Автор: | 18. июня 2021



Юрий Домбров­ский: арест в Мертвом переулке

 Дуар­дович Игорь
Лите­ра­турный критик, лите­ра­ту­ровед, журна­лист. Рабо­тает дирек­тором журнала «Вопросы лите­ра­туры». Сфера инте­ресов: русская лите­ра­тура ХХ и ХХI веков (Юрий Домбров­ский), совре­менная русская поэзия, критика и психо­логия искусства.

Анно­тация
Вторая публи­кация из цикла статей, рекон­стру­и­ру­ющих биографию писа­теля Юрия Домбров­ского. На самом широком мате­риале, от воспо­ми­наний и редких доку­ментов ОГПУ до худо­же­ственной прозы, расска­зы­ва­ется о том, как начи­на­лась сталин­ская одиссея Домбров­ского. Впервые полно­стью печа­та­ются и коммен­ти­ру­ются мате­риалы первого уголов­ного дела (1932), ранее не доступные и хранив­шиеся в Центральном архиве ФСБ, и разби­ра­ются версии первого ареста.

У Домбров­ского было два двой­ника. Об одном из них, назовем его белым, о двой­нике-мифе, «сражав­шемся» с гэбэш­ни­ками, я уже рассказал в преды­дущей статье [Дуар­дович 2019]. Второй двойник был черный и страшный, сам Домбров­ский писал о нем: «И вот по мате­ри­алам «Дела» об этом Домбров­ском — контр­ре­во­лю­ци­о­нере, умелом и ловком враге — и реша­ется судьба насто­я­щего живого Домбров­ского, который даже и точного понятия не имеет о том, как выглядит его страшный двойник» [Домбров­ский 1997: 160].
Этот двойник начал свою жизнь и свое черное дело в 1932 году, когда 23-летнего Домбров­ского впервые аресто­вали и сослали в Казах­стан. В даль­нейшем он еще не раз настигал писа­теля и даже хотел убить, — Домбров­ского аресто­вы­вали еще трижды, отбывал он сроки на Колыме и в Сибири. В тюрьмах, лагерях и ссылках он провел в общей слож­ности более 20 лет. И по сей день это часть биографии, о которой наравне с детством мы знаем хуже всего.
Страшный двойник в итоге пере­живет писа­теля. Домбров­ского окон­ча­тельно реаби­ли­ти­руют лишь в 1991 году, а не во время отте­пели, как счита­лось до сих пор. Все это выяс­ни­лось совсем недавно, когда мною были открыты мате­риалы первого уголов­ного дела писа­теля, точнее, еще не писа­теля — и «Факультет ненужных вещей», и «Храни­тель древ­но­стей», ставшие клас­сикой, в будущем. Сейчас же перед следо­ва­телем 23-летний студент, ставший, судя по всему, жертвой доносчика.
В прошлом году испол­ни­лось 40 лет со дня смерти Домбров­ского, однако его биография по-преж­нему оста­ется мало­изу­ченной. Например, от друзей и родствен­ников писа­теля до нас дошли совер­шенно разные версии его первого ареста, причем все они принад­лежат самому Юрию Осиповичу.
Одна история выглядит словно байка, анекдот. Мы знаем ее от Далилы Порт­новой, племян­ницы. В 2017 году она опуб­ли­ко­вала в «Новом мире» свои воспоминания.
Это был 1932 год. Порт­нова, однако, пишет о «празд­ничном октябрь­ском дне 1933 года» [Порт­нова 2017: 101]. Но Домбров­ский в то время уже давно нахо­дился в ссылке в Алма-Ате. К тому же в «Деле» гово­рится о «майских днях», когда было совер­шено одно из преступ­лений, то есть речь о Первомае, а не о празд­нике Октября.
Когда-то давно я спро­сила Гурина (прозвище Домбров­ского, данное племян­ни­ками. — И. Д.):
— А за что тебя аресто­вали в первый раз?
— Дело было так, — сказал он, слегка сощурив глаза, видимо, чтобы окунуться в воспо­ми­нания того празд­нич­ного октябрь­ского дня 1933 года. — Был солнечный теплый день. Вся Москва была укра­шена лозун­гами, транс­па­ран­тами, крас­ными флагами. На каждом доме красо­вался кума­човый стяг. Мы с друзьями — веселые, молодые, знаешь, такие, которым «море по колено», шли мимо знако­мого дома по знакомой улице. В этом доме жила девушка, которая изме­нила одному нашему общему другу. На ее доме тоже разве­вался флаг. Под азартные, залих­ват­ские выкрики, что этот дом не достоин того, чтобы на нем красо­вался флаг, решили его сдер­нуть. Дело-то не хитрое. Я, как самый длинный, вырвал флаг из флаг­штока. Вот тут-то меня и задержали.
