Автор: | 22. июня 2021



Кадр из фильма «Завтра была война» / Кино­студия им. М. Горького


Лев Семё­нович Рубинште́йн — россий­ский поэт, библио­граф и эссеист, обозре­ва­тель, обще­ственный деятель, журна­лист. Член Союза россий­ских писа­телей (1991). Лауреат лите­ра­турной премии «НОС-2012» за книгу «Знаки внимания»

 

Где же кружка?

Лев Рубин­штейн о начале войны

Первый день войны, или, скорее, даже последний мирный день перед войной — стал на долгие годы излюб­ленной темой кинематографистов.
Основной прием, посте­пенно ставший неиз­бежно пред­ска­зу­емым штампом, стро­ился на том, что мы-то с вами, то есть зрители всех после­во­енных лет и деся­ти­летий, знаем то, что они, то есть те, кто на экране, еще не знают.
О да, мы осве­дом­лены, хорошо инфор­ми­ро­ваны, мудры и прони­ца­тельны, мы много чего знаем. Не только о завтрашнем дне, но и обо всем остальном, что ждет их, наивных, ни о чем еще не подо­зре­ва­ющих экранных героев.
Мы все знаем. Мы заранее опла­ки­ваем этих маль­чиков в широких брюках и нарядных белых рубашках, которые танцуют с девоч­ками в белых платьях на выпускном балу. Тех, кто объяс­ня­ется в любви в пустом классе, кто строит планы на будущее, тех, кто, взяв­шись за руки, бегут, хохоча или горланя песни Дуна­ев­ского, по ночным улицам разных городов, тех, кто накру­чи­вает ручку пате­фона, из кото­рого льется кано­ни­че­ская «Рио-Рита» или хлещут «Брызги шампан­ского». Мы знаем, что первыми война сожрет именно их, юных, поры­ви­стых, роман­ти­че­ских, необстрелянных.
Мы все знаем. А они еще не знают ничего. Ничего еще не знает симпа­тичный и улыб­чивый молодой командир Красной армии, который вместе с женой и маленькой дочкой наконец-то выбрался на пару недель в Алушту. Как же они раду­ются! Еще бы им не радо­ваться, если завтра с утра пораньше они отпра­вятся на море, потом они будут, смеясь неиз­вестно чему, есть моро­женое на буль­варной скамейке, потом они пообе­дают в примор­ском ресто­ран­чике, а вечером, уложив дочку спать, они будут сидеть в обнимку, глядя, как в морской глади отра­жа­ются южные звезды. Они не знают, что ничего этого уже не будет. Потому что утро начнется с того, что лейте­нанта разбудит юный крас­но­ар­меец и вручит ему пакет. А в пакете…
Потом он подойдет к полу­сонной, счаст­ливо улыба­ю­щейся жене, удив­ленной и встре­во­женной его непри­вычно суровым выра­же­нием лица. «Что случи­лось, Володя?» — отры­висто спросит жена. «Война!» — коротко ответит он. Следу­ющие кадры кино­фильма — это уже разрывы снарядов, бомбежки городов и вере­ницы беженцев на пыльных дорогах.
Но не только мы, после­во­енные люди, все знаем и все пони­маем, но и неко­торые из тех, кого война застигла в разных местах и разных поло­же­ниях, тоже все знали и все понимали.
Все знала и пони­мала моя мать, жившая в те дни в маленьком литов­ском городке в двадцати примерно кило­метрах от герман­ской границы вместе с моим отцом, военным инже­нером, и моим старшим трех­летним братом.
Все знали и все пони­мали прак­ти­чески все жители этого городка, потому что они на протя­жении всех последних недель видели своими глазами, что твори­лось на том берегу реки. А там откро­венно и совер­шенно открыто шла подго­товка к напа­дению. «Не подда­вай­тесь на прово­кации!» — сурово гово­рили армей­ские полит­руки и местные партийные работники.
Но все, кто жили в этом городке, все знали и пони­мали, хотя стара­лись поменьше об этом гово­рить — это было небезопасно.
О череде счаст­ливых случай­но­стей, спасших моих отца, мать и брата, я уже неод­но­кратно писал.
