из поль­ских пору­чиков поднял палец.
— Секун­дант! — сказал он.
Я огля­делся в поисках фран­цуз­ского мундира. Не оказа­лось ни одного. Холл отеля был битком набит граж­дан­скими, по большей части в пижамах, теми, кто не осме­лился остаться в своих комнатах во время бомбёжки; они толпи­лись в фойе, кутаясь в свои платки и халаты, а стены содро­га­лись от разрывов бомб. Какой-то англий­ский капитан как раз заполнял реги­стра­ци­онную карточку у стойки. Я напра­вился к нему.
— Сударь, — сказал я. — У меня сейчас дуэль, в пятьсот двадцатом номере, на шестом этаже. Не собла­го­во­лите ли быть моим секундантом?
Он устало улыбнулся.
— Ох уж эти фран­цузы! — сказал он. — Спасибо, но я совсем не любопытен.
— Сударь, — наста­ивал я. — Это совсем не то, что вы думаете. Насто­ящая дуэль. С пяти метров, на писто­летах, с тремя поль­скими патри­о­тами. Я и сам немного поль­ский патриот, но, поскольку задета честь Франции, не имею права укло­ниться. Понимаете?
— Прекрасно, — сказал он. — В мире полно поль­ских патри­отов. К несча­стью, есть также патриоты немецкие, фран­цуз­ские и англий­ские. Из-за этого бывают войны. Увы, сударь, не могу вам помочь. Видите ту молодую особу?
Она сидела на банкетке, бело­курая и все такое прочее, как раз что надо для отпуск­ника. Капитан поправил свой монокль и вздохнул.
— Я потратил пять часов, чтобы ее угово­рить. Мне пришлось три часа танце­вать, потра­тить много денег, блистать, умолять, нежно шептать в такси, и наконец она сказала «да». Не могу же я теперь объяс­нять ей, что должен сперва отлу­читься на какую-то дуэль, прежде чем подняться в номер. Впрочем, мне уже не двадцать лет, сейчас два часа ночи, я уламывал ее пять часов и теперь совер­шенно выдохся. У меня уже нет ника­кого желания, но я тоже немного поль­ский патриот и не имею права укло­ниться. Короче, сударь, поищите себе другого секун­данта: у меня самого дуэль на носу. Спро­сите у портье.
Я снова огля­делся. Среди людей, сидящих на расстав­ленных по кругу банкетках в центре, был один господин в пижаме, пальто, тапочках, шляпе, с шейным платком и унылым носом, сцеп­лявший руки и возде­вавший глаза к небу всякий раз, когда где-нибудь непо­да­лёку свистела бомба, падая, каза­лось, прямо на нас. В ту ночь бомбёжка была особенно обсто­я­тельная. Стены сотря­са­лись. Лопа­лись стекла. Падали пред­меты. Я внима­тельно разгля­дывал госпо­дина. Я умею инстинк­тивно распо­зна­вать людей, которым один вид воен­ного мундира внушает сильный и почти­тельный страх. Они ни в чем не могут отка­зать пред­ста­ви­телю власти. Я напра­вился прямо к нему и объяснил, что веские причины требуют его присут­ствия в каче­стве свиде­теля при дуэли на писто­летах, которая состо­ится на шестом этаже гости­ницы. Он бросил на меня испу­ганный и умоля­ющий взгляд, но, видя мой залих­ват­ский и воин­ственный вид, со вздохом поднялся. Даже нашёл прили­че­ство­вавшую обсто­я­тель­ствам фразу: Рад способ­ство­вать военным усилиям союзников.
Мы подня­лись пешком: во время воздушной тревоги лифты не рабо­тали. Худо­сочные растения сотря­са­лись в своих горшках на каждой площадке. Повисшая на моей руке малышка Эзра Паунд под воздей­ствием отвра­ти­тель­ного лите­ра­тур­ного возбуж­дения шептала, поднимая на меня мокрые глаза:
— Вы соби­ра­е­тесь убить чело­века! Я чувствую: вы соби­ра­е­тесь убить человека!