Было так — не было, ручаться не могу. Но эту историю мне поведал сам разве­се­лив­шийся Гурин, в красках и в прихлопах по коленкам [Порт­нова 2017: 101].
Вторая версия не столь аван­тюрна и кажется более прав­до­по­добной. О ней в своей статье рассказал один из друзей писа­теля, Валентин Непомнящий.
Был человек, который на службе то ли подлог совершил, то ли растратил казённые деньги, — вопрос запи­сали в повестку проф­со­юз­ного собрания и стали на нем вора прора­ба­ты­вать. Время было уже такое, что обычное уголовное обви­нение довольно быстро стало превра­щаться в поли­ти­че­ское, и Домбров­ский почув­ствовал это <…> тут же поднялся и сказал: братцы, что же это, мол, проис­ходит, куда вы тянете, жулик-то он жулик, но зачем же из него делать врага народа, не губите чело­века! Люди и в самом деле опом­ни­лись <…> и спасённый чуть ли не со слезами благо­дарил своего спаси­теля. Вот он-то через неко­торое время и посадил Домбров­ского — добро­вольно или из-под нажима <…> Такой оборот дела был для него ударом не меньшим, чем сама посадка. Во всяком случае, все время, что он сидел, его это обсто­я­тель­ство мучило, и порой, призна­вался он, ему каза­лось, что он должен выжить и осво­бо­диться только для того, чтобы найти и уничто­жить иуду — или, по крайней мере, крепко набить морду [Непом­нящий 1991: 8].
Как было на самом деле, мы уже вряд ли когда-нибудь узнаем. Конечно, ответ можно искать в романах — в них, и главным образом в «Факуль­тете», немало эпизодов, отно­ся­щихся как раз к первому аресту. Сам Домбров­ский называл «Факультет» не просто чело­ве­че­ским доку­ментом, но и мате­ри­алом истории. В после­словии «К исто­рику» он писал: «Прочитав книгу, они (исто­рики, проку­роры, следо­ва­тели. — И. Д.), веро­ятно, потя­нутся к моим делам, а их по числу посадок четыре, и посмотрят, насколько я злостно укло­нился от действи­тель­ности истины. Смот­рите, граж­дане, и оцени­вайте. Я даже фамилии оставил подлин­ными <…> Так что все описанное было».
Ожидания писа­теля, однако, не оправ­да­лись — за прошедшие сорок лет были раскрыты и опуб­ли­ко­ваны мате­риалы только послед­него дела — 1949 года . И вот сегодня мы обога­ти­лись еще одним — первым делом. В течение нескольких месяцев я посылал запросы во множе­ство архивов — прихо­дили ответы: ничего не знаем, ничего не храним, ничем не можем помочь, как вдруг конверт из ФСБ: «Сооб­щаем, что в Центральном архиве ФСБ России хранится архивное уголовное дело № Р41171 в отно­шении Домбров­ского Юрия Иоси­фо­вича (Осипо­вича)».
Дело оказа­лось небольшое, всего на 20 листах, и впервые оно публи­ку­ется полностью.
За Домбров­ским пришли 20 сентября 1932 года — это был чекист по фамилии Шугаев, комиссар. Первый лист (маленькая бумажка, похожая на квиток или рецепт врача, запол­ненная от руки) — это ордер, выпи­санный тогда же, 20 сентября: «…выдан сотруд­нику опера­тив­ного отдела ОГПУ Шугаеву. Адрес задер­жания: Мёртвый пер., д. 14, к. 5» (орфо­графия и пунк­ту­ация здесь и далее сохра­нены. — И. Д.). И вот первое, что не подтвер­ди­лось в исто­риях Домбров­ского, — его аресто­вали по адресу, а не прямо на месте преступ­ления, как в эпизоде с флагом.