Но всегда норовят ускольз­нуть из памяти сущие мелочи и летучие детали, кажу­щиеся такими незна­чи­тель­ными, особенно на фоне грозных эпиче­ских событий. Но они-то и драго­ценны по-насто­я­щему. Потому что они — не из кино, не из книжек. Они, как узоры на поду­шечках пальцев, у каждого свои, они драго­ценны своей уникаль­но­стью и непо­вто­ри­мо­стью. А именно в уникальном и даже в интимном надежнее всего скры­ва­ется и внезапно во всей своей красе прояв­ля­ется всеобщее.
Когда-то, еще в отро­че­стве, я наме­ре­вался и даже пред­при­нимал неко­торые, не очень, впрочем, настой­чивые попытки напи­сать рассказ с типи­че­ским по тем временам гайда­ро­об­разным назва­нием «Кружка».
Дело в том, что в течение очень долгих лет в нашем доме на кухне, на самом видном месте, на крючке рядом с умываль­ником висела именно что кружка. Большая.
Меня­лось все — посуда, мебель, возраст, соседи, прия­тели, школьные пред­меты, молочные зубы сменя­лись на коренные, умерла бабушка, брата проопе­ри­ро­вали с аппен­ди­цитом, умер Сталин, брат стал студентом, а я школь­ником, отец пере­стал быть военным, а стал граж­дан­ским, я пере­ходил из класса в класс и прочитал кучу книг, а кружка висела.
Я могу описать ее — облуп­ленная в разных местах эмаль темно-синего цвета с когда-то белыми разво­дами. Ручка? Скорее черная. Ну, или темно-серая. Красивая была кружка, значи­тельная, мне нрави­лась. То есть что значит «нрави­лась»! Она была прак­ти­чески родствен­ницей, членом семьи.
Настолько она была привычной, эта кружка, что я даже не зада­вался вопросом о ее проис­хож­дении. При мне-то она была всегда, а стало быть и вообще была всегда, всегда висела на этом крючке, то есть на гнутом гвозде.
Однажды, когда я уже был подростком, мама спро­сила: «Ты, знаешь, кстати, историю этой кружки?» Я сказал, что нет, не знаю. И она рассказала.
В ту самую ночь, когда она просну­лась от разрывов бомб и снарядов и сразу же, в отличие от героев соот­вет­ству­ю­щего кине­ма­то­графа, поняла, в чем дело, она сразу же приго­то­ви­лась к гибели, но тут за ней на грузо­вике заехал сослу­живец отца, нахо­див­ше­гося в тот момент в коман­ди­ровке в Риге, и сказал: «Бери Мишку и садись в машину! Быстро! Вещей не бери, на это совсем нет времени, да и места нет».
Она схва­тила сына в одеяле, какие-то часики со стола, какие-то деньги и вышла на улицу. В машине уже сидело человек десять офицер­ских жен. Когда мама уже залезла в кузов, на пороге дома появи­лась квар­тирная хозяйка с кружкой в руках.
«Возьми хотя бы это», — сказала она и прямо в кузов забро­сила эту кружку. Кружка была не пустой, в ней лежал большой кусок сливоч­ного масла. Понятно, что хозяйка впопыхах схва­тила и всунула маме то, что первым подвер­ну­лось ей под руку.
Маслу нашлось приме­нение еще в машине. А с этой кружкой мама пропу­те­ше­ство­вала все военные и после­во­енные годы с их теплуш­ками, эваку­а­циями, возвра­ще­нием в Москву, с пере­ме­ще­ниями и капи­таль­ными ремон­тами. Ну, а потом, по крайней мере с тех пор, как суще­ствует моя непре­рывная память, кружка заняла свое почетное место на кухонном крючке.
Но она висела не просто так, она была мерой если не всех вещей, то неко­торых — точно. Ее объем был точь-в-точь равен одному литру, и в процессе стряпни этот литр опре­де­лялся непо­сред­ственно с ее помощью. Другим сосудам эту роль не дове­ряли. Она, эта кружка, была непре­ре­ка­емым авто­ри­тетом в этих вопросах.
А для меня она всегда служила символом и гарантом какой-никакой жизненной устой­чи­вости и стабиль­ности, хотя я, конечно, в те годы форму­ли­ро­вать свои ощущения таким образом еще не умел.
Ну, а потом она неза­метно исчезла куда-то. То ли она окон­ча­тельно проху­ди­лась и была выбро­шена, то ли неза­метно пропала при одном из очередных пере­ездов с квар­тиры на квартиру.