Мой секун­дант вжимался в стену при свисте каждой пада­ющей бомбы. Все трое поляков были анти­се­миты и расце­нили мой выбор секун­данта как допол­ни­тельное оскорб­ление. Бедняга, тем не менее, продолжал подни­маться по лест­нице, словно спус­каясь в ад, закрывая глаза и бормоча молитвы. Верхние этажи, остав­ленные своими обита­те­лями, были совер­шенно пустынны, и я сказал поль­ским патри­отам, что коридор мне кажется идеальным местом для поединка. Я потре­бовал также, чтобы рассто­яние было увели­чено до десяти шагов. Они объявили, что согласны, и начали отме­рять дистанцию. Я рассчи­тывал выпу­таться из этой истории без малейшей цара­пины, вовсе не наме­ре­ваясь убить своего против­ника или слишком серьёзно ранить, чтобы избе­жать лишних непри­ят­но­стей. Труп в гости­нице рано или поздно всегда попа­да­ется на глаза, а тяже­ло­ра­неный не может спуститься по лест­нице само­сто­я­тельно. С другой стороны, зная поль­ские пред­став­ления о чести — honor polski, я потре­бовал заве­рений, что мне не придётся драться по очереди с каждым из патри­отов, если первый будет выведен из строя. Должен доба­вить еще, что, покуда длилась, вся эта история, моя мать не чинила мне ни малей­шего препят­ствия. Наверное, рада была созна­вать, что я наконец-то делаю что-то ради Франции. А дуэль на писто­летах с десяти шагов была совер­шенно в ее вкусе. Она ведь прекрасно знала, что и Пушкин, и Лермонтов, оба погибли на дуэли, стре­ляясь из писто­летов, недаром же она с вось­ми­лет­него возраста таскала меня к пору­чику Свердловскому.
Я приго­то­вился. Должен признаться, что был недо­ста­точно хлад­но­кровен; с одной стороны, потому что малышка Эзра Паунд выво­дила меня из себя, а с другой — потому что опасался, как бы в момент выстрела, из-за слишком близко упавшей бомбы, не дрог­нула моя рука — с досад­ными послед­ствиями для цели.
Наконец мы встали в позицию в кори­доре, я как можно лучше прице­лился, но условия были не идеальные, вокруг сплошные взрывы и свист бомб, так что, когда распо­ря­ди­тель поединка, один из поляков, восполь­зо­вав­шись зати­шьем подал сигнал, я ранил своего против­ника немного серьёзное, чем пред­по­ла­га­лось. Мы удобно распо­ло­жи­лись в снятых покоях, и малышка Эзра Паунд тут же, экспромтом, превра­тила себя в сани­тарку и медсестру — поручик, в конце концов, был ранен только в плечо. После чего настал миг моего торже­ства. Я козырнул своим против­никам, те козыр­нули в ответ, по-прусски щёлкнув каблу­ками, после чего, с чистейшим варшав­ским выго­вором, открыто и чётко я высказал им все, что о них думаю. Выра­жение идио­тизма, застывшее на их лицах, когда на них излился поток брани на их богатом родном языке, был одним из самых прекрасных моментов в моей карьере поль­ского патриота и с лихвой возна­градил за силь­нейшее раздра­жение, которое они у меня вызвали. Но на этом сюрпризы того вечера не кончи­лись. Мой секун­дант, во время обмена выстре­лами исчез­нувший в одной из пустых комнат, теперь, сияя, после­довал за мной на лест­ницу. Каза­лось, он забыл и свой страх, и бомбы. С улыбкой, растя­нувшей его лицо до такой степени, что прихо­ди­лось опасаться за уши, он вытащил из своего бумаж­ника четыре красивых пяти­фун­товых билета и попы­тался всунуть их мне в руку. Поскольку я отвергал подно­шение, он кивнул в сторону номера, где я оставил троих поляков, и сказал на плохом французском:
— Все анти­се­миты! Я сам поляк, уж я-то знаю! Берите, берите!
— Сударь, — сказал я по-польски, когда он попы­тался засу­нуть свои банк­ноты мне в карман, — сударь, моя поль­ская честь, moj honor polski, не позво­ляет мне принять эти деньги. Да здрав­ствует Польша, сударь, давняя союз­ница моей страны!
Его рот безмерно открылся, глаза выра­зили то мону­мен­тальное недо­умение, которое я так люблю видеть в чело­ве­че­ских глазах, и я оставил его там, с банк­но­тами, а сам, насви­стывая и пере­ска­кивая через ступеньки, спустился впри­прыжку по лест­нице и исчез в ночи.
На следу­ющее утро меня из «Одихема» забрала поли­цей­ская машина, и после нескольких довольно непри­ятных моментов, связанных со Скот­ланд-ярдом, я был возвращён фран­цуз­ским властям, штабу адми­рала Мюзелье, где меня по-дружески допросил капитан-лейте­нант д’Ассаньяк. Нака­нуне мы дого­во­ри­лись с поля­ками, что раненый поручик уйдёт из отеля, притво­ряясь пьяным, при поддержке своих това­рищей, но малышка Эзра Паунд не смогла удер­жаться от желания вызвать «скорую», так что я влип. Мне помогло то, что прошедший хорошую подго­товку лётный состав был тогда в Свободной Франции немно­го­числен, и во мне, стало быть, нужда­лись, а тут еще моя эскад­рилья неиз­бежно отбы­вала под другие небеса. Но я думаю, что и моя мать навер­няка похло­по­тала немного за кули­сами, поскольку я отде­лался всего лишь выго­вором, а от этого еще никто не умер. В общем, через несколько дней я как ни в чем не бывало отпра­вился в Африку.