Мёртвый пере­улок сегодня назы­ва­ется Пречи­стен­ским, это рядом с Арбатом, а дом № 14 изве­стен как «Дом Гель­риха» — бывший доходный дом 1912 года постройки, а ныне элитный особняк с подземным паркингом и пент­ха­усом. Но в 1932 году этот буржу­азный монстр был просто комму­налкой. Вместе со своей матерью, отчимом, младшей сестрой и старушкой-няней Домбров­ский жил в квар­тире № 5. Семья зани­мала две комнаты. Это была интел­ли­гент­ская семья: мать — учитель­ница, отчим — профессор универ­си­тета (родной отец — известный москов­ский адвокат, умер в 1920 году ).
На разво­роте дела № Р41171 первые тюремные фото анфас и в профиль. На фото анфас подпи­сано 21 сентября: детские глаза, вихры волос, нави­са­ющие над широким лбом… За время репрессий Домбров­ский расте­ряет все зубы и будет потом смешить детей, свора­чивая губы куриной гузкой [Порт­нова 2017: 113], однако эти детские глаза, как у Юрия Деточ­кина в «Бере­гись авто­мо­биля» или у Роберто Бениньи в «Жизнь прекрасна», не потуск­неют и не озло­бятся. И эти вихры на голове, не редея и не седея, черные, как воро­ново крыло, оста­нутся у него до самой смерти. Наконец, безвольный, скошенный подбо­родок, клином выда­ю­щийся прямой нос, губы как будто бы немного поджаты, а в глазах, как кажется, непро­тив­ление и надежда. В. Непом­нящий, создавая словесный портрет писа­теля в поздние годы, отметит гордую посадку головы и назовет его красивым и значи­тельным, как соста­рив­шийся и трепанный в битвах орел.
Первые три листа дела, включая ордер, содержат только общие сведения — это обычные проце­дурные бумаги. После ордера читаю протокол обыска, в котором список конфис­ко­ванных вещей: удосто­ве­рение с места службы, билет в читальный зал, два пропуска НКО (военный билет. — И. Д.), один самого Домбров­ского, а другой на имя некоего Сырова, личная пере­писка на 16 листах, папка с руко­пи­сями [Первое… 1932: л. 2] . Последние две вещи в списке, личная пере­писка и папка с руко­пи­сями, могли бы пред­став­лять интерес, если бы сохра­ни­лись, — в первую очередь руко­писи (скорее всего, стихи, так как Домбров­ский начинал как поэт).
На третьем листе анкета — соци­альное поло­жение, наци­о­наль­ность, обра­зо­вание и т.  д., пере­числю в столбик:
служащий
мать русская, отец еврей
семи­летка + коррек­тор­ские курсы + ВГЛК
беспартийный
корректор
рядовой
не служил
не жил за границей
не привлекался.
На анкете, как и на ордере, стоит то же число — 20 сентября, но в прото­коле обыска постав­лено 21-е. 21-го же Домбров­ского сфото­гра­фи­ро­вали, а затем был первый допрос. Скорее всего, в соот­вет­ствии с тогдашней процес­су­альной прак­тикой, арест прово­дился поздним вечером, а обыск был либо ночью, либо на следу­ющий день. Думаю, чекисты и не соби­ра­лись искать ничего конкрет­ного; как писала Надежда Мандель­штам, был бы человек, а дело найдется… [Мандель­штам 1999: 96] Обыском зани­мался все тот же Шугаев, а понятым указан некто Трубихин Ф. И.
Пере­во­ра­чиваю анкету и вижу маши­но­писное поста­нов­ление об избрании меры пресе­чения и предъ­яв­лении обвинения:
4 октября 1932 года
Гор. Москва, 1932 года октября 3 дня, Я Упол­но­мо­ченный СПО ОГПУ ВЕПРИНЦЕВ, рассмотрев след­ственный мате­риал по делу № 235 и приняв во внимание, что гр. Домбров­ский Юрий Иоси­фович доста­точно изоб­ли­ча­ется в том, что зани­мался агита­цией, направ­ленной к ослаб­лению Совет­ской власти и совершал хули­ган­ские поступки, отли­ча­ю­щиеся исклю­чи­тельным цинизмом,
постановил:
Гр. Домбров­ского Ю. И. привлечь в каче­стве обви­ня­е­мого по ст.ст. 58–10 и 74 УК мерой пресе­чения способов укло­нения от след­ствия и суда избрать содер­жание под стражей.
Упол­но­мо­ченный 4 СПО Вепринцев
Согласен пом. нач. IV СПО Петров­ский (л. 4)
Статья 58 пункт 10 — пропа­ганда и агитация, по ней же Домбров­ский будет аресто­вы­ваться и в даль­нейшем (еще трижды), а 74-я — хули­ган­ство. Что же такого натворил студент, чтобы стать «поли­ти­че­ским», как назы­вали приго­во­ренных по 58-й? «Поли­тики боюсь. Не мое она дело. Все это я изложил следо­ва­телю <…> он мне ответил: «Не подпи­шешь добром, подпи­шешь под кулаком. Понятно?» Как не понять?» («Факультет»). Быть может, это все-таки история с флагом? Нужно подчерк­нуть — Домбров­ского аресто­вы­вали совсем не как писа­теля, в отличие, скажем, от Мандель­штама или от его собственных после­ду­ющих арестов; грубо говоря, это был еще не тот Домбров­ский. И разве что затем в «Деле» из простого распро­стра­ни­теля анти­со­вет­ских слухов он превра­тится в автора поли­ти­че­ских анек­дотов и орга­ни­за­тора контр­ре­во­лю­ци­онной группы литераторов.
Есть, однако, любо­пытное воспо­ми­нание поэта Семена Липкина, отно­ся­щееся как раз к тому времени:
Это был 1930-й или 31-й год. При газете «Москов­ская правда» был орга­ни­зован кружок, где я подра­ба­тывал, консуль­тируя и отвечая начи­на­ющим поэтам. В здании «Москов­ской правды» соби­ра­лись поэты.
Как-то на очередное засе­дание пришел молодой человек, очень высокий, с длин­ными руками, небрежно одетый, с лохматой головой — Юра Домбровский.
Прочел свои стихи. Он ведь начинал как поэт. Стихи были довольно смелыми, по тому времени почти анти­со­вет­скими. Когда мы расхо­ди­лись, я сказал ему что-то похожее на «Зачем? — Опасно!» [Липкин 2005: 221].
В «Факуль­тете» главный герой Зыбин, уже оказав­шись в тюрьме, вспо­ми­нает студен­че­ские годы, и очевидно, что это студен­че­ские годы самого Домбровского:
Имел това­рищей, писал стихи, конечно, очень плохие стихи, сначала под Есенина, потом под Анто­коль­ского, я любил все гремучее, высокое, посто­янно сгорал от любви к какой-нибудь одно­курс­нице. Тогда я поступил на литфак, как-то очень легко сдал все экза­мены и поступил. Наде­ялся, что буду стипендию полу­чать. Нет, не дали. Я ж из состо­я­тельной семьи: отчим — профессор, мать — доцент.
И все-таки никаких анти­со­вет­ских стихов и прочих «враже­ских» текстов (кроме несу­ще­ству­ющих анек­дотов, которые появятся дальше), несмотря на нали­че­ству­ющие в списке конфис­ко­ван­ного личную пере­писку и папку с руко­пи­сями, в деле не фигу­ри­рует. Вопрос, как на самом деле засве­тился — попался в поле зрения чеки­стов — Домбров­ский-студент? («Набрался, сопляк, и начи­нает выяс­нять свои отно­шения с Совет­ской властью» — «Факультет».) Критик и публи­цист Марлен Кораллов, также побы­вавший сталин­ским зэком, в воспо­ми­на­ниях напишет: «Так в чем состоял криминал Домбров­ского? Глупый вопрос. Вёл же он «плано­мерную дивер­си­онную работу», устра­ивал пьянки, во время которых анти­со­вет­чина пере­ли­ва­лась через край. Вёл. Конечно, вёл» [Кораллов 2005: 189], — однако здесь речь, скорее всего, уже об отси­девшем Домбров­ском, бывалом зэке, о Домбров­ском после­ду­ющих двух-трех арестов, Сибири и Колымы. О молодом же студенте нам прибли­зи­тельно известно то, что он был поэт-бунтарь, чуда­ко­ватый эрудит, бродяга и просто компа­ней­ский парень.
В романе «Храни­тель древ­но­стей» Зыбина во время одного скан­дала спра­ши­вают о его коллеге: «Вы имели сведения, что Корнилов отбывал ссылку? <…> Как? За что? Когда?» Зыбин расска­зы­вает, что знает об этом только примерно: «Обык­но­венный студен­че­ский скандал, он и попал как-то боком. Просто пристал к пьяной компании».
Оба персо­нажа, Зыбин и Корнилов, — братья по судьбе и в то же время очевидные двой­ники самого автора — между ними он разделил свою биографию. Корнилов — ученый и археолог, его, как и Домбров­ского, высы­лают из Москвы в Алма-Ату. Зыбин — историк и тоже археолог, рабо­та­ющий, как и Домбров­ский, когда его отпра­вили в ссылку в Казах­стан, в Центральном музее Алма-Аты, разме­щав­шемся тогда (в 1930-е) в бывшем Возне­сен­ском кафед­ральном соборе. Наконец, Корнилов по сюжету также устра­и­ва­ется рабо­тать в этот музей.
В «Факуль­тете» Корнилов уже расска­зы­вает историю своего первого ареста сам, и в этой истории есть сдёр­нутый флаг:
Ты знаешь, сколько я тогда наплёл на себя? <…> Да все, что он (следо­ва­тель. — И. Д.) мне подсунул, то я и подмахнул <…> Все нерас­крытые паскуд­ства, что нако­пи­лись за лето в нашем районе, он все их на меня списал. Где какой пьяный ни начудил, все это я сделал. И все не просто, а с целью агитации. И флаг я сдёрнул, и рога какому-то там прири­совал, и витрину удар­ников разбил, все я, я, я!
А что же вторая версия — которая с жуликом? Как ни странно, ее мы также находим в прозе, все в том же «Факуль­тете», только на этот раз это история самого Зыбина, который, оказы­ва­ется, еще будучи студентом, тоже попал к чеки­стам, однако тогда его — в отличие от Домбров­ского-студента — отпустили:
След­ствием уста­нов­лено, что, еще будучи студентом такого-то инсти­тута, Зыбин Гэ Эн, пытаясь выру­чить своих собу­тыль­ников, аресто­ванных за банди­тизм, сорвал студен­че­ское собрание, посвя­щенное обсуж­дению и заклей­мению их преступной деятель­ности. Аресто­ванный и допро­шенный тогда же орга­нами ГПУ, он дал улича­ющие себя пока­зания, однако след­ствие, стре­мясь быть к нему макси­мально объек­тивным, в то время не нашло нужным привле­кать его к уголовной ответственности.
В романе версия о жулике, расска­занная Непом­ня­щему, превра­ща­ется в груп­повое изна­си­ло­вание студентки Крав­цовой. На собрании требуют расстрела всех обви­ня­емых, и тут Зыбин так же, как и Домбров­ский у Непом­ня­щего, встает и «просто изла­гает свое мнение». После Зыбина «высту­пило еще несколько человек, и собрание <в итоге> не стало голосовать».
И еще момент из «Факуль­тета», когда следо­ва­тель и начальник Второго СПО Нейман обсуж­дает Зыбина с началь­ником отдела Гуля­евым. Речь все о том же старом деле с изна­си­ло­ва­нием студентки: «Он вообще тут с боку припека: засту­пился за това­рища (выде­лено мной. — И. Д.), и все. Его тогда же отпу­стили». Нейман стре­мится раздуть громкий пока­за­тельный процесс по образцу москов­ских, с разоб­ла­че­нием целой группы врагов:
…я думаю, что именно с этого нача­лась его карьера. Было собрание, выступил Зыбин и весьма квали­фи­ци­ро­ванно сумел повести за собой весь коллектив. В резуль­тате поле­тела резо­люция, подго­тов­ленная райкомом партии. Я думаю, что это все совсем не случайно. Тут рабо­тала целая группа. Один выступал, другие поддерживали.
Однако вернемся к насто­я­щему уголов­ному делу. Следу­ющая стра­ница после поста­нов­ления о мере пресе­чения от 4 октября восста­нав­ли­вает хроно­логию и возвра­щает нас обратно, на две недели назад, — это текст первого допроса. Каждый допрос, а также свиде­тель­ские пока­зания дубли­ру­ются — напи­саны от руки и тут же набраны на машинке.
21 сентября 1932 года
На пред­ло­женные ему по суще­ству дела вопросы гр-н Домбров­ский ответил:
Признаю себя виновным в том, что я распро­странял слухи об ОГПУ, поли­ти­чески дискре­ди­ти­ру­ющие его как орган защиты дикта­туры проле­та­риата. Между тем, как моим граж­дан­ским делом было немед­ленно сооб­щить в ОГПУ об источ­никах этих слухов с тем, чтобы были приняты меры предот­вра­щения распро­стра­нения этих слухов.
Запи­сано с моих слов верно и мною прочи­тано: Ю.Домбровский
<подпись Домбровского>
Допросил: Шиваров (л. 5–6)
Свои впечат­ления от первого допроса писа­тель вкла­ды­вает в уста Корнилова:
После очень коррект­ного и нето­роп­ли­вого анкет­ного разго­вора следо­ва­тель <…> сказал: «А теперь назо­вите всех ваших знакомых» <…> назвал сослу­живцев — это легче легкого, потом соседей, тоже несложно, а потом дошло до това­рищей по учебе — тут уж я стал думать <…> Затем женщины — с ними уж совсем морока.
<…>
И сейчас же пошли бы вопросы — где позна­ко­ми­лись? Часто ли встре­ча­лись? Где? Когда? <…> А потом вызовут ее, да и покажут ваши пока­зания. И не полно­стью, конечно, а строчек с десять, там, где про ресторан. Вот и все! И девчонка уж на хорошем крючке! <…> Вот тут я и взвыл. От неле­пости, от беспо­мощ­ности, от того, что не поймешь, что же отве­чать! Ох, этот первый допрос! Он мне вот как запом­нился! <…> совер­шенно тихий допрос — вот он мне запал на всю жизнь («Факультет»).
На другой день и на втором допросе появ­ля­ется конкре­тика («Потом все много легче пошло — появи­лась конкрет­ность» — «Факультет»), и дело начи­нает обрас­тать какими-то внят­ными, хотя порой нево­об­ра­зи­мыми подроб­но­стями. Тут уже не только слухи об ОГПУ, тут возни­кает Сталин, а за ним наконец выстре­ли­вает этот самый флаг, как на параде, и даже не один — пишут «флаги». По поводу флагов сразу замечу, что место преступ­ления не указы­ва­ется — нет ни улицы, ни дома, хотя в истории Домбров­ского, расска­занной племян­нице, речь шла о конкретном адресе: «В этом доме жила девушка, которая изме­нила одному нашему общему другу» [Порт­нова 2017: 101].
22 сентября 1932 года
На заданные по суще­ству дела вопросы гр. Домбров­ский Ю. И. ответил:
Признаю себя виновным в том, что я расска­зывал злостные вымыслы в отно­шении И. В. Сталина, пресле­ду­ющие цели дискре­ди­ти­ро­вать его как вождя партии.
Признаю также, что срыв флагов, выве­шенных в майские дни на домах, являлся формой поли­ти­че­ской и именно анти­со­ветcкой демон­страции. В срыве флагов вместе со мной участ­вовал и мой друг Ю. Ульянов. Иници­а­тива этой демон­страции принад­ле­жала Ульянову.
Запи­сано с моих слов верно и мною прочитано:
Ю. Домбровский
<подпись Домбровского>
Допросил: Шиваров (л. 7–8)
Домбров­ский пока­зы­вает на своего друга Улья­нова. Кто-то, наверное, скажет: «Заложил!» — однако нам ли судить из своего далека? Осип Мандель­штам, расска­зы­вала Н. Мандель­штам, часто говорил: «Когда появ­ля­ется прими­тивный страх перед наси­лием, уничто­же­нием и террором, исче­зает другой таин­ственный страх — перед самим бытием» [Мандель­штам 1999: 101]. И все-таки ужас подобных доку­ментов в том, что от них, от той эпохи, нас отде­ляет не так много времени, как кажется.
Инте­ресные личности скры­ва­ются за чекист­скими фами­лиями: Вепринцев и Шиваров. Как оказа­лось, они засве­ти­лись в самых разных «лите­ра­турных» делах. Тандем Вепринцев — Шиваров встре­ча­ется, например, в деле того же Мандель­штама, кото­рого впервые аресто­вы­вают за «Эпиграмму» в 1934-м, спустя два года после Домбровского.

Юрий Осипович Домбровский

«ЧЕКИСТ»

Я был знаком с берлин­ским палачом,
Владевшим топором и гильотиной.
Он был высокий, добро­душный, длинный,
Любил детей, но выглядел сычом

Я знал врача, он был архиерей;
Я боксом зани­мался с езуитом,
Жил с моряком, не видевшим морей,
А с физиком едва не стал спиритом.

Была в меня когда-то влюблена
Краса­вица - лишь на обертке мыла
Живут такие девушки, - она
Любов­ника в кровати задушила

Но как-то в дни молчанья моего
Над озером угрюмым и скалистым
Я повстречал чекиста. Про него
Мне нечего сказать - он был чекистом.

